Страницы← предыдущаяследующая →
Посвящаю жене
И услышал я голос с неба, говорящий мне: напиши…
(Откровение, 14, 13)
И утреннее солнце обмануло: лишь на мгновение ранний рассветный луч его, найдя крохотный зазор меж беснующихся в ветреной пляске низких грузных темно-лиловых туч, пробился к земле, высветив на миг тревожные лица собравшихся, но тотчас небо зловеще затянулось кроваво-бурой пеленой, а солнце так больше и не показалось. Чтобы не стать тайным свидетелем огромного людского стыда.
За день до случившегося (это, кажется, был четверг) все, кто видели его, близкие, друзья и случайные знакомые, все единогласно соглашались с тем, что на нем просто лица не было, хотя он старался ничем не выдать своей тревоги. Весь день он избегал людей и, держась в стороне, о чем-то думал. Было видно, что он не в себе. За ужином в кругу друзей он почти не шутил, что на него было мало похоже, ничего не ел, разве что отламывал по краюшке от хлеба, то и дело отправляя кусочки в рот и делясь со всеми, с грустью смотрел в глаза каждого, с кем делился, и что-то тихо говорил, словно наставлял. О чем он говорил – никто вспомнить не мог: так… как всегда… о жизни, о любви, о смысле бытия… как всегда, даже что-то о смерти, но как обычно, без всяких акцентов на чем-то важном… Пил тоже мало, больше делясь с другими, стараясь, чтобы чаша соседа не была пуста, и все говорил, говорил… Это настораживало, но не настолько, чтобы опасаться за его жизнь. Никому не могло прийти в голову, что такое может случиться. Кто-то шутливо заметил, что сегодня он похож на ягненка, на что он только улыбнулся, не проронив ни звука в ответ.
Какой-то старик предрек ему его будущее: смерть от удушья в расцвете сил. Он только усмехнулся, словно и это мог знать.
Поздно вечером все вышли на воздух, было тихо, сияли звезды, всей гурьбой отправились в сад. Он, говорят, попросил не шуметь. Потом, вспоминают, были жуткие часы муки…
А утром он умер.
На следующий день после смерти все – родные, друзья и просто знакомые в один голос заявят, что предчувствовали беду, но, виновато разводя руками, будут объяснять, что, мол, ничем помешать этому не могли, что, мол, кто же мог подумать, что он на такое способен…
Смерть наступила, видимо, от удушья, но точно до сих пор не установлено. На месте преступления никаких удавок не обнаружили.
Столько лет прошло…
Преступление, конечно, потрясло мир.
Когда и последняя надежда умерла, и ты убежден, что уже не подняться с колен, когда каждое дыхание считаешь последним, вдруг приходит озарение. Что если, отдав себя в руки Провидения, дать разгуляться воображению и представить себе: ты – Бог. Это представить невозможно, я понимаю. Но это самый верный, если не единственный, на мой взгляд, путь к Небу.
Итак, я представляю себе: Я – Иисус. Я не только ряжусь в его одежды, я пытаюсь разгадать его мысли, вместиться в его тело, влезть в его душу (жалкая попытка).
И вот что важно: я не Христос, но Иисус…
Чудо открылось моим детским глазам, когда я увидел жерло кузницы. Сначала мое внимание привлекли гулкие удары, доносившиеся, словно из-под земли. Я и пошел на их гул. В настежь распахнутой пасти горы полыхало зарево, пахло гарью, и с каждым ударом молота дрожала земля. Гора казалась живым жадным чудовищем, готовым проглотить всю землю. Блестящая от пота, мускулистая глыба кузнеца жила игрой своих мускулов, молот то и дело взлетал и падал на наковальню, стонало и корчилось под его ударами раскаленное железо – будущий меч или щит, или шлем, ухал кузнец, но мое внимание было приковано к ярко-оранжевым жарким шарам, над которыми трепетали нежные сизые язычки, словно чего-то пугающегося пламени. Вспыхнут и тут же погаснут, и опять вспыхнут…
Шары, похожие на апельсины…
Я люблю сладостную, сверкающую на разломах долек, влажную прохладу, которую слизываешь языком и не можешь насытиться, и облизываешь сладкие губы, а в руках уже держишь новый апельсин, сдирая с него кожуру и разламывая потом на дольки, любуясь, как сквозь прозрачную кожицу сочатся свежие бусинки сока, от одного вида которых просто слюнки текут… Эти шары с трепетными вьюнками пламени просто завораживали, они влекли меня к себе и я, завороженный, шел на их мерцающий свет, как идут на зов матери, с вытянутыми вперед руками и по детски распахнутыми от восторга глазами. И чем ближе я к ним приближался, тем ощутимее было тепло, которое притягивало меня, как тепло матери, я шел шаг за шагом, очарованный этим зрелищем, шаг за шагом… И вот руки мои уже потянулись к шарам-апельсинам, чтобы зачерпнуть полную пригоршню…
Вдруг – боль…
Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья… По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек… Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни. Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются. Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся. Наконец все двенадцать птичек вылеплены, и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом. А пока что, я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть. Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони, – и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого «фрррр» не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое «чик-чирик» вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!
Пожалуйста…
И беру следующий комочек. Все, что я сейчас делаю – мне в радость. Когда приходит очередь пятого или шестого воробышка, кто-то из моих сверстников, несясь мимо меня, вдруг останавливается рядом и замерев, смотрит на мои руки. Он не может поверить собственным глазам: воробей в руках?!!
– Как тебе удалось поймать?
Я не отвечаю. Кто-то еще останавливается, потом еще. Бегающие, прыгающие, орущие, они вдруг стихают и стоят. Как вкопанные. Будто кто-то всевластный крикнул откуда-то сверху всем: замрите! И они замирают. Все смотрят на меня большими ясными удивленными глазами. Что это? – вот вопрос, который читается на каждом лице. Если бы я мог видеть себя со стороны, то, конечно же, и сам был бы поражен. Нежный зеленовато-золотистый нимб вокруг моей головы, словно маленькая радуга опоясал ее и мерцает, как яркая ранняя звезда. Потом этот нимб будут рисовать художники, о нем будут вестись умные беседы, споры… А пока я не вижу себя со стороны. Я вижу, как они потихонечку меня окружают и не перестают таращить свои огромные глазищи: ух ты! Кто-то с опаской даже прикасается ко мне: правда ли все это? Правда! В доказательство я просто разжимаю пальцы.
«Чик-чирик…»
– Зачем ты отпустил?
Я не отвечаю. Я беру седьмой комочек. Или восьмой. Они видят, что я беру глину, а не ловлю птиц руками. Они это видят собственными глазами. Черными, как маслины. И теперь уже не интересуются нимбом, а дрожат от восторга, когда из обыкновенной липкой вялой глины рождается маленький юркий звоночек:
– Чик-чирик…
Это «чик-чирик» их потрясает. Они стоят, мертвые, с разинутыми от удивления ртами. Такого в их жизни еще не было. Когда последний воробышек взмывает в небо со своим непременным «чик-чирик», они еще какое-то время, задрав головы, смотрят завороженно вверх, затем, как по команде бросаются лепить из глины своих птичек, которых тут же что есть силы бросают вверх. Бросают и ждут.
«Бац, бац-бац… Бульк…»
Больше ничего не слышно.
– Послушай, – кто-то дергает меня за рукав, – посмотри…
Он тычет в нос мне своего воробышка.
– Мой ведь в тысячу раз лучше твоего, – говорит он, – и глазки, и клювик, и крылышки… Посмотри!
Он грозно наступает на меня.
– Почему он не летает?
Я молчу, я смотрю ему в глаза и даже не пожимаю плечами, и чувствую, как они меня окружают. Они одержимы единственным желанием: выведать у меня тайну происходящего. Я впервые в плену у толпы друзей. Дитя Неба, я не мог тогда знать, друзья могут не только пленить тебя, но и предать.
А вскоре их глаза наполняются злостью, они готовы растерзать меня. Они не понимают, что все дело в том, что… Они не могут допустить, что… У них просто нет нимба над головой, и в этом-то все и дело. Я этого тоже не знаю, поэтому ничем им помочь не могу. В большинстве своем они огорчены, но кто-то ведь и достраивает плотину. Ему вообще нет дела до птичек, а радуги он, вероятно, никогда не видел, так как мысли его увязли в липкой глине. Затем они бегут домой, чтобы рассказать родителям об увиденном. Они фискалят, доносят на меня и упрекают в том, что я что-то там делал в субботу. Да, делал! Что в этом плохого? И наградой за это мне теперь звонкое «чик-чирик». Разве это не радость для ребенка? Им такое даже в голову не может прийти: я еще хоть и маленький, но уже Иисус… Да, и вот еще что: каждый день, каждый день, встав на цыпочки, я тянусь к Небу, к Христу…
И к кресту, тоже…
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.