Страницы← предыдущаяследующая →
Самым-самым ранним предутренним часом, когда солнышко ещё не показало свой обжигающе яркий бок из-за линии горизонта, а огромная, в полнеба, круглая луна только-только засобиралась на дневной покой, на одной из чугунных, на редкость неуютных скамеек, что рядком расположились в сквере Гоголевского бульвара, мирно спал человек. Раскинув конечности так, что правая рука, бесчувственной сосиской свисая с импровизированного ложа, покоилась на асфальте, левая же нога, напротив, вольно и непринуждённо взгромоздилась на фигурную спинку скамейки, тело немолодого уже, но всё ещё не лишённого известной привлекательности мужчины, виртуозно похрапывало и сладко постанывало во сне. Нет, в нём нельзя было заподозрить бомжа или бездомного, а значит, лица без московской прописки и, скорее всего, без паспорта. Эти представители человеческого общества всячески стараются скрывать своё присутствие от сограждан, тем более от глаз чересчур бдительных, постоянно побирающихся, как голодные бродячие псы, сотрудников московской милиции[3]. Данный же субъект, нисколько не смущаясь своего не вполне адекватного положения, не позаботился даже прикрыть бренное тело от посторонних, не вполне сочувствующих глаз хотя бы вчерашней газеткой. Он сладко спал праведным сном младенца на литой чугунной скамейке прямо за спиной великого русского прозаика, памятник которому стоит и по сей день в самом начале одноимённого ему бульвара. И хотя легкая трёхдневная небритость, несвежая, видавшая виды футболка, старые протёртые джинсы и растоптанные сандалии говорили о неказистости его теперешнего положения, благовоспитанность же и интеллигентность его спящего лица, а также умиротворённый, по-детски наивный храп выдавали в нём коренного москвича. Вы спросите, дескать, что, москвичи храпят как-то по-особенному? Конечно. Ещё как по-особенному. Москвич, ежели он добропорядочный, интеллигентный и ко всему прочему законопослушный храпит именно так. То есть умиротворённо и по-детски наивно. Ведь относительно сытому да устроенному ему не о чем волноваться и незачем скрывать своего глубокого удовлетворения жизнью, так как он давно уж сроднился с тем обстоятельством, что думают, решают да и живут, в сущности, за него совсем другие, часто и не москвичи вовсе.
Не лишним будет отметить, что человеком этим оказался Алексей Михайлович Пиндюрин, упоминаемый в первых главах – изобретатель, ученик и продолжатель дела великого и бессмертного Герберта Уэллса. По крайней мере, так он сам себя представлял.
Накануне Алексей Михайлович, возбуждённый испытанием своей машины времени в бюро научно-технических разработок и изобретений «ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ», а ещё более раздосадованный столь провальным финалом этого испытания, к тому же напуганный до крайности возможными, вполне предсказуемыми последствиями такого финала постарался поскорее унести ноги с театра действий. Последнее ему удалось в высшей степени хорошо, настолько хорошо, что никто из соучастников описываемых выше событий не заметил его исчезновения. Более того, он и сам, как ни старался потом, не мог вспомнить подробностей своего скороспешного и беспорядочного отступления, а точнее сказать, стремительного бегства. Как личность он стал снова осознавать себя только некоторое время спустя, оказавшись неизвестно как на чугунной скамейке Гоголевского бульвара, весьма удалённого от места расположения конторы имени драгоценных яиц известного ювелира. «Вот ведь!» – только и сумел подумать Пиндюрин, на скорую руку собираясь с мыслями. А, собравшись и несколько успокоившись, добавил: «Оказия, однако!».
Алексей Михайлович, долго не раздумывая – подобные действия никогда не сопровождались у него никакими раздумьями, а уж тем более долгими – сбегал в ближайший гастроном за пивом и, вернувшись на скамейку, принялся гасить чрезмерное нервное напряжение излюбленным напитком. Вскорости душевный пожар был в большей степени потушен и Пиндюрин, обретя вновь доброе расположение духа, раскинул расслабленное тело горизонтально, удобно заложив руки за голову, а правую ногу вскинув на левую, и философически изрёк: «А судьи, собственно, кто?!»
Этот риторический вопрос был брошен в пространство, поскольку рядом никого не было, кроме огромного каменного Гоголя на массивном пьедестале. Но последний не мог принять его на свой счёт, потому как, во-первых – памятник, а во-вторых, расположен спиной к вопрошавшему. Последнее обстоятельство само по себе могло бы быть расценено как высшая степень невоспитанности, но, учитывая личность прозаика, упрекнуть великого писателя в слабой внутренней культуре ни в коем случае невозможно.
– Да! Кто судьи-то? – продолжал Пиндюрин философский диспут с самим собой, не забывая при этом отхлёбывать из горлышка пусть слАбо…, но всё же …алкогольный напиток. – А что, собственно, произошло? Никого не убил, ничего не украл, в прелюбодеянии замечен не был, не возжелал даже. Тьфу-тьфу-тьфу, прости Господи. Какое уж тут возжелание? Не к ночи будет сказано, эдакой глыбой только паровозы толкать… К тому же, усы у ней. И вообще, это ещё ничего не доказывает! А может, старушка вовсе не ту пимпу нажала… А может и ту, и мы сейчас вообще в другом временном измерении…
Так рассуждал Алексей Михайлович, настолько увлечённый вопросом, что не замечал, как час за часом утекало безвозвратно время из его и без того не преисполненной благоразумия жизни. Между тем день, начавшийся так многообещающе, прошедший так бурно и эмоционально, клонился уже к ночи. Уж жаркое летнее солнышко спряталось за спины билдингов огромного мегаполиса. Пузатая, круглая, шершавая как апельсиновая корка рыжая луна взгромоздилась над Москвой, разбрасывая по всему небу, как сеятель семя, мириады колючих звёздочек. Город нехотя затихал, беря временную передышку перед ночной вакханалией. Уставшие от трудов праведных москвичи разбрелись уже по домам, а Пиндюрин, немного утомлённый и расслабленный пивом, продолжал всё ещё философскую беседу не то с собой, не то с каменным затылком Н.В.Гоголя.
– … вот я и говорю, нет никакой уверенности, что баба та не нажала нужную пимпу и не отправила нас всех к едрени матери… К примеру, в будущее… Да разве это так сходу определишь? Нет, по внешней обстановке этого понять никак невозможно… Вот ведь домина этот…, или, скажем, тот, сколько лет уж тут стоят? И сколько ещё простоят? А чё? Они при царизме ещё были построены и всех нас переживут, им же сносу нет… Вот я и говорю, так сходу данный парадокс разрешить не получится… Или памятник этот… Ведь он же поставлен тут хрен знает когда и даже раньше, и ничего ему лет сто ещё не будет… А чё ему сделается, не Ленин ведь? Как стоял себе, так и будет стоять при любой власти… не пошевелится даже, хоть бутылкой пустой в него зашвырни…
И отяжелевший от пивного угара изобретатель, отправив в рот остатки пенного напитка, замахнулся было опорожнённым сосудом, целясь в каменного прозаика.
– Ну и понесло ж тебя, парень, – проговорил ему на это Николай Васильевич, поворачивая каменную голову в сторону Пиндюрина, и глядя через плечо грозным немигающим взглядом. – Куда ж несешься ты? Дай ответ.
Алексей Михайлович так и сел на скамейке от неожиданности, выпучив на ожившего классика выпрыгивающие из орбит глаза.
– Не даёт ответа, – сам себе ответил Гоголь и снова отвернулся.
Пиндюрин, не отрывая глаз от памятника, достал очередную бутылку, открыл её зубами и залпом отправил всё её содержимое в свою бездонную утробу. Николай Васильевич снова оглянулся, подмигнул одним глазом и повторил уже более мягко и миролюбиво.
– Не даёт ответа.
Изобретатель закрыл глаза и стал неистово тереть их кулаками обеих рук. Затем медленно и осторожно приоткрыл правый в едва заметную узенькую щёлочку – в сознание проник расплывчатый, бесформенный силуэт чего-то неопределённого. Он чуть увеличил просвет между веками – силуэт приобрёл более определённые очертания. Но что определяли они, понять было пока невозможно. Он ещё немного ослабил веки… потом ещё… и вдруг резко раскрыл оба глаза…. Перед ним, на положенном месте возвышался каменной глыбой постамент. Николая Васильевича Гоголя на постаменте не было.
– Что же это за хрень такая?! – не то спросил, не то совершенно утвердительно произнёс сам себе Пиндюрин.
– А нечего в классиков пивными бутылками швыряться, – услышал он за своей спиной ответ на этот, в общем-то, несложный и не лишённый естественной логики вопрос.
Пиндюрин оглянулся. На холодной чугунной скамейке сквера, тускло освещённой рассеянным светом луны, едва пробивающейся сквозь наплывшее густое облако, он уже был не один.
– Вот я и говорю, нечего в классиков пивными бутылками швыряться, – довольно миролюбиво и вовсе без всякой строгости повторил неожиданный собеседник. – Посмотрите лучше, как чУдно всё вокруг. Тихо. Тепло. Загадочный, призрачный свет красавицы луны. Какие фантастически плодотворные мысли посещают искушённый ум мечтателя в такую волшебную, сказочную ночь.
Незваный собеседник откинулся на спинку скамьи, положил правую ногу на левую, а руки, скрепив пальцы в замок, запрокинул за голову и, мечтательно глядя в ночное небо, продолжил свой монолог, ни то сам в себе, ни то обращая его на ошалевшего от неожиданности изобретателя.
– Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся ещё необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладнодушен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь!
«Неужто САМ!?», – не вполне уверенно подумалось Пиндюрину.
– Весь ландшафт спит. А вверху всё дышит, всё дивно, всё торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в её глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь![4]
«Точно! Гоголь!», – подумалось на сей раз утвердительно и окончательно… хотя и не бесповоротно.
Если бы Алексей Михайлович мог сейчас увидеть себя со стороны, то несомненно покраснел бы от смущения и скрывающейся в глубине души стыдливости. Он даже отвернулся бы, не выдержав зрелища. Потому что ничего более глупого, несуразного чем теперешнее выражение его лица и положение тела вообразить себе никак нельзя. Однако его можно понять и отнестись к нему благосклонно, ведь с живым классиком его угораздило встретиться и пообщаться всего-то второй раз в жизни. А уж с каменным-то!!! Мысли его как-то сами собой связывались в хитрющий морской узел, а когда он старательно пытался распутать их, они разбегались в разные стороны и хоронились в самых потаёных уголках сознания, о наличии которых Пиндюрин не мог и подозревать. Но одну мыслишку ему всё-таки удалось ухватить за самый кончик юркого хвостика и вытащить её на пустующий ныне простор ничем не задействованного ума. А вытащив, развить её, насколько представлялось возможным в данной ситуации, и тем самым восстановить мыслительный процесс.
«Так значит, сработала эта хреновина… Старуха всё правильно нажала… Это же сам Гоголь!!! Настоящий!!! Живой!!! А я в таком случае получаюсь… почти что гений!!! Это ж девятнадцатый век!!! Ух ты-ы-ы!!! Эка меня закудыкнуло… Только, почему меня? Старуха ведь пимпу жмала… Я же должен был остаться, а она… И мобила у неё… Ё-ё-ё-ёкарный бабай!!! Как же ж теперь назад-то?!», – усиливал Алексей Михайлович умственную деятельность, но чем дальше, чем успешней развивался процесс, тем меньше ему это нравилось.
А прозаик в это самое время, не обращая никакого, или почти никакого внимания на изобретателя, продолжал восторженно воспевать украинскую ночь.
– Да что там говорить, даже ваш Пушкин Александр Сергеевич, помнится мне, писал: «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звёзды блещут. Своей дремоты превозмочь не хочет воздух. Чуть трепещут сребристых тополей листы…».[5] Ах, до чего ж красиво!
Ещё одна догадка вдруг обескуражила Пиндюрина, и он, трепеща от волнения и торжественности обстановки, задал, наконец, свой первый вопрос классику.
– Как это? Почему это?
– Что почему? – оторвался от лирической созерцательности собеседник и недоумённо вернул Алексею Михайловичу вопрос.
– Ну-у, вы сказали «ваш Пушкин». Как это? Почему «ваш»? Мы что, в Киеве?
– Да что вы, уважаемый, какой к Ироду Киев?
– К Ироду??? Ёксель-моксель, неужто ИзраИль???
– Москва, друг мой. Москва столица, моя Москва. Хотя Киев не стоит сбрасывать со счетов. Киев, знаете ли, очень интересный и подающий надежды пример. Вам стоит обратить на него должное внимание, приглядеться-таки попристальнее. Я уж не говорю про Иерусалим – колыбель русской религиозной мысли.
– Да? – только и нашёл что ответить Пиндюрин, не понимающий, к чему клонит собеседник.
– Да! Да! Приглядитесь.
– А чё мне на него глядеть-то? – вдруг, сам того не ожидая, воодушевился Алексей Михайлович. – Киев, как Киев. Город конечно красивый, интересный, замечательный город. Отец городов русских. Вся Русь с него начиналась, это правда, и государственность наша и вера – всё с Киева пошло. Только…
– Вот всегда вы так. Вот все вы такие, – перебил неожиданно классик и как-то весь напрягся. – Даже говоря о столице иностранного государства, продолжаете иметь ввиду свою любимую Россию. А почему собственно, спрошу я вас? На каком основании? Они между прочим дальше вас продвинулись по пути прогресса, гораздо дальше! Вглядитесь сами, будучи ещё недавно вековой провинцией империи, Украина всего за пару десятков лет поднялась-таки, повернулась лицом к выходу из мрака и теперь представляет в своей перспективе настоящее европейское государство. А вы? Так и топчетесь на одном месте. Да если бы хоть топтались, а то ведь деградируете – шаг вперёд, два назад. И не стыдно вам?
– А чего мне… нам… вам… Чего стыдиться-то? – ответил изобретатель, а про себя вдруг подумал: «Странный он какой-то этот Гоголь, и второй том „Мёртвых душ“ сжёг».
– А и правда, чего стыдиться? – продолжал прозаик, вальяжно раскинувшись на скамье. – Даром что вы сами сделать ничего не умеете, так и другим житья не даёте. Вашу одежду, к примеру, впору только зэкам на зоне носить…
– Неправда! У нас сейчас довольно прилично шьют… – перебил оскорблённый в лучших патриотических чувствах Пиндюрин.
– Ага, до первой стирки, хе-хе, – ухмыльнулся писатель, – То, из чего у вас шьют, на Западе используют разве что для покойников, без повторного применения. Хе-хе.… А машины ваши… Эти ваши ГАЗики-ТАЗики… Их и автомобилями-то назвать нельзя, недоразумение одно…
– К-к-какие т-тазики? – зазаикался ничего непонимающий путешественник во времени.
– Знамо какие, тольяттинские.
«Откуда он знает про Тольятти? – удивился про себя Алексей Михайлович. – Нет, это не девятнадцатый век… Старуха всё ж-таки видимо не ту пимпу нажмала… Это ж не я туда, а Гоголь к нам сюда переместился…».
И чтобы проверить свою догадку вставил, не без гордости, провоцирующую фразу.
– Зато мы делаем ракеты!!!
– Ну, разве что это, хе-хе… – съязвил собеседник. – Да… что касается побряцать оружием, да для острастки замочить в сортире кого-нибудь, кто послабее, в этом вы по-прежнему впереди планеты всей. Почему же мышку кошка и пугает, и дразнИт? Потому, собака спит. Ха-ха-ха! – и рассмеялся громким, заливистым смехом. Но неожиданно посерьёзнел и добавил строго. – Ну это мы исправим, сократим. Как там у вас? Тополиный пух, жара, июнь… Всё в пух и прах.
– Наши женщины самые красивые в мире! – патетически, и даже слегка привстав, заступился за Родину Пиндюрин.
– Ну, да, – согласился оппонент. – Только замуж норовят в зарубеж выскочить. А те, что остаются, к тридцати уже старухи – ни вида у них, ни желания, ни страсти. Кто у вас всю чёрную работу делает – шпалы кладёт, дороги ремонтирует, дома строит? Самые красивые в мире женщины. Ха-ха-ха! Или же в проститутки! Тоже достойный труд! Ха-ха-ха!
«Точно, никакой это не девятнадцатый век. А может и не Гоголь вовсе? Тогда кто? Чёрт, темень такая, не видать ни хрена», – Алексею Михайловичу стало вдруг не по себе, он жадно вглядывался в темноту, но кроме неясных очертаний человеческой фигуры ничего не мог рассмотреть. А незваный собеседник продолжал.
– И всё-то у вас через ж…у. Кто не работает – тот ест. И как ест! Хо-хо… Гаишник на дороге стоит – морда аж лоснится от жира, вот-вот треснет, ни одна шапка дальше темечка на неё не налазит. С чего он так отъелся-то? Что он делает полезного? Мзду за проезд по своей территории собирает, да липовые протоколы пишет тому, кто больше даст? Ха-ха… Чиновничишко, ме-е-е-елкий такой, козявочка, букашка бесполезная, бумажки с места на место тасует и на подпись носит. Ты глянь, на чём он каждый день в должность ездит! Это при его-то зарплате! Да ему за всю жизнь и на оплётку для руля от такой тачки не заработать. Откуда такая роскошь? Наследство? Хе-хе…. Это цена нужной бумажки, вовремя поднесённой под нужную подпись. А кто определяет нужность бумажки? Опять же тот, кто больше даст. Хе-хе…. Да и тот, кто подпись ставит, не в накладе – на его морду вообще не пошить шапку, нет таких размеров. Ха-ха…. Утром вся Москва стоит в пробках. Что стряслось? Пожар в Центре? Может, теракт? Хи-хи…. Какой там?! Это слуги народа по козлиной тропе[6] на работу катят и над народом этим посмеиваются. Хо-хо…. Да теперь уж и не посмеиваются вовсе, просто не видят, как грязь, как мусор, который вовремя убрали, чтоб не мешал. А вы все – Великий Русский народ то есть, как вы себя сами любите величать. Ха-ха-ха… Великий… Да вы просто быдло! Втемяшили вам, что эти жиробесы о вас как бы заботятся, служат, а на самом деле, имеют каждого в розницу и всех вместе оптом в те места, которыми вы так дорожите и бережёте от пресловутых внешних врагов. А нравится это вам или нет, не имеет никакого значения, потому что вы никто, и звать вас никак. Одно слово – быдло. Ха-ха-ха! – и он снова захохотал.
А Алексею Михайловичу почему-то почудились в этом хохоте отдалённые раскаты грома, со всех фронтов обступающей Москву грозы. Бури, урагана настолько гневного и страшного, что не было никаких возможностей скрыться от него среди ночи на чугунной скамейке Гоголевского бульвара.
«Эка его понесло-то…. Никакой это не Гоголь. Разве ж классики такие?… Кто ж он такой? Чего прилип? Чего ему от меня надо?», – размышлял изобретатель, а вслух почему-то спросил.
– Ты часом не коммунист? И не спится тебе?
Тот перестал смеяться, склонив набок голову, как-то искоса посмотрел на Пиндюрина и заговорил тихо, даже вкрадчиво.
– Я вообще не сплю. Никогда не сплю. Я пашу день и ночь как лошадь, как проклятый, как святой Франциск мотыжу свой участок… и никакой благодарности.
Небывалая, невообразимо плотная тишина покрыла вдруг Гоголевский бульвар, расплылась вязким парафином по всей Москве, растеклась аморфным, дрожащим желе по необъятным просторам России. Или это только показалось Пиндюрину?
– Не коммунисты мы, – звуки голоса странного собеседника как-то особенно ясно проявились в ночном безмолвии московского воздуха, разноцветными шариками влетая в сознаниё и лопаясь там оглушительно и звонко, – и не демократы, не националисты и не мультикультуристы. Мы не с красными и не с голубыми, не с коричневыми и не с зелёными. Нам ни налево, ни направо. Нам на запад… туда, где садится солнце. Оттуда и приходим. Хе-хе….
Огромное плотное облако подвинулось, наконец, освободив краешек большой, шершавой луны. Серебряный лучик ещё слабенький и робкий, играя, осветил слегка скамейку сквера и двух сидящих на ней собеседников. Алексей Михайлович впоследствии клялся и божился, ибо ему не верили. Да и кто ж в такое поверит? Но он явственно увидел перед собой маленькую, сморщенную от долгих-долгих лет нескончаемой жизни мордочку с поросячьим пятачком вместо носа.
Холодная волна пробежала по всему телу от макушки до самых пяток, душа съёжилась в маленький комочек и провалилась куда-то вниз, глубоко-глубоко. Так бывает, когда в кромешной ночной темноте давно уж необитаемого дома, в котором случайно остановился на вынужденный ночлег, увидел либо услышал вдруг спросонья нечто непонятное, необъяснимое и оттого страшное. Пиндюрин зажмурился, прогоняя наваждение, губы как-то сами собой, непроизвольно произнесли: «Свят, Свят, Свят, Господи, помилуй мя грешного!», – а правая рука тоже самопроизвольно очертила в воздухе крестное знаменье.
Когда он открыл глаза, полная луна, окончательно освободившись, наконец, от назойливого облака, освещала скамейку ярким серебристым светом. Наваждение схлынуло, перед изобретателем сидел не сказать чтобы молодой, но и не пожилой ещё человек с тщательно прилизанными на пробор жиденькими волосиками цвета свежей соломы, одетый в старенькую заношенную тройку и в пенсне без стёкол на носу. Отчего-то (Алексей Михайловичь, хоть убей, не понимал отчего) в мозгу горе-изобретателя вдруг всплыло страшное и недвусмысленное предостережение: «МЫ БУДЕМ ИХ МОЧИТЬ В СОРТИРАХ!». Всплыло и прилипло к корочке навязчивым банным листиком. Человечек достал из внутреннего кармана пиджака древнюю, видавшую виды ермолку, тщательно расправил её, не оставляя ни одной складочки, и приветливо улыбнулся во все зубы. У Пиндюрина заискрилось в глазах, а по ветвям деревьев, пузатым урнам, чугунным скамейкам сквера побежали во все стороны, как напуганные тараканы, яркие лунные зайчики.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.