Страницы← предыдущаяследующая →
Корсаковский тюремный околоток – это тот же лазарет по назначению, та же тюрьма по характеру.
Околоток – это место, куда кладут не особенно тяжких больных, нуждающихся в отдыхе.
Здесь же живут и «богодулы», богадельщики, старики и молодые, неспособные, вследствие болезни или увечья, к работе.
В околотке только одно удобство – у всякого своя постель. Воздух такой же спертый и душный, как в тюрьме.
Околотком заведует врач Сурминский, «старый сахалинский служака», про которого мне с восторгом говорил смотритель.
– Вот это доктор, так доктор! Не нынешним, не молодым, чета! У него слабых арестантов не бывает почти, все полносильные, все годятся в работу. Пришел к нему арестант, жалуется, – «врешь!». Не то что нынешние!
О том, что это за доктор, вы можете составить себе понятие по следующему.
Наш матрос с парохода «Ярославль» обварил себе в бане кипятком голову.
Ожог был страшный: лицо, голова вся напоминала какую-то сплошную бесформенную массу.
Послали больного к доктору Сурминскому.
– Пусть везут на пароход! У них на пароходе свой врач есть!
И пришлось везти несчастного на пристань, ждать добрый час, пока вернется катер, везти больного в сильное волнение на зыбком, качающемся катере, версты за полторы от берега, на пароход.
После этого станут понятными все рассказы, которые ходят в каторге про доктора Сурминского.
В разговоре с ним меня очень удивило его нежное, почти любовное отношение к телесным наказаниям.
– Взбрызнуть – и все.
Словно о резеде какой-то шла речь. И он с таким смаком говорил это «взбрызнуть». Но Господь с ним! Займемся лучше тюремными типами. Вот чисто, даже щеголевато одетый пожилой человек. Он нарочно прожигает себе нёбо папиросой и растравляет рану, чтобы лежать в околотке.
– Работать, что ли, не хочет?
– Какое там! – смеются больные. – Старостой был в «номере», за воровство прогнали. Вот теперь и стыдно в «номер» глаза показать. То все спал на своей наре, а теперь пошел на общую. Был староста, «начальство», «чиновник», а теперь – такой же каторжный.
Каторга смеется.
Бедняга, видимо, сильно страдает от уязвленного самолюбия.
– Ты что, старина?
– Богодуль я, вашескородие! Ни к чему не способный человек!.. Всем и себе лишний. Так вот живу, только паек ем!
– А много лет-то?
– Лет-то не так, чтоб уж очень много, да побоев многонько. Из бродяг я, еще в Сибири ходил бродяжить. Участь хотел переменить. Споймали, так били – сейчас отдает. Ни лечь ни встать. Нутра, должно уж, у меня нет. Тяжко здесь сидеть-то, ох, как тяжко! Ну, да теперь уж недолго осталось… Теперь недолго…
– Срок скоро кончается?
– Нет. Помру. Рядом хроник-чахоточный.
– На ту бы сторону мне. Я б и поправился…
– А ведь ему ужасно в этом воздухе быть, доктор?
– Да… да… Ну, да что ж делать!
Она невелика.
Всего один «номер», человек на десять. Женщины ведь отбывают на Сахалине особую каторгу: их отдают в сожительницы поселенцам.
В тюрьме сидят только состоящие под следствием.
При нашем появлении с нар встают две.
Одна – старуха-черкешенка, убийца-рецидивистка, ни звука не понимающая по-русски.
Другая – молодая женщина. Крестьянка Вятской губернии. Попала в каторгу за то, что подговорила кума убить мужа.
– Почему же?
– Неволей меня за него отдали. А кума-то я любила. Думала, вместе в каторгу пойдем. Ан его в одно место, а меня в другое.
Здесь она совершила редкое на Сахалине преступление.
С оружием в руках защищала своего сожителя.
Он поссорился с поселенцами. На него кинулось девять человек, начали бить.
Тогда она бросилась в хату, схватила ружье и выстрелила в первого попавшегося из нападавших.
– Что ж ты полюбила его, что ли, сожителя?
– Известно, полюбила. Ежели бы не полюбила, разве стала бы его собой защищать, – чай, меня могли убить… Хороший человек; думала, век с ним проживем, а теперь на-тко…
Она утирает набежавшие слезы и принимается тихо, беззвучно рыдать.
– Ничего ей не будет, – успокаивает меня смотритель. – Осудят, отдадут на дальнее поселение опять к какому-нибудь поселенцу в сожительницы… Женщины у нас на Сахалине безнаказанны.
Действительно, с одной стороны – как будто безнаказанность.
Но какое наказание можно придумать тяжелее этой «отдачи» другому, отдачи женщины, полюбившей сильно, горячо, готовой жертвовать своей жизнью.
Не пахнуло ли чем-то затхлым, тяжелым на вас? Отжитым временем? Крепостным правом, когда так спокойно «отдавали», играя чужой жизнью и сердцем?
Изо всех тюрем, которые мы только что обошли с вами, эта маленькая производит самое тяжелое впечатление.
Сыро, тяжелый, зловонный, невыносимый воздух, но довольно светло.
Таково общее впечатление корсаковских одиночных карцеров при гауптвахте.
Здесь содержатся одиночные подследственные и наиболее провинившиеся каторжные.
Вот – Авдеев.
Юноша с неприятным лицом, отталкивающим взглядом.
Необыкновенно циничный.
Он производит впечатление волчонка, затравленного и злобного.
Словно для дополнения сходства, он постоянно стоит около окошечка в двери и грызет дерево. Отгрыз уж порядочно, как будто точит зубы.
Авдееву теперь около 19 лет, а в 15 он был уже признан неисправимым преступником.
Авдеев приговорен к вечной каторге.
В четырнадцать лет он совершил тягчайшее преступление: убил отца и мать.[5]
– За что же ты их убил?
– За что убивают? За деньги!
Его коротенькая жизнь – целый роман.
Его незаконный отец – офицер. Мать – пленная турчанка.
Отец сошелся с ней во время последней войны и привез вместе с прижитым ребенком в Россию.
Ни отец, ни мать не любили этого несчастного малыша.
Довольно состоятельные люди, они совсем забросили ребенка. Авдеев еле умеет читать.
– Известно, если бы хорошо со мной обращались, – не зарезал бы!
О своем преступлении Авдеев говорит спокойно, хладнокровно, цинично.
– Деньги были хорошие – тридцать тысяч. Удрал бы за границу, – и все! Да нет, пьянствовать начал! Известно, мал был, глуп еще!
В каторге Авдеев выходит из карцера, чтобы лечь на «кобылу», под розги, – и встает с «кобылы», чтоб сесть в карцер.
Он упорно отказывался работать. Пробовал бежать, – поймали.
За время каторги он успел получить 500–600 розог.
И об этом говорит так же спокойно, хладнокровно и цинично.
– Да почему же ты отказываешься работать?
– А так! Не хочу – и не стану.
– Да ведь что же впереди? Задерут!
– Задрать не смеют.
– Да ведь больно?
– Больно, – терпеть нужно.
– Неужели же это лучше, чем работать?
– Известно, лучше. Отдерут, да перестанут. А работа-то с утра до ночи, каждый день.
– Ну, а в карцере сидеть разве приятно?
– Ничего! Сидят люди!.. А только я вам прямо говорю: работать не буду! Положите, дерите хоть до смерти, – не буду!
Он производит тяжелое впечатление.
На меня лично он произвел впечатление «задерганной лошади».
Лошадь, которую сильно дергали и нахлестывали, которая остановилась и упрямо ни за что не сделает ни шагу вперед, как бы ее ни били.
В таких случаях мало-мальски опытные кучера дают лошади просто немного передохнуть.
И мне кажется, что хорошая доза бромистого калия оказала бы куда большее действие, чем розги, на этого болезненно-раздраженного, со взвинченными нервами, отвратительного и глубоко несчастного юношу.
Рядом с ним – бывалый каторжник Бабаев.
Армянин Эриванской губернии.
С симпатичным лицом, на котором во время разговора играет добрая, заискивающая, вкрадчивая улыбка.
Маслянистые глаза, вечно как будто покрытые влагой.
Мягкий, приятный голос.
Он говорит так мягко, нежно, вкрадчиво.
Бабаев не лишен артистической жилки.
Он очень любит рисовать и постоянно рисует одно и то же: генералов с грудью колесом, которые скачут на конях тоже с грудью колесом. Этими картинками увешана вся его камера.
Самый лучший подарок для него – ящик с красками.
Тогда в его глазах светится столько счастья…
Его специальность – убивать товарищей.
Во вновь прибывшей партии он высматривает новичков с деньгами и соблазняет бежать.
Описывает ужасы каторги и легкость бегства.
Обещает достать паспорт и быть преданным товарищем.
И нет ничего удивительного, что новички верят доброму, ласковому тону его голоса, вкрадчивой улыбке, такому симпатичному лицу.
Где-нибудь в глухой тайге он убивает товарища, отбирает деньги и возвращается в тюрьму.
На эти деньги он живет, лакомится, покупает себе краски и рисует свои любимые картинки.
Каторга обвиняет его в шести убийствах. Официально он обвиняется в двух.
Погоня, отправленная ему вдогонку при последнем бегстве – они бежали втроем, – наткнулась сначала на один труп, потом на другой, – и по этому страшному следу добралась до Бабаева.
Вот человек, «приговоренный к жизни».
Следствие о нем тянется, по сахалинскому обычаю, несколько лет; и самая страшная для него минута – это когда следствие кончится и его переведут из одиночного заключения в общую тюрьму.
Об этой минуте он боится и подумать.
Арестанты его убьют.
О Боже! Что это за жалкое, за презренное существование, которое он влачит и которое он предпочитает смерти.
Вечная мысль о мести со стороны арестантов развила у него манию преследования.
Он никуда не выходит из карцера, отказывается даже от прогулок.
Он боится выйти даже в сопровождении солдат.
– Бросится кто-нибудь и убьет.
И когда он говорит это, он бледнеет, судороги пробегают по лицу, а глаза полны такого страха, словно над ним уж занесен нож.
Такое выражение лица, вероятно, бывает у человека, когда он лежит уже на земле и ждет смертельного удара.
Он, вероятно, сойдет с ума от этой мысли, – и… это, быть может, будет лучше для него.
Лучше безумие, чем это сознание, вечный трепет, вечная дрожь.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.