Книга Визит нестарой дамы онлайн - страница 2



ДЕНЬ ВТОРОЙ

Все это называлось «детский сад»,

а сверху походило на лекало.

Одна большая няня отсекала

все то, что в детях лезло наугад.

И вот теперь, когда вылазит гад

и мне долдонит, прыгая из кожи,

про то, что жизнь похожа на парад,

я думаю: какой же это ад!

Ведь только что вчера здесь был детсад,

стоял грибок, и гений был возможен.

Александр Еременко

…Когда я проснулась и нечесаная выползла на кухню к чашке кофе, после которой мир переставал казаться шумным и навязчивым, Дин уже сидела перед стаканом сока, благоухая парфюмерией. Кухонные полки, забитые запыленной керамикой и жестяными кувшинами, когда-то за бесценок привезенными с восточных базаров, очень не шли ей. Она выглядела чужой дубовому столу и антикварному дивану, давным-давно вынесенным с арбатских помоек, моим старым работам в дешевых рамах и сопливому крану над раковиной.

– Доброе утро, – сказала я и поставила кофе на огонь.

– Привет.

– Что ты будешь на завтрак?

– У меня диета. Только сок.

– Вы там все свихиваетесь на оздоровлении сильней самих американцев. Хотите быть большими католиками, чем папа римский, – пробурчала я.

– Это не худшее, на чем мы там свихиваемся, – ответила она и тряхнула плечом, совсем как Димка.

– У тебя даже голос похож на Димкин, ты даже говоришь так же, – упрекнула я и включила музыку, чтобы не слышать Дин так подробно.

– Да, большое влияние брата эти семь лет и мое сильное обезьянничанье сделали свое дело… Если у тебя в Америке никого и вдруг появляется старший брат, о существовании которого ты не подозреваешь… – ответила она каким-то подвирающим голосом, а может быть, я цеплялась из ревности.

– Неужели уже семь лет, как он уехал? – Ха-xa-xa, полный клеточный обмен организма, как нас учили в школе по биологии, в моем организме не осталось клеток, приобщенных к Димке. – Ну да, правильно, восемьдесят восьмой год, начало вывода войск из Афганистана, комитет «Карабах»… Мы ходили с Димкой на армянские митинги…

– Он рассказывал…

– Что значит «брат, о существовании которого ты не подозреваешь»? – переспросила я и уставилась на нее изо всех сил.

Она вздрогнула всем своим масс-культурно-рекламным обликом, заерзала накладным маникюром по стакану с соком и ответила с вызовом:

– У нас общий отец!

Сказать, что я подавилась кофе, значит ничего не сказать… Я подавилась, захлебнулась, закашлялась и чуть не свалилась со стула, пока Дин участливо созерцала мои корчи. Михаил Моисеевич! Тишайший дядечка с пятого этажа, мужчина породы «еврей-отличник», натянутый на собственную биографию руками жены как холст на подрамник, имел вторую семью!!!

– Если бы у меня было право, я бы сказала: не может быть! – выдавила я из себя, и Дин со справедливой неприязнью пожала плечами. – Извини, ради бога, мою бестактность, но… Я знала его с детства, и мне трудно адаптироваться так сразу… Это твой отец, все его очень любили, но это так неожиданно… Такой однозначный Михаил Моисеевич, можно сказать, ум, честь и совесть… Царство ему небесное.

– Он бывал у нас дома, в Москве… Но то, что это мой отец, стало ясно только в Нью-Йорке, когда мать заказала его портрет в полстены.

– Американки почти не красятся, – зачем-то сказала я.

– Да, они все феминистки. У меня есть проблемы. Автокатастрофа. Все лицо прошло через мясорубку. Конечно, очень хорошо собрали, но в косметике я чувствую себя защищенней.

– Как это тебя угораздило?

– Большая скорость, большое количество джина и большая депрессия. Не самая любимая история для воспоминаний.

– На сколько лет ты моложе Димки?

– На десять.

– У тебя есть его последние фотографии?

– Нет. За эти годы он изменил жизнь. Его невозможно заставить сфотографироваться или сняться на видео. Сейчас же у нас каждый чих снимается на видео, любые гости, любой пикник… Я взяла камеру и хочу вас всех поснимать для него.

– Кого всех?

– Ну, всю компанию.

Только тут я поймала сонным глазом опирающуюся на сахарницу нашу последнюю фотографию, поставленную Дин. По сильной изношенности краев я поняла, что это Димкина фотография, моя такая же, в лоне семейных альбомов, выглядела посвежее. Мы вшестером стоим, обнявшись, в Шереметьево-2. Бритый наголо Димка в центре обнимает меня и Пупсика. Пупсика держит за талию хмурый Васька, а возле меня стоят Ёка и Тихоня с растерянными лицами. Ветер размахивает нашими волосами, все напряжены, как на экзамене. Сейчас мы засунем Димку в самолет, в непонятную недоброжелательную другую жизнь, в жизнь без нас. Мы еще страшно нетерпимы к любой эмиграции, потому что для нас эмиграция – это еще «навсегда», это еще предательство новых возможностей, плюсы которых мы представляем отчетливо, а минусы – ни капельки.

– Нашу компанию? Ну, это нереально, – промямлила я, – сувенирная съемка нашей компании подорожала… У тебя заказ на съемку компании?

– У меня определенная миссия. Я не знаю, как ты это воспримешь, это нормально для Америки, я здесь как финансовый распорядитель брата, и мне нужно встретиться со всеми вами вместе.

– Хочешь сделать всех распространителями какой-нибудь американской дряни? Это мимо, у нас теперь даже в объявлениях о работе пишут «интим и гербалайф не предлагать». – Я почувствовала себя туземцем, которого хочет обмишулить Миклухо-Маклай, выбившийся из своих. Я уже наелась общества московской интеллигенции, кормящейся на западные деньги и клеящей знакомых в эшелон дешевой рабочей силы.

– Ты меня не дослушала… Последние четыре года жизнь моего брата изменилась. Он увлекся духовным опытом, стал высоким духовным лицом среди кришнаитов, и деньги, которые он до этого заработал, потеряли для него смысл. Часть он отдал в общину, а часть мне поручено разделить между вами, – чрезвычайно торжественно объявила она.

– Час от часу не легче! Димка стал кришнаитом? – Кажется, я окончательно проснулась. – У тебя что ни новость, то удар в печень!

– Мы в Америке считаем, что каждый самостоятельно ищет свой путь, – ответила она презрительно.

– Только мне этих песен не надо, то-то все эмигрантские письма заполнены сплетнями друг про друга. – Не выношу весь этот пафос новообращенства, когда наши, брызгая слюной, рассказывают, какая демократичная Америка, какая терпимая Англия, какая изысканная Франция и какая просторная Австралия, не выношу всех этих эмиграционных душечек. – Американский менталитет хорош для того, кто родился в Америке, и не в первом поколении!

– Но ты не была в Америке!

– Ну и что?

– В Америке надо пожить, чтобы делать выводы, – поджала губы она.

– Но мне не интересно жить в Америке, в моей жизни зарубеж существует для туризма.

– Квасной патриотизм!

– Или оценка собственной состоятельности. Если в тебя не стреляют, то нечего вешать всех собак на страну за собственные неудачи.

– Мне казалось, за эти годы вы должны были стать терпимее…

– Я лично никому ничего не должна. – Я поняла, что сейчас мы вцепимся друг другу в волосы, как когда-то, обсуждая эту же тему с Димкой, и решила дать отступную. – В конце концов, мы люди разных поколений и разного опыта, и давай говорить о том, что мы понимаем одинаково.

– Если найдем, – скривилась она. – Впрочем, моя задача – исполнить свою миссию, не отвлекаясь на идеологию. Мы должны собраться вшестером и обсудить ситуацию с деньгами.

– Откуда у Димки деньги?

– Я не имею полномочий обсуждать это. – Она все время лупила фразами, переведенными с английского на русский, и, видимо, уже не чувствовала этого.

– Всех вместе не собрать.

– Почему?

– Я могу ответить твоим языком, что не уполномочена обсуждать это, но я отвечу, что потому, что здесь изменилась жизнь и это долго объяснять человеку, который жил столько лет не с нами.

– Ты имеешь возможность мне помочь?

– Да, но только для того, чтобы ты сама убедилась, что это дохлое дело. – Я принесла записную книжку и набрала телефон Ёкиного офиса.

– Фирма «Маргарита» слушает вас, – бойко ответил молодой мужской голос.

– Будьте любезны Маргариту Магометовну.

– У нее совещание. Кто ее спрашивает? – обозначил голос Ёкин статус, измеряемый количеством денег.

– Ирина Ермакова, – ответила я, не теша себя надеждой, что фамилия будет оценена молодчиком в связи с моим вкладом в отечественную культуру. Замурлыкала музыка телефонной переключалки, подтверждая процветание фирмы «Маргарита», и хриплый голос Ёки заорал:

– Ирка, давай быстро, у меня люди!

– Привет, – сказала я томно.

– Ну?

– Не нукай, не запрягала, – еще томней ответила я.

– Ты, блин, говорить будешь? – взвилась она.

– Буду, как только ты вспомнишь, что я в твои шестерки не нанималась!

– Ну что, блин, надо? Мне на работе некогда твое самолюбие окучивать, – сбавила тон она.

– А ты мне не платишь за то, чтобы в твои рабочие часы оно у меня уменьшалось. – Последние годы для того, чтобы наладить контакт с Ёкой через ее «новую русскость», на нее приходилось выливать ведро холодной воды.

– Ну ладно, как дела? – спросила Ёка с интонацией, приближающейся к человеческой.

– Классно. Можешь сегодня вечером быть у меня?

– У меня бизнес, это ты – птичка божья.

– В гробу я видала твой бизнес. Приехала Димкина сестра из Америки…

– Откуда у него сестра? – завопила Ёка.

– Короче, она хочет собрать всю компанию.

– Тусоваться мне некогда, но откуда у Димки сестра?

– Тусоваться она не предлагает. У Димки съехала крыша, он определился в кришнаиты, а сестре поручил раздать его длинные доллары, которые ему по причине высокой духовности уже не в кайф. Врубаешься?

– Откуда у него деньги? Откуда у него сестра? Это наколка! – заверещала Ёка.

– Я не налоговая инспекция, чтобы выяснять, откуда у него деньги, а сестра настоящая, приезжай убедись. Я эту новость уже преодолела. В семь ты должна быть у меня.

– Ладно. Держу пари, что это аферистка.

– Он мне звонил вчера.

Возникла пауза.

– Буду. Но нет у него никакой сестры! – резюмировала Ёка и бросила трубку.

– Она приедет? – спросила Дин.

– Конечно, но она самый досягаемый вариант.

Мы помолчали.

– Там тебе вечернее платье, я распаковала чемоданы, – сказала Дин.

– Дед Морозов не люблю, – нахохлилась я.

– Я только исполнитель, пойдем померим.

Комната моих девчонок была завалена и разукрашена потрохами американских чемоданов. Свертки, пакеты и коробочки покрыли все горизонтальные поверхности и напоминали сказку про горшочек с кашей, заполонившей дом и город.

– Как все это умещалось в чемоданах? – спросила я, разглядывая пузырьки, банки и флаконы, выросшие лесом на письменном столе моей старшей Аллы.

– Я имею много поездок, и пришлось научиться упаковывать вещи, – засмеялась Дин.

– Жалко, что дочки уехали. Старшая, Алла – припанкованная аскетка, а вот младшая, Алена, уже залезла бы в твои примочки и все бы на себя намазала.

– Я оставлю им это, когда буду уезжать, а вот платье. – Из пакета зашуршало нечто черно-серебристое полупрозрачное.

– Очень дорогое, – смутилась я.

– Это меня не касается, раздевайся, – скомандовала она.

И я, профессиональная натурщица, ненавидящая женскую баню и нудистский пляж, послушно расстегнула халат. И, оставшись в бикини, начала осторожно влезать в шелестящий подарок под пристальным взором Дин. Конечно, это было ошибкой, и мгновенно пахнуло амикошонской атмосферой бабских переодевалок с разглядыванием друг друга и оцениванием по потребительской шкале. В целом мне еще было что показать и чем похвастаться перед молодой ухоженной девкой; как художница, я ставила нормальную отметку собственной плоти, но рассматривание себя голой без всякого прикладного интереса ощущала как нарушение частного пространства.

– Файн? – отозвалась Дин, когда я влезла и застегнулась.

– Декольте великовато. Вся грудь на улице.

– Это же для приемов, а не за картошкой ходить, – успокоила Дин. – У тебя все еще отличная фигура.

– Мы, конечно, мамонты, – напряглась я на тактичное «все еще», – нам, конечно, уже вымирать пора, но фигуры на жизнь пока хватает. В прошлом году была финансовая яма, так я месяц работала натурщицей. Конечно, не без понта и не без фотографий этой акции в желтой прессе.

– А ты вообще с чего имеешь деньги, с живописи? – спросила она.

– Работы сейчас плохо продаются. Золотые дни галеристов позади. Алименты на дочек. Потом целый год сдавала комнату французскому студенту, заодно девчонки язык шлифовали.

– В процессе шлифовки не забеременели?

– Сначала возбудились, сколькими гелями он моется и сколькими дезодорантами брызгается, а потом, когда пришлось выметать из-под его кровати обертки от сникерсов и пакеты от сока, любовь ушла. До сих пор после него тараканов не выведу. – Я закурила и начала разглядывать себя в зеркале. Такого платьица у меня по жизни еще не было. Валера упадет, когда приедет.

– Нравится? – спросила Дин.

– Со страшной силой. Ты не куришь?

– В Америке сейчас это… дурной тон.

– Америка сама по себе дурной тон, – начала было я, но осеклась, да и потом мысли о том, как Димка ходил по магазинам, выбирая это платье, настроили на более сентиментальный лад. – Знаешь, когда мы с Димкой учились в школе, а родители были на работе, мы обожали наряжаться и играть во взрослых. Например, я напяливала платье Димкиной мамаши, вставала на ее каблуки, надевала шляпу, на которую она пришивала пластмассовый цветок из галантереи. Ты уже не застала их, тогда еще не было матерчатых искусственных цветов, а продавались такие отлитые, как мыльницы, ромашки всякие, розы, фундаментальные, как кефирные бутылки…

– Я знаю, они воткнуты в твою картину «Школьные годы чудесные», там мать бьет ребенка пластмассовыми цветами, – почему-то раздраженно откликнулась она.

– Точно. А где ты ее видела?

– У брата.

– А писал, подлец, что продал!

– Это было давно, может, теперь и продал.

– Так вот, я обряжалась мамашей, а он – Михаилом Моисеевичем, в таком беретике, ранец брал вместо портфеля, а очки у них были одинаковые. Он приходил домой и говорил: «Родная, не кричи на меня, у меня болит голова!» А я орала: «Нечего было столько работать, за письменным столом портки протирать! Здоровье надо беречь, на природе гулять, газоны садить! Иди есть, я тебе суп налила!» Димка-отец говорил: «Родная, я не хочу суп. Я устал, я хочу прилечь». А я, Димкина мать, отвечала: «Без супа нельзя! От супа вся сила! Без супа заболеешь животом и умрешь! Иди ешь, я же не буду обратно выливать». Димка-отец покорялся и отвечал: «Хорошо, я не хочу, но я съем суп. Заметь, только потому, что ты хочешь». К супу она относилась как к культовому предмету, соединявшему ее с сельским детством, и пыталась через него, через этот один и тот же невнятный и невкусный суп, насильно соединиться со своими близкими. Она колдовала над ним, как ведьма над снадобьем, в результате чего Михаил Моисеевич действительно заболел животом и умер, а Димка писал: «Мне положить на статую Свободы, но то, что здесь никто не ест суп, делает Америку уютной».

– Интересно излагаешь, – как-то напрягшись, перебила меня Дин, – в Америке, правда, нет супа, но в Америке все все время жрут. Так и ходят то с сосиской, то с банкой пива.

– А еще у Димкиной мамашки был любимый финт: наливает свой любимый супчик, зовет есть. Димка с отцом сидят, такие два очкарика в шахматной коме, ничего не слышат. Она говорит: «Суп остывает – раз! Суп остывает – два! Суп остывает – три!» Потом подходит и смешивает все шахматы на доске. Димка убегает плакать, а Михаил Моисеевич садится с погасшим лицом есть суп… – вспомнила я.

– У моего брата есть версия, что ты стала художницей, чтоб переиграть его мамашу, – сказала Дин неопределенным голосом.

– У твоего брата много версий. Зачем мне было переигрывать его мамашу, когда у меня собственная – не меньший подарок? Если б я была писательницей, я бы создала «Декамерон» о мамашах нашего поколения. – Я часто думала о том, что для них насилие было нормой жизни, и те из нас, кто перешел к новому гуманитарному стандарту, все время конфликтовали с матерями.

– Его мать была талантливой несчастной женщиной, – доверительно сказала Дин.

– Это была ракета средней дальности!

– Просто они с отцом люди из разных галактик.

– А с твоей матерью?

– Моя мать – юная девушка, влюбленная в собственного начальника и решившаяся родить. Другой жанр. – Она закопошилась в одном из чемоданов. – А кстати, я привезла всякой ерунды, вот, смотри, смывающаяся татуировка. Давай переведем на твою красивую грудь. Как раз под это платье. – Она помотала передо мной картинкой с алым сердцем, обведенным черными ажурными узорами.

– Это больше подходит моим девчонкам.

– Да брось ты, в Америке в этом смысле вообще нет проблем, все как хотят, так и отрываются. Я имею друга, который ходит в красных шортах и советском матросском бушлате. Мотивирует любовью к России. Весьма уважаемый господин, индуист по профессии. – Она вырезала сердце ножницами, обмакнула в недопитый сок, подошла вплотную и начала клеить его мне в декольте. Я снова напряглась, для меня психологически невыносимо, когда кто-то, кроме дочек и сексуальных партнеров, оказывается со мной на расстоянии дыхания. Из-за этого я схожу с ума в переполненном вагоне метро и предпочитаю ему утомительный пешеходный маршрут. Я зверею, когда меня обнимают без моего желания, когда мне начинают длинно целовать руку, считая это хорошим тоном. Я глубоко убеждена в том, что у моего тела есть только один хозяин – мое желание, и завидую западным феминисткам, имеющим возможность защищаться от мужских хватаний с помощью судов.

Дин благоухала сразу всеми флаконами, стоящими на столе, ее загорелая мужиковатая шея упиралась в мои глаза, была напряжена и густо напудрена, а кисти халата щекотали мой живот. Но дело было не в этом… дело было в том, как она держала мою грудь одной ладонью и окучивала картинку другой. Так держат женскую грудь опытные мужики и онкологи. Я мгновенно поняла то, что, не сформулированное, не давало мне покоя – она была лесбиянкой!

Как только я осознала это, мне сразу стало спокойно. Я не люблю вторые планы и мешки с секретами. Как говорила Пупсик, у меня – «культ искренности», я чувствую себя комфортно в мире, где все вещи имеют свои имена, а все овощи – свои сезоны.

– Супер, – оценила Дин собственную работу над моей грудью.

Все понятно, поэтому она не Дина, а Дин. Бесконечное бессознательное соперничество с братом, воспитываемым отцом, борьба за Михаила Моисеевича с попыткой идентификации себя с мальчиком… Психоаналитические соображения помирили меня с Дин и настроили на логику шефской работы.

– Это напоминает мою хипповскую юность. Был период, когда мы рисовали на щеках фломастерами цветы и шли на улицу Горького, где нас волокли в ментовку и били. Мы называли себя «дети-цветы». Когда нас отпускали, мы снова рисовали цветы и снова шли на улицу Горького. Такая китайская работа по демократизации общества, – припомнила я.

– Чистый мазохизм, – усмехнулась Дин.

– Твой брат считал так же, он был не боец, – вспомнила я с обидой. Каждый раз, когда Димка не шел со мной, мне казалось, что он предает меня.

– Может быть, он просто не любил ходить строем, даже если строились хиппи? – усмехнулась она.

– Тем не менее эмигрировал он строем, – не осталась я в долгу.

У меня было несколько приятельниц-лесбиянок. Честно говоря, меня никогда не волновал вопрос чужой сексуальной ориентации, хоть с насекомым, лишь бы по согласию. Но некоторые из них сами наезжали со своей нетерпимостью и тратили часы на то, чтобы доказать низменность пристрастия к мужикам. Я понимала, что такими дискуссиями они компенсируются, но раздражалась, потому что вообще-то они должны были компенсироваться не со мной, а с психиатрами за собственные деньги.

Мои знакомые лесбиянки вели себя по тому же алгоритму, что и мои знакомые эмигранты. Малый срок пребывания и малая уверенность в себе в новых предлагаемых обстоятельствах делали их агрессивными и заидеологизированными. Они носились со своей сексуальной ориентацией как дурак с писаной торбой. Прожившие в сексменьшинствах некоторый срок меньше демонстрировали убеждения, с одной стороны, нахлебавшись обид за них, с другой – попривыкнув к ним как к форме собственного прооперированного носа, когда уже не каждые десять минут бегают к зеркалу, а только каждые два часа. И наконец, определившиеся и разобравшиеся с комплексами вели себя достойно, не рассматривая жизнь как сплошную дискуссию «что такое хорошо и что такое плохо», а просто себе жили, не одергивали окружающих и себя не позволяли одергивать.

– Ты лесбиянка? – спросила я Дин тоном, которым спрашивают «у тебя волосы крашеные?». Она задумалась, завертела кисточки на халате и ответила:

– Мне нравятся женщины, – голосом, определяющим ее в третью категорию.

– С кем ты живешь в Нью-Йорке? – осторожно поинтересовалась я.

– У меня есть собака, замечательная колли. Ее зовут Дружба, сейчас она в собачей гостинице. Я имею всяких партнерш… и партнеров. У меня есть проблемы: связь с эмигрантами – это как резервация. А с американцами легко провести ночь, но трудно прожить даже неделю.

– У тебя собака нормальная? А то я читала, что вы там в Америке домашних животных под наркозом истязаете, – сказала я, чтоб перевести тему.

– У меня нормальная. Многие собакам оперируют связки, чтоб громко не лаяли. А котам под наркозом вынимают когти, говорят, от этого у них летит печень. У моей знакомой, кстати, сотрудницы Дома свободы…

– Что такое Дом свободы? – Название показалось мне коммерческим.

– Такая организация. Была создана во времена «холодной войны», теперь перепрофилировалась на третий мир. Что-то среднее между консервативными и либеральными правозащитными организациями. Они каждый год делают карту свободы, показывая страны, где абсолютно свободно, где абсолютно несвободно и все оттенки цветов между этими стадиями. Так вот, у этой моей знакомой кот. Он кастрирован, раскормлен, у него удалены когти и выпали зубы. Безумное создание, которое бродит по дому без всякой цели и всякого смысла, как игрушечный плюшевый мишка. Никогда не был на улице и ест только искусственную еду. Такой артефакт, а не кот, – невесело усмехнулась Дин.

– Я бы твою подружку из Дома свободы судила.

– Мне тоже не кажется правильным так обращаться с животным, но Америка потому и отмечена на карте другим цветом, чем Советский Союз, что там судят не те, у кого другое мнение, а настоящий суд, – процедила сквозь зубы Дин.

Тут зазвонил телефон, и мать голосом, намекающим на то, что «хорошие дочки звонят каждый день сами, а некоторым сукам должны звонить матери», спросила:

– Как успехи?

– Отлично.

– От девочек какие-нибудь новости есть?

– Никаких.

– Валера звонил?

– Нет.

– Понятно, – что подразумевало «где-нибудь там с бабой на пляже».

– Что тебе понятно? – как всегда, поддалась я на провокацию.

– Понятно, что не звонил, остальное тебе понятно и самой.

– Мне понятно, что не звонил, – злобно ответила я.

– Ты не одна? – Нюх у нее был феноменальный.

– Не одна.

– А кто у тебя?

– Ты не знаешь. – Мне совсем не хотелось кормить ее новостями.

– Ты не хочешь говорить, кто у тебя? – На старости лет мать, мало занимавшаяся мной в течение всей жизни, истерически требовала «духовной близости», которой между нами не существовало как класса.

– Не хочу.

– Между прочим, мать у тебя одна.

– Я у себя тоже одна.

– Всего хорошего. – Она бросила трубку, загнав меня в лужу чувства вины. Дистанцию, которая была между нами от того, что она выстроила ее, когда я была маленькой и психологически нуждалась в ней, она виртуозно сокращала разборками. Эмоциональная жизнь представлялась ей как сплошное выяснение отношений, и это сводило с ума, потому что отношения кончились, когда в мои шестнадцать лет она забралась в мой личный дневник и, почерпнув оттуда сведения об отношениях со студентом, заперла меня дома на неделю. В качестве мотивации было объявлено, что я малолетняя проститутка и скоро принесу в подоле. Для разборки был вызван отец, который уже давно жил не с нами, а со своей медсестрой; он молча курил и выслушивал, что если бы он не был блядуном, то и дети были бы как дети. Я еще была мала и труслива, чтобы вякать. А через год ушла из дома, поселилась у нового возлюбленного и поступила в вечернюю школу.

Собственно, проблема отношений обнаружилась еще раньше, когда в четвертом классе, сбежав с уроков, я спряталась в кладовке при звуках поворачиваемого ключа и оказалась очевидицей появления матери с сутулым стоматологом из ее поликлиники.

– У нас полчаса, Лена, какой чай? – сказал стоматолог, и я услышала хохоток матери и стук падающего стула. – Нет, не так, давай сзади.

Тише индейца на охоте я выползла из кладовки и в щелку двери детской увидела стоящую на четвереньках мать с задранной юбкой и розовенькими трусами, обвивающими левую щиколотку над туфлей, увидела согнутую клетчатую спину стоматолога, его содрогающуюся голую и толстую задницу и большие малиновые уши. Я смотрела на них как загипнотизированная, а потом поплелась в чулан и плакала там до вечера. Вечером у меня поднялась температура и началась ангина с отеком горла. Отец сидел около кровати, поил меня с ложки и рассказывал истории, от которых в любой другой ситуации я бы рехнулась от смеха. Мне казалось, что я умираю, и было обидно, что не успею рассказать об увиденном Димке.

А когда выздоровела и рассказала, он задумался и ответил, что все про это знает, что когда их кошке приносят кота, они делают точно так же, а потом бывают котята. Мысль о том, что у меня появится брат или сестра с такой же задницей и такими же ушами, как у стоматолога, казалась мне невыносимой. Мы с Димкой влезли в Малую советскую энциклопедию тридцать первого года издания и обнаружили там статью про половое размножение, начиненную словом «гамета», показавшимся нам верхом неприличия. Мы нашли статью про половую зрелость, из которой выяснили, что через три-четыре года и нас туда пустят; статью про половые извращения, из которой не поняли ни слова; и статью про половые органы, изображенные висящими в пространстве и непонятно как вставляемые в человека. Сексуальное образование, данное школьным фольклором и Малой советской энциклопедией, дало свои плоды. Дочь двух врачей, я узнала о менструации по факту ее появления, а о контрацепции после первого аборта в шестнадцать лет.

И когда отец, заловленный на многолетних отношениях с медсестрой, объявил о намерении предпочесть их семье, мать выла и билась перед нами, вскрикивая о том, что «так-то он заплатил ей за кристальную верность!». Брату было шестнадцать, мне – пятнадцать, оба мы были изнурены двойным стандартом родительских представлений о жизни и производными от него запретами на все, что позволяло нам чувствовать себя взрослыми и полноценными. Из нашего участия в семейной разборке мать не выдоила сочувствия… Мне потом долго снилось, как она орет о кристальной верности, какие искренние у нее при этом глаза. Чуть крыша не поехала, она ведь мне в детстве всегда говорила: «Посмотри на меня, и я увижу, если ты говоришь неправду».

– Кого это ты так тормозишь? – спросила Дин.

– Так, – ответила я, не собираясь устраивать душевного стриптиза. – Сварю-ка еще кофе.

– И мне, – попросила Дин, – второй день в Союзе, а уже восстанавливаются нездоровые привычки.

– В России, – поправила я.

– Вы действительно говорите теперь «в России»?

– Да, мы уже привыкли, что везде свои президенты.

– А от нас кажется, что это просто такая игра.

– Что наша жизнь? Игра! – пропела я, и тут раздался звонок.

Я подумала, что это соседка, алкашка Ирка, принесла продавать ворованное в больнице мясо, где ее мать, тоже алкашка, мыла посуду, но на пороге стояла Ёка.

– Я тут мимо ехала по делу, думаю, дай зайду.

Я страшно обрадовалась и почувствовала себя на десять лет моложе, потому что молодость – это когда приходят без звонка. Без звонка в дом теперь ходят только к девчонкам, и я завистливо реагирую на это: «Здрасьте, тетя Ира, а девочки дома?» А сама из Ясенево пилит. И если их нет, так спокойно: «Ладно, я завтра заеду». Такая шикарная небрежность ко времени и пространству, потраченным на исполнение желания.

– Заходи, заходи.

– Эта есть? – Ёка была симпатичной бабой с неистребимой провинциальностью и легкой восточинкой, за которую и получила кликуху как производное от Ёко Оно. Она была отлично покрашена, подстрижена и упакована в магазине для новых русских и завидно бы смотрелась, если б не напряженные усталые глаза. Я кивнула на комнату, и Ёка направилась туда деловым шагом, опередив меня. Она уставилась на Дин, сидящую на диване, а потом обернулась на меня растерянными глазами: – Господи, ну вылитый Димка! Только молоденький и блондинистый!

– Меня зовут Дин, – сказала Дин, я увидела, как она напряглась, и поняла, как трудно общаться ей с незнакомым человеком по неготовым правилам.

– Маргарита, – ответила Ёка и достала из сумки бутылку ликера. – Где у тебя рюмки?

Мы преувеличенно сложно доставали рюмки, споласкивали их и резали фрукты. Дамы приглядывались и принюхивались друг к другу так трудно, что мне пришлось принести из кухни музыку.

– Димка, наверное, теперь толстенький и лысенький, – нежно сказала Ёка.

– Нет, худой и бритый наголо, – ответила Дин.

– Как перед отъездом побрился, так и не обрастал? – предположила Ёка.

– Он стал кришнаитом, – пояснила Дин.

– Это которые в метро в простынях книжками торгуют? – спросила Ёка.

– В Америке они в метро не торгуют, – скривила губы Дин.

– Ну, Димка всегда был сдвинут на всю голову… Что это у тебя, Ирка, на грудях наклеено? – Ёкины глаза наконец оторвались от Дин и сконцентрировались на мне.

– Переводная картинка. Дин проводит первичную американизацию, хочешь, и тебе переведем?

– С ума сошла? Мне уж пора учиться, как в гроб ложиться, а не сердечки на сиськи клеить. У нас на той неделе мальчика замочили, тридцать лет, вроде и крутым не был. Осталась жена с грудным ребенком, – сказала Ёка и залпом выпила.

– Допрыгаешься ты, Ёка, – вырвалось у меня.

– Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. – Она посмотрела на часы, полезла за записной книжкой и начала набирать номер: – Ваське звоню. Он тоже не поверил, что у Димки сестра, тоже подумал, что это его очередной прикол. Алло, Вась, в натуре сестра, с порога видно, бери мотор, подъезжай. Тачку купил? Да что ты? Что ж ты молчал? Ну, давай скорей, и фоту захвати. – Она положила трубку и задумчиво прокомментировала: – Васька-то женился…

– На ком? – спросила я.

– Сейчас приедет – расскажет. Ну Васька, ну Васька… Главное, перезваниваемся иногда по делу, молчал как рыба об лед.

– Ежу было понятно, что быстро женится, – сказала я и вспомнила, как прятала у себя дочку Васьки и Пупсика, когда он, изображая большего истерика, чем на самом деле, пел выходную арию обманутого мужа. – Чем больше крику, тем быстрее следующий марш Мендельсона.

– А что, они развелись? – спросила Дин.

– Развелись, – мрачно ответила Ёка.

Повисла пауза.

– А какой у вас бизнес? – торопливо спросила Дин.

– Недвижимость. Стремный бизнес, внизу шофер с пушкой сторожит, то ли посадят, то ли подстрелят. Это тебе не Америка. На Тихонины алименты не проживешь, а мне сыну надо хату сделать, университет платный, и вообще…

– Так вы с Тихоней тоже развелись? – удивилась Дин.

– Все развелись. Ирка со своим тоже развелась. У нас все теперь развелись, новая реальность, – сказала Ёка, налила себе ликера и подняла рюмку: – За Димку, и чтобы у Кришны все наши грехи замолил! Он там еще на американке не женился? Все по Ирке сохнет?

– Ёка, ну что ты плетешь? – взбесилась я. Особенностью компании было полное непонимание наших отношений, мы читались ими как такая же парочка, как и они сами. А мы были хуже! Мы были соседями, мы были гражданскими братом и сестрой.

Повисла неловкая пауза, и Дин начала выпутываться из нее:

– Я имею задачу собрать всю компанию, выяснить жизненный уровень и в соответствии с этим разделить сумму между вами.

– А сумма-то какая? – без комплексов спросила Ёка.

– Я могу назвать ее, только собрав всех вместе.

– Ну как всех вместе? – Ека посмотрела на меня в поисках поддержки: – Мы все вместе теперь можем собраться только на похоронах… Но если за пятьсот штук долларов, то я хоть с чертом соберусь, а если за пятьсот, то столько я и сама могу на чай дать.

– Это не есть вопрос только денег, – мягко начала Дин, – нам известно, что здесь очень изменилась жизнь и от этого рухнули самые светлые дружбы. И мне бы хотелось, то есть не мне, а брату, попытаться помочь людям простить друг друга. Потому что если он решит вернуться в эту страну, то он хотел бы знать, что ему есть куда вернуться… А деньги – это только повод.

Мы с Ёкой в ужасе переглянулись, такого сентиментально-долларового компота нам еще не наливали.

– Что-то я не понимаю, куда ты идеологию грузишь? Он что, решил за свои деньги нас оттуда воспитывать? – взъярилась Ёка.

– Как нам обустроить Россию, сидя в Вермонте. Это мы уже проходили, – сказала я, отличающаяся особенной любовью к шестидесятникам, которые встали на моем сегодняшнем пути в искусстве прочнее, чем все большевики с цензурой, вместе взятые, во времена застоя.

Пауза обняла нас крепче, чем предыдущая. Дин завозила нервными пальцами по кистям на халате и выдохнула:

– Перед вами только исполнитель.

– Видишь ли, деточка, – прищурилась Ёка, – они все одноклассники, золотая юность, престижная английская школа, а я – сбоку припеку. Я в компании работала взрослой женой Тихони, – Ёка была старше нас на пять лет, в юности это казалось огромной разницей, – теперь у него Пупсик жена. Так что давай мою долю, а свои сантименты пусть едят вместе.

– Тихоня женился на Пупсике? – спросила Дин потрясенно и уронила шелковые кисти из накладных когтей.

– Димка же исчез на три года. Он же ничего не знает, он думает – «друзья, прекрасен наш союз», а тут– пепелище, – подытожила я.

– Эти три года были очень трудными, – нахмурилась Дин.

– Ясное дело, от легкой жизни «Харе Кришна» не запоешь, – предположила Ёка. – Мы тоже были не в раю… Но как он умудрился денег заработать? Он же всегда был не от мира сего.

– То есть вы, Маргарита, не хотите встречаться с Пупсиком и Тихоней? – спросила Дин.

– Я тоже не хочу, – промямлила я.

– Ой, чуть не забыла, – вскочила Дин, полезла в чемодан и подала Ёке пакет. Из пакета заструилось желтое, расшитое цветами и птицами кимоно. – Это вам.

– Спасибо, – сказала Ёка в легком ошеломлении, повертела, потискала и понюхала кимоно, изучила этикетки, впрыгнула в него с неожиданной проворностью и начала пританцовывать перед зеркалом. – Ну Димка, ну Димка! Он всегда говорил: «Ёко Оно, когда я стану богатым, я подарю тебе кимоно, и ты обучишься японской чайной церемонии!» Вот это память…

– В эмиграции память становится лучше, вспоминаешь все незаконченные разговоры, все несделанные подарки, – сказала Дин голосом провинциальной актрисы, переигрывающей эмигрантскую тоску на сотом спектакле. – Он столько рассказывал обо всех вас, что мне кажется, я всех давно знаю.

Ёка сложила ножки и ручки как благовоспитанная японка, что на ее хабалистой внешности сидело как на корове седло, и поникшим голосом сказала:

– А я ведь, девки, много кимоно видала последнее время, разных… Спрашивается, почему сама себе не купила? А потому что дура… Потому что экономить на себе привыкла. Мне психолог сказала, что любовь к себе нельзя купить, – мрачно произнесла Ёка, и я вспомнила ее злобную мать, перевезенную в Москву уборщицу, проходившую всю жизнь в непотребных обносках с заплатанными кошелками и какими-то вечными астрономическими по совковым временам сбережениями «на черный день».

– Ты теперь и психологами не брезгуешь? – удивилась я.

– У меня один при фирме, очень выгодно. Как у кого запой или депрессуха, так вместо меня он колотится, да и у меня проблем завались, а подруг не стало. Только ему и поплачешь.

– И сколько у вас стоит личный психолог? – спросила Дин.

– Тебе так устрою, а вообще – коммерческая тайна, – буркнула Ёка. – У тебя муж, дети есть?

– Я имею бойфренда.

– Этого вашего не понимаю. Живете в одной хате?

– Нет.

– Тогда тебе не врубиться. Я ведь Тихоню мальчиком взяла. Они все говорили – «московская прописка, московская прописка»! Да я с пропиской могла покруче найти. Я институт кончала – Тихоню на первый курс сунула. Я из его комнатенки на пятом этаже без лифта – трехкомнатную сварила. Он за пять лет учебы ни одного чертежа сам не смог сделать, такой же конструктор, как я космонавт; так я его даже в аспирантуру пихнула. А на что мы жили? Ирка знает, я и беременная, и с малышом к маме в Армавир перлась, детскими вещами спекулировать, пока он в потолок плевал. Всю жизнь за моей спиной. А тут вдруг Пупсик начала подкатывать: «Ты, Тихоня, такой талантливый, из тебя может получиться журналист!» А у ней папашка – секретарь Союза журналистов. Тихоня и сообразил, что можно быстро из грязи в князи…

– Не надо упрощать, Тихоня действительно неплохо пишет, – вставила я.

– А ты вообще молчи! Ты им всю дорогу ключи давала и свечку держала! – заорала Ёка, и ее узкие глаза запылали.

– Я бы и тебе давала, если б ты попросила. Я не полиция нравов, чтоб решать, кто с кем хочет спать, – ответила я.

– А когда мне было ключи просить, если я все время деньги зарабатывала? – спросила Ёка.

– Ты сама себе выбрала такой путь. Ты Тихоню сделала куклой, – заметила я.

– Я сделала? Да он таким родился! Он по квартире своих родителей до сих пор как по минному полю ходит. Они живут на проспекте Вернадского, так у него еще с Фрунзенской аллергический насморк начинается. Клянусь, к каким врачам только его не водила, и иголки в него втыкали, и все… А мой психолог говорит, это крыша едет, крышу надо лечить.

– Сколько вы уже живете отдельно? – спросила Дин.

– Да почти три года.

– И вы хотели бы его вернуть?

– Что упало, то пропало. Я о другом болею, вот Ирка утверждает, что у Тихони с Пупсиком любовь. Что же это за такая любовь, если из-за нее человек становится полным дерьмом? Я в такую любовь не верю. Конечно, мы все за это время испаскудились, чистых не осталось, у меня у самой грязный бизнес, ну так я в целки и не лезу. Но Пупсик? Все за родительской спиной по жизни сделала, все фальшью, все обманом. Я-то Тихоню на свои деньги покупала, а она-то на папашины!

– Какая разница, чьи деньги, главное, кто больше дал, ты же нас сама учишь рыночной психологии, – поддела я.

– Да она и тебя всю жизнь на вранье держала, в хвост и в гриву имела, – ответила Ёка.

– Она не виновата, ее так воспитали. Вся семья на мифологии держится. Не умеет она на другом языке говорить, не слышала другого, у нее просто мозги перекошены, как аллергический насморк у Тихони…

– Ее воспитали? Господи, да я в бараке выросла! Да я в таком случае вообще по людям должна ходить ногами? – заорала Ёка.

– Так ты и ходишь, – не без удовольствия заметила я, посвященная в особенности Ёкиного бизнеса.

– Хожу, так я и плачу за это сама! Мне ничего с неба не падало! Мне никто квартирок за интимные услуги не оставлял.

В прежние времена меня бы затрясло от такого текста, а теперь я только ухмыльнулась и прокомментировала:

– Видишь ли, Дин, все мои знакомые и родственники были свидетелями того, что, когда Димка уезжал, кроме меня, он мог оставить квартиру только советской власти, которую любил еще меньше, чем меня… Но жизнь последних лет так затуманила мозги, что их рабочей версией стала история обо мне, как о содержанке и вымогательнице.

– Почему? – торопливо спросила Дин.

– Посмотрела бы я на тебя сейчас без Димкиной площади, – фыркнула Ёка.

– Думаешь, я бы, как ты, пошла алкашей по коммуналкам спаивать и к старушкам уголовников подселять? – спросила я.

– А куда б ты делась?

– Делась бы, уверяю тебя. – Мне хотелось сказать много, но я наступила себе на язык. Я вспомнила Ёкину мамашу, ее легендированного отца, который то ли был, то ли не был. Вспомнила, как сладострастно перлась эта мамаша в каждый миллиметр брака дочери, как в случае сопротивления шантажировала суицидом и, вопя о поруганном материнстве, направлялась в туалет с Тихониным ремнем в руках. Вспомнила, как каждый раз, взламывая дверь и падая в ноги, Ёка и Тихоня так и не призадумывались, что в их туалете ремень с целью повешенья, собственно, и прикрепить не к чему. Вспомнила, что родилась и выросла Ёка в подвальной комнате города Армавира, в окно которой были видны только спешащая мимо советская обувь, бросаемые огрызки яблок и бумажки от мороженого. И градус реванша у Ёки совсем не тот, что может и должен быть у меня, выросшей в инфантильной логике «сами придут, сами все принесут».

– Да жил бы он со мной прекрасно, если б ты не помогла, – рявкнула Ёка.

– Жил бы с тобой, спал бы с Пупсиком, жаловался бы мне, – обозлилась я. – И мы все вместе были бы уже в психушке, в одной палате…

Как-то в застой мы с Ёкой зашли в арбатский «Детский мир», подхватить одежки детям и на себя что-нибудь глянуть. Как все бедные бабы, не отрастившие задницы, мы одевались в «Детском мире», припудривая платьица и плащики новыми пуговицами и бойкими поясочками. Это, конечно, особенно их не прятало, и сами мы определяли в толпе таких же умниц за километр, но выхода не было, а мужики, ради которых наряжались, все равно были без глаз. Им хоть Нина Риччи, хоть фабрика «Большевичка», один хрен, лишь бы выслушали про их комплексы. А нам для самолюбия притворяться безвкусными почему-то было выгоднее, чем выглядеть нищими. Как говорила одна пожилая великолепная дама: «Я умру, и из-за того, что у меня всю жизнь не было денег, никто не узнает, какой у меня был хороший вкус».

И вот в примерочной кабинке, когда Ёка с усердием вползала в летний сарафан, на десятом году общения я вдруг обнаружила, что у нее очень красивые ноги.

– Ёка, – возмутилась я, – какого черта ты прячешь такие ноги? Если у тебя есть такие ноги, их надо носить!

– Куда мне их носить? – устало спросила она.

– Красота – это национальное достояние, – начала было я любимую работу по эстетизированию знакомых женщин. У меня даже в метро начинался зуд, когда напротив сидел человек, изо всех сил делающий себя непривлекательным.

– Глуши музыку, – ответила Ёка, рассматривая обработку внутреннего шва, – мне и так красиво. Смотри, оверлок как иностранный. Этикетки отпорю, скажу, что Польша. По двадцать рублей запросто толкну.

Работа над образом Пупсика была не менее благодарной. Она поплыла после родов и из всех форм одежды выбрала старушечью. Черные и серые пиджаки спрятали ее от самой себя и от человечества. Как художница, я знаю, что табу на цвет – это табу на собственную сексуальность. Как вы одеваетесь, грубо говоря, так вы и трахаетесь.

Я знаю, зачем прячутся в пиджак женщины, идущие во власть. Затем, что там нельзя быть женщиной, опасно, невыгодно, наивно, все что хотите. Пиджак на женщине во власти – все равно что бронежилет на омоновце. Но зачем бабы, дистанцированные от власти, надевают черные пиджаки, моему уму непостижимо. Видимо, для того, чтобы ни разу в жизни так и не одеться интересно, чтобы из девочки-подростка, которой «еще все рано», через пиджак, в котором «жизнь прошла стороной», переползти в старушку в жакетке, которой «все уже поздно», так и не откусив яблока, рекламируемого змием.

У меня самой были проблемы с тряпками, я всегда крутилась между джинсовым и вечерним вариантами. Элегантная ежедневность долго не давалась мне. Особенно когда стилистика делового костюма новых русских навязала силуэт военизированной отличницы. Мне пришлось долго подхиппаривать платья и подвечернивать свитера. Я помню, мне шила актриса, знающая толк в шмотках. Она час смотрела, как я обживаю платьице, хмурилась, а потом сформулировала:

– Вся работа мимо. Оно никакое! В нем не хватает бля-динки…

Мучилась час, прикидывая тесьмы, пуговицы и ремни, а потом пришила на плечо кусок меха, споротый со старого сапога. И оно засияло. И скажу вам, не одно мужское сердце было разбито мной в этом платьице.

Глаза бывают функциональные, интеллектуальные и чувственные по способу считывания информации. У Ёки и Пупсика глаза функциональные. Они не видели мира, они его фиксировали, как водитель – дорожные знаки. Вместо цвета, объема и линии они видели понятия. Вместе с большинством людей они ощущали жизнь как толковый словарь.

Говорить о шмотках, деревьях, домах, мостах, закатах и прочих дизайнерских жестах планеты я могла только с Димкой. Он знал этот язык: красил стены в комнате в разные цвета, рисовал лаком для ногтей горох на белом галстуке, отстрачивал борт пиджака кожей от старой сумки, делал из бутылки вазу, а из вазы абажур и стилизовал на себе все от пробора до подошвы. Он приручал вещи, и за это они его любили и слушались. Я убеждена, что человек, не наладивший отношения со своими вещами, никогда не наладит их с телом, а уж тем более с душой…

– Еще неизвестно, сколько бы он спал с Пупсиком. Все приедается… – промямлила Ёка, остыв.

– Сейчас приду, – выскользнула я на кухню, на которой мне нечего было делать, и начала ожесточенно драить замоченную с вечера подгоревшую кастрюлю.

Конечно, у меня рыльце было в пушку. Но все эти сексуально-мономатриальные радости внутри одной компании, решаемые как задачка про козла, капусту и лодочника, в которой кто-то обязательно будет накормлен чьим-то мясом…

Я отчетливо видела, как у Пупсика и Тихони друг с другом начинает отрастать пол, насмерть забитый в браке. Как я могла не помогать им?

Я сунулась к зеркалу в ванной, встретила ненакрашенное лицо с утренней неспрятанностью возраста, особенно яркой на фоне вечернего платья и дурацкого сердечка на груди, и начала торопливо приводить себя в порядок. Глупо было пережевывать снова эту жвачку, но я вспомнила вечер…

Мы с Андреем были фиктивно разведены, но прекрасно жили. Пупсик зашла поплакаться и оттянуться.

– Васька приходит только потрахаться и наговорить гадостей. Приносит какую-то дорогую жратву. Через ребенка перешагивает, как через кошку. Утром просыпаюсь, его уже нет. И вроде возразить нечего: мама всегда болеет, папа всегда стучит на машинке, я – у плиты, а Ваське нужны условия писать диссертацию. И я просыпаюсь такой униженной, что мне не хочется жить, – говорила она, то расстегивая, то застегивая на волосах заколку с темным бантом в манере провинциальной учительницы.

– И тебя все это перестало устраивать? – спросила я.

– Перестало.

– А почему бы не сказать «нет» в постели, если тебя это перестало устраивать?

– «Нет»? Я не могу сказать ему «нет»!

– Почему?

– Я не могу этого объяснить. Ты же знаешь, мне вообще трудно сказать «нет».

У меня была приятельница, состоящая в четвертом неудачном браке. Родители заглаживали ее с детства, как асфальт катком, она по жизни не имела права на протест, как Пупсик. В возрасте пятидесяти лет, после того, как ей удалили матку, она первый раз сказала «нет» папаше-профессору на какое-то пустяковое требование. Через полчаса папашу увезли на «скорой» с инфарктом, он не был готов к тому, что его немолодая дочь начала иметь собственные желания. Для меня это было экзотикой, у меня в жизни «нет» было первым словом, а «мама» – вторым.

– Лида, – сказала я Пупсику, – кто-то должен помочь тебе сказать «нет» первый раз, иначе ты погибнешь. Учись говорить «нет» сначала кому-то другому, кому тебе легче отказать: родителям, друзьям…

– Родителям? Это ты ненавидишь свою мать, а мне мама – лучшая подруга, – поджала губы Пупсик. Я наступила на любимую мозоль. Мать Пупсика, перманентно смертельно больная дама, проводящая жизнь в старом халате, несвежей ночной рубашке и презрении к человечеству, дружила с Пупсиком, как червяк дружит с грибом.

Родители Пупсика, в юности приехавшие из Еревана, имея на двоих двадцать процентов армянской крови и пятьдесят еврейской, усиленно строили из себя армян, чтобы не прослыть евреями. На двоих они сделали одну папашину карьеру. Мать вроде бы пыталась дернуться в другой брак, потом одумалась и родила Пупсика, на плечи которой было взвалено сохранение родительской семьи.

К старости из активной дамочки мать Пупсика превратилась в невостребованную жену начальника, а отцу бес стукнул в ребро. В отсутствие жены и дочки в комнате он даже нас с Ёкой, здороваясь, успевал за все потрогать, а уж в миру… Все его кореша давно поменяли жен на страстных артисток и длинноногих секретарш, и мать круглые сутки плела паутину разговоров про общую безнравственность и благополучие семьи на общем фоне. О похождениях Пупсикова брата ходили легенды, над которыми он, как всякий комплексун, трудился до седьмого пота.

Единственным местом, где они не обсуждались, была семья, в которой был объявлен запрет на факт существования сексуальности в мире.

Мне, собственно, это было бы по фигу, мало ли семей, живущих как пауки в банке? Но Пупсик любила меня, как путешественник карту, а я любила ее, как карта путешественника. И стоило мне дистанцироваться, как Пупсик вдруживалась, как штопор в пробку. В целом она была мне неинтересна, я не люблю людей без биографии. Дружить с человеком без биографии – все равно что заниматься любовью с девственником, когда вместо кайфа получаешь педагогические мозоли, но Пупсика я не выбирала, она была мне выдана небесным диспетчером вместе со всей компанией и определенным отрезком жизни.

С Пупсиком нельзя было пяти минут поговорить по телефону, чтобы певучий голос матери не потребовал чаю, открытой форточки, измерения давления и т. д. В доме Пупсик занимала штатную единицу Золушки, но представлялась себе принцессой, создавая для самой себя тот соцреализм, который ее папаша создавал для читателей.

– Если твоя мать – твоя лучшая подруга, то почему ты сейчас жалуешься на Ваську мне, а не ей? Почему ее не волнует, что Васька бьет тебя по морде, валяется пьяным, не дает ключей от своей квартиры? Вспомни, сколько у нее сил на разборку, когда ты покупаешь не тот творог на рынке… Что-то по поводу Васьки я никогда такого пафоса не слышала.

– На самом деле их все устраивает, – сказала Пупсик так определенно, что я услышала «лед тронулся, господа присяжные заседатели!». – Я при родителях. Дом на мне, а на меня всем – наплевать!

Тут в дверь позвонил Тихоня. Он любил заявляться по вечерам и тешить нас любительскими чернушными рассказами. Ёка повезла в Армавир на продажу очередную партию ползунков, сын был на пятидневке, и Тихоня страдал по светской жизни. И когда после чая он прочитал новый рассказ о монахах-гомосексуалистах, Пупсик повела бровью, и вместо вежливых вежливостей сказала:

– Какой ты, Тихоня, талантливый! Тебя бы в хорошие руки, бросить бы тебе твою дурацкую работу и писать…

Меня это удивило. В способностях Тихоне никто не отказывал, у него были лучшие сочинения в классе, он ездил на городские олимпиады, но по природе своей был не создателем, а стилизатором. Он гнал хорошие подделки уровня местного литобъединения. Он умел транслировать форму, но у него совершенно не было свойства сказать что-то собственное про хорошо и плохо. А я, как известная максималистка, считала, что если этого свойства нет, иди расписывать чашки и елочные шары, а на холстах тебе делать нечего.

Плюс еще Ёка, вечно надрывающаяся на прокормке семьи. Какое уж тут «бросить работу»? Но Пупсика понесло, и я не успела сообразить, что она выполняет мое домашнее задание. Они ушли: богатая Пупсик шуршала плащом позапрошлогоднего сезона, а нищий Тихоня сверкал джинсовой курткой, спроворенной неутомимой Ёкой на приморских рынках. Они ушли, после стольких лет знакомства первый раз увидевшие друг друга как мужчина и женщина, мгновенно назначив друг друга причиной собственного бунта.

– Какие-то они оба несчастные, – резюмировал Андрей. – Почему вокруг тебя одни несчастные?

– Мы с тобой, что ли, намного лучше? – захихикала я.

Андрей не любил моих одноклассников, ревновал меня к ним. А Димку просто считал недоучившимся придурком. Андрей был пианистом, карьера которого беспрестанно скакала от самых престижных оркестров до самых похабных кабаков. Человек тонкий и ранимый, он вечно корчил из себя мачо, списанного с отца, сибирского начальника средней руки. Приколы, которыми щебетали мы, выпускники престижной московской школы, выводили его из себя.

Лучше всего Андрей общался с Ёкой, они оба были пришлые провинциалы. Ёка считала его завидным зарабатывающим и семейственным мужиком и наверняка хотела бы такого же. Для Васьки Андрей был «сложной штучкой», с одной стороны, крепкий мужик, любого замочит, с другой – теми же пальцами Шопена, да так, что весь зал в оргазме. Димка считал, что я выбрала мужа по контрасту с ним, при том, что сам никогда не делал мне предложения. Тихоня к Андрею пристраивался в манере «чего изволите», как слабый мужик на всякий случай пристраивается к сильному, не желающему с ним сближаться. Пупсик считала мой брак, наполненный взаимными изменами, итальянскими разборками и страстной постелью, блажью, на которую я польстилась из-за внешности Андрея. У нее в голове все с детства было смонтировано в сторону денег, как-то она увидела очередного моего возлюбленного, садиста-виртуоза, упакованного в престиж и доллары, и сказала с придыханием: «Такого шикарного мужика у тебя еще не было!»

– Муж должен быть маленький, страшненький и преданный, – говорила мать Пупсика. Ее муж удовлетворял данным критериям, он не оставил ее на старости лет юридически, а жил рядом собственной жизнью. Странная это была парочка: жена-инвалид и светский облезлый, но все еще прыгучий лев, по полгода проводящий в домах творчества и командировках.

Я как-то с детства была тупа про брак по расчету, мне всегда казалось, что лучший расчет – любовь. Я совершенно не понимаю, что делать с мужиком, которого не хочешь. Валера считает, что я вообще очень нетерпима и избалованна. Я, например, не могу даже делать дела с человеком, который мне неприятен. В этом есть что-то подростковое, но тем не менее мои дела никогда не шли хуже, чем у тех, кто вкладывал в карьеру тело или душу.

Работа в смешанных жанрах манипуляции нужными людьми, все эти тонкие места про то, с кем пьешь, дружишь семьями и отдыхаешь, меня никогда не возбуждали. У меня острая социальная щепетильность, ни одной ступеньки не одолевалось через постель – как любовники шли в гору, бегом расставалась, вдруг кто-то подумает, что я сама творчески не состоятельна. Валера говорит, что пока остальные кокетничали с материальным комфортом, я кокетничала с душевным. Я считаю это недоразвитым честолюбием, а Валера – чрезмерным.

Пупсик говорит, что карьера – это прежде всего характер, в смысле «вовремя прогнуться». Ёка думает, что карьера – это умение пахать, позабыв про самого себя. А мальчики из компании… Мальчики из компании почему-то никогда не говорили слово «карьера». Васька шел бульдозером на деньги и уважение, но изначально считал себя неудачником. Тихоня всегда выглядывал из-за бабьего плеча. А Димка никогда не знал, что такое карьера и какой в ней смысл. Андрей, пожалуй, был самым готовым к карьере, но он думал, что она, как любовь, приходит сама, надо только оказаться в нужное время в нужном месте.

У Валеры карьера была сделана, он был работоголик и от труда ловил больший кайф, чем от раздачи пряников.

Когда я вернулась в комнату, Дин сидела расслабившись, поджав по-турецки длинные ноги, а Ёка, сбросив туфли и разрумянившись, махала перед ее носом руками в радиусе, пропорциональном выпитому.

– Нет, ты скажи сама! Ты бы такое простила? – выкрикивала она в тональности «ты меня уважаешь?».

– Я не могу быть третейским судьей. Меня не было здесь… На вас обрушились большие испытания. На нас, как вы понимаете, тоже… Но нам уже немало лет, и других одноклассников у нас уже не будет, – говорила Дин.

– Никого не надо! Жизнь с чистого листа! Кем я была и кем стала! Помнишь, Ирка, как мы в кулинарии кости покупали, бульон детям варить? А сзади тетка в шубе говорит: «Вы только сырые не давайте, у моей собаки от сырых всегда понос!» Помнишь, Ирка? – заорала Ёка.

– Помню. – Еще бы не помнить. Вся наша молодость ушла на то, чтобы научиться из одного первого приготовить два вторых…

– А помнишь, у меня плащ был, а у тебя куртка, и мы, чтоб казаться одетыми, все время менялись. Ирке надо к кому-то на свиданье, а в плаще он ее уже видел, а времени в обрез. Она мне звонит на работу, я спускаюсь в метро, и мы прямо у турникетов переодеваемся со скоростью света. Нас тогда менты пытались забрать, все требовали объяснений, что же это мы такое делаем. Помнишь, Ирка?

Еще как помню. Помню даже, к кому на свиданье бежала и что он того не стоил. Охотничьи рассказы охватили бы все хитрости, на которые способна голь, но в дверь позвонили…

– Это Васька! – обрадовалась Ёка и пояснила на всякий случай: – Васька – бывший муж Пупсика. А Пупсик – нынешняя жена моего бывшего мужа.

– Я поняла, – тряхнула белокурой гривой Дин.

Действительно, возник Васька. Как всегда, угрюмый, но в приличном костюме. Васька был из тех хорошистов, которые разбираются со своей агрессивностью бесконечными спортивными радостями: вечно бегут, плывут, качаются и презирают тех, кому и без этого хорошо. Васька звезд с неба не хватал, но свое дело делал и никогда не сачковал. Из него могло получиться что-то внятное, если бы не сильно пьющий физик-отец и задолбанная этим физик-мать; парочка, полжизни проводящая на своих ускорителях и разгонителях и рассматривающая сына как элементарную частицу, плохо поддающуюся эксперименту. Они были из тех физиков, что достигают оргазма, собравшись на лесной поляне под песню Окуджавы, никогда не взрослеют и не вступают в родительские права и обязанности.

Тихоня, неспособный подтянуться ни разу, всю юность считавший Ваську суперменом и прятавшийся за его спину, попав в любовный треугольник, начал утверждать, что у Васьки вид продавца из отдела радиотоваров. И не сильно ошибался. За последние годы Васька заматерел и научился маскировать напряженность под задумчивую солидность.

– Ох и жара, – сказал Васька, как-то боком разглядывая Дин.

– Выглядишь по-плейбойски, – констатировала Ёка. – А какая у тебя тачка?

– Я ж сказал, тачка не моя, а свекра.

– А свекор у тебя кто? – не церемонилась Ёка.

– Дед Пихто, – буркнул Васька.

– Меня зовут Дин, – представилась Дин очень глухим голосом.

– Как?

– Дин.

– Что это значит? – недружелюбно спросил Васька и уставился на ее руки.

– Так принято сокращать имена в Америке, – почему-то заикаясь, сказала она, – по-русски – Дина. Есть арабское слово «дин», что означает «вера». Есть греческое слово «динамис», что означает «сила, энергия», – отвечала она как будто урок, глядя мимо Васьки. «Напрягается на мужика, как всякая лесбиянка», – подумала я и решила ее защитить:

– Ты, Васька, вопросы не по теме гонишь.

– Могу и по теме, – грубо сказал Васька и закурил.

Атмосфера женского щебетанья рухнула. Ёка заерзала на диване, Дин окаменела.

Всем стало неприятно, что сейчас опять будет про деньги.

– Маргарита сообщила вам о цели моего приезда? – спросила Дин.

– Да вроде, – выдавил из себя Васька.

– И что вы думаете об этом?

– О чем?

– О деньгах.

– Ничего.

Какая тоска, всем неудобно.

– Мне предстоит довести эту операцию до конца, и я рассчитываю на вашу помощь, – прошелестела Дин.

– Ему что, в Америке деньги деть некуда? – хамски поинтересовался Васька.

– Вопрос так не стоит, – отчеканила Дин.

– Липа какая-то, – сказал Васька и уставился на нее тяжелым взором.

– Меня касается только практическая сторона дела, – ответила Дин, красная как рак.

Мы зависли в тишине. Васька по терминологии моих дочерей был природный тормоз. С таким монстром я бы дня не прожила. Он, конечно, не был виноват в том, что такой тяжелый, но был виноват, что никак с этим не работал сам, а вешал все на окружающих. Он генерировал вокруг себя чувство вины и желание договаривать за него и эмоционально обслуживать его. Пупсик, как только он появлялся на пороге, превращалась в идиотку на шарнирах, она беспрестанно приседала, улыбалась отшлифованной заячьей улыбкой, состоящей из выгнутых вперед зубов и напряженно-преданных глаз.

– Ты, Вась, просто ледокол «Ленин»! – буркнула Ёка.

Все снова зависло, а мне уже надоело ходить и за всеми стирать кляксы, я тоже молчала. Ваське и Ёке, видимо, казалось, что я, причастная к их рухнувшим бракам, буду сейчас суетиться. А вот фиг! Я сидела и отвлеченно разглядывала в окно соседний дом.

– Деньги мне в принципе нужны, – изрек наконец Васька, – у меня сын родился.

– Да что ты? Да что ж ты молчал? – запричитала Ёка. – Когда?

– Два месяца уже.

– И ты молчал, сволочь!

– Поздравляю! Как назвали? – спросила я, наполняя рюмки.

– Николай, – степенно ответил Васька.

– Красивое имя, – пластмассовым голосом отметила Дин.

И тут Васька, не сильно богатый голосовыми модуляциями, вдруг приподнято-певуче и совершенно серьезно сказал:

– Императорское.

Я вздрогнула. Патриоты достали меня в Союзе художников. У них всегда были свои квоты, льготы и покровители в выставочной политике. После худсоветов они мне на ухо объясняли, что, придя к власти, либо расстреляют меня у Белого дома, либо, как агента «Макдоналдса» и «Гербалайфа», вышлют в Америку.

– Ну вот, – сказала я. – Кому сексуальный бес в ребро, кому патриотический.

– Ты что-то имеешь против? – насупился Васька.

– Имею.

– Давайте выпьем за малыша, – вставила Дин.

– Это да, – подняла Ёка стакан, – чтоб нашим деткам жилось легче, чем нам.

Выпили и замолчали.

– Ну, вы похожи на Димку, ужас. Прямо как переодетый Димка лет десять тому назад. Знал бы, что у него такая сестричка, подождал бы жениться, – сказал Васька помягче, чем все предыдущее.

– Да он и сам не знал, – откликнулась Дин, явно подлизываясь.

– И как же вы нашли друг друга?

– Мир тесен, слой тонок… Эмиграция не такая обширная. У нас же одна фамилия, общие знакомые… Все, как в остросюжетном фильме…

– Так не бывает, – отрезал Васька.

– Конечно, не бывает, но что же теперь делать? – в извиняющейся манере ответила Дин.

– Ты хочешь сказать, что готов сесть за стол со своей сучкой и моим подонком? – деловито спросила Ёка.

Все опять обвалилось в паузу, и я снова решила никого из нее не вытаскивать, в конце концов, сами большие. Эта моя идиотская привычка предупредить, предостеречь, подстелить соломки, сделать за других самой, а потом получить «спасибо, тебя никто не просил», здорово мне надоела. А ведь действительно, не просили, а на тонкой струне «еще не прошу, но уже пользуюсь» за мой счет сыграны судьбы.

– Дело прошлое. Даже интересно, – задумчиво произнес Васька.

– Серчишко-то не екнет? – поддела Ёка.

– А кто его знает? – ответил Васька в манере «не твое собачье дело».

– Значит, Василий, вы готовы? – встрепенулась Дин.

– Димка-то не женился? – вдруг спросил Васька.

– Нет. Не женился, увлекся духовным опытом, стал кришнаитом, – почтительно-заученно ответила Дин.

– Тьфу, русский человек и стал кришнаитом! Напрасно. Очень вы на Димку похожи, – сообщил Васька многозначительно.

– Ну если Васька согласен, то мне сам Бог велел, я тоже согласна! – выкрикнула Ёка радостно.

– Значит, нет проблем, – выдохнула Дин. – Когда?

– Завтра вечером. Я приглашаю всех на ужин. И лучше не в ресторане, а в этой квартире, – пропела Дин.

– Только без меня, – сказала я.

– А ты-то что? Ты ж их главная сводня! – удивилась Ёка.

– Делите деньги сами, я отказываюсь от своей доли, – сказала я.

– Не, ну я не поняла, на чем вы расплевались, Тихоня всю жизнь кричал: «Ирка мне как сестра»! – наезжала Ёка.

– Нет, уж ты скажи почему? Мы тут все не чужие, – добавил Васька. Дин тактично молчала и грызла шоколад.

– Да вы и так все понимаете… Ну Пупсик меня держала на чувстве вины, вот она такая маленькая, слабенькая, ранимая, зашуганная родителями, ну а когда у нее появился новый муж, заработки, просто не справилась с успешностью. Это же отдельное образование – быть успешным и ссучиться, а ее с детства за дерьмо держали. Да и фирма эта ее блевотная, – промямлила я.

– Всех с детства за дерьмо держали, – возразила Ёка и пролила ликер на юбку.

– У других детство раньше кончилось, не в тридцать лет, – напомнила я.

– Так это ее проблемы, – ответила Ёка.

– Теперь ее, раньше были мои, то есть я зачем-то считала, что мои..

– Так где цепочка порвалась, факты гони! – заорала Ёка, оттирая юбку носовым платком.

– Соль принесу, а то пятно будет, – улизнула я в кухню. Господи, ну как это объяснить, почему люди расстаются, вырастая из отношений? Много чего было… Психологически Пупсика, конечно, подкосило, что Тихоня не делал ей предложения три года, а Валера ушел ко мне от жены в три дня. Что после разрыва Васька себя вел предельно по-скотски, а мой бывший муж Андрей, хоть и был изгнан к другой бабе, и немножко помотал нервы нам с Валерой, сумел построить новые отношения и до сих пор заходит ежедневно выпить чаю и помочь по дому.

Это была не бабская конкуренция, а кризис базовых идей. Пупсику казалось, что она, всего раз изменившая Ваське с кем-то из дружков брата без всякого кайфа – то ли дружок был некачественный, то ли внутренний запрет на это дело был слишком велик, – ценой своей добропорядочности должна была обрести безоблачное счастье, а я со своей «сексуальной разнузданностью» должна была проиграть судьбе.

Пупсик напрягалась от того, как она живет в принципе, но на пути ее крохотных прорывов в искренность оказывалась семья, такое липкое болото; и, высвободив из этого болота кусочек тела, она мгновенно заболевала и депрессовала от чувства вины и возвращалась в болото по самую макушку. Чуточку оторвавшись от матери, она совсем потеряла баланс, начала совершать идиотские поступки, и одергивающие слова в моих устах опекающей няньки стали казаться ей оскорбительными. Ей хотелось начать жизнь в новой маске, среди людей, не видевших ее прежних унижений или готовых делать вид, что не видят. Или подобрать таких, у которых у самих еще хуже.

Я досыпала соли в солонку, как будто на Ёкино пятно ее было нужно как на кастрюлю супа, растолкла комки серебряной ложечкой и вернулась. Шесть вопрошающих глаз уставилось на меня.

– Ну? – потребовала Ёка, когда пятно еще не было запорошено солью.

– Формально отношения рухнули, когда Пупсик устроила два дня рождения Тихони. Один для нужных людей, другой – для меня. В этот день мы как раз встретились по делам – она с Тихоней, а я с Валерой. Пупсик была особенно нервна и несчастна, мы провожали их от Пушкинской до Маяковской, хотя в метро они могли сесть и на Пушкинской. Пупсик раз двадцать взбудораженно винилась, что нет ни сил, ни денег, что день рождения будем отмечать в выходные, а дома уже стол был накрыт. Когда Тихоня через пару дней проговорился, меня чуть не стошнило.

– А что Тихоня? – спросила Ёка.

– У Тихони к этому моменту своих решений уже не было, – предположила я.

– Да у него своих решений сроду не было, он и жениться на ней не собирался, тем более что дела его в газете она уже и так двигала, – сказала Ёка.

– А почему женился? – удивилась Дин. – Более неподходящих друг другу людей я в жизни не видела.

– Да она тут «мыльную оперу» разыграла, сообщила Ваське, что уходит от него, как будто можно уходить от мужика, который живет отдельно и заходит потрахаться. Васька тут же мне позвонил. Я сделала вид, что первый раз слышу. Пупсик потащила Тихоню на дачу прятаться, хотя достаточно было врезать другой замок в квартире, Васька же там не прописан. Ну, Васька накирялся с патриотами, приехал компанией на дачу, дал Тихоне в рожу, показал нож для особой внушительности и велел валить. Тихоня и свалил, как шестерка. Потом Пупсик его схватила, увезла в другой город и объявила роковую любовь с преследованиями, – изложила Ёка.

– Да ладно, дал раз по уху и нож показал перочинный. Уж если бы хотели вчетвером чего, уж уверяю вас… Опустить хотели, ну так это не трудно, они оба вытянутого пальца боятся, – пробубнил Васька, насупившись.

– А Ирка пока у себя от Васьки Пупсикову дочку прятала, чтоб не травмировать, и вообще работала диспетчером по их постели, – заявила Ёка.

– Не ты ли, моя дорогая, тогда суицид изображала? – напомнила я.

– Ну и что? – удивилась Ёка. – Все брошенные бабы суицид разыгрывают, еще ни одна не умерла. Раньше в партком валили, теперь в суицидную палату. Мы ж с Тихоней двадцать лет оттрубили. Это тебе не шуточки. Ты вон сама сколько со своим Андреем расходилась, какие кульбиты крутила, а он к тебе все обедать ходит.

После того как мы развелись фиктивно, когда надо было узаконить Димкину жилплощадь, мы строили самые странные формы сожительства и сосуществования, пока с появлением Валеры не вылепили отношения старшей сестры и младшего брата.

– Так у нас другое дело, – возразила я.

– Чем это оно у вас другое? – насупилась Ёка.

– Вы жили по-свински и расходились по-свински, – не удержалась я, вспомнив их скандалы.

– Ир, ты тормози иногда. Ты, блин, всех развела, всех поженила, а теперь все дураки, а ты вся в шоколаде, – рявкнул Васька.

– Интересно, как бы я всех развела и всех переженила, если б вы по-людски жили? – Классно, даже тут ответственность они готовы были свалить на меня; бесконечный этот «кто-то, некто, судьба, злая подруга, сионистский заговор», а они вроде как примус починяли все время.

– Я думаю, что теперь мне было бы целесообразно встретиться с Пупсиком и Тихоней, – прервала Дин.

– А Ирка без денег останется? – быстро спросила Ёка.

– По поводу Иры у меня особые поручения, – отрезала Дин.

– Как всегда, по особой статье… – хмыкнула Ёка.

– По информации, которую я имею, моего брата с Ирой связывали близкие отношения, – уточнила Дин.

– Да с кем они ее только не связывали, – нараспев произнесла Ёка, – у меня волос на голове меньше, чем у Ирки близких отношений.

– Не твое дело, – напомнила я. Господи, как будто не я учила ее, как подложиться под начальника, когда ей нужна была ставка побольше. Целомудрие Ёки заключалось в том, что ради карьеры и денег можно, а ради кайфа – преступление.

– Что ж она тогда с ним в Америку не поехала? – продолжала Ёка. Вид у нее был презабавный: пиджак давно валялся на полу, белая блузка еще сияла тугим крахмалом, но юбка, залитая ликером, укрытым солью, уже морщилась на бедрах. Носовой платок, вытащенный для оттирания юбки не из сумки, а из бюстгальтера, как делали женщины военного поколения, валялся рядом, умиляя детскомировскими ягодками и грибочками.

Не из сумки… Это вечное «не из сумки», отнятой у женщины социализмом как отсек частного пространства, путем смешения ридикюля с торбой для еды. Имеющая ридикюль – еще дама, имеющая торбу – уже только кормящая мать.

У меня была идейка навалять серию работ про женские сумки как истории жизни: кошелки, набитые продуктами с засаленными бумажками и сиротливой дешевой помадой в клеенчатом кармашке; сумки-портфели, пухлые от книг и рукописей, под которыми спит расческа с выломанным зубом; сумки с вязаньем, книжкой и умирающим яблоком, которое хотели, но забыли съесть; сумки старух с документами в одном, лекарствами в другом целлофановом пакете и карамелькой в потертом фантике; сумки студенток с косметикой, перемешанной любовными письмами, деньгами, журналами, тетрадями, билетами на дискотеки. Такая длинная скамейка, и на ней рядком сидят сумки с вывернутыми внутренностями, как истории болезни их хозяек. Когда я подрабатывала портретами на Арбате, рисуя женские лица, я всегда прикидывала, что лежит в сумках, и получалось очень точно.

Я представила себе содержимое Ёкиной сумки и тут же увидела, как вечером, матерясь, она отстирывает юбку дешевым стиральным порошком, потому что сэкономила на дорогом; и вместо того, чтобы достать из холодильника полуготовые продукты из дорогого магазина, чистит картошку и возится с курами, руша маникюр.

– Мне кажется, это касается только их, – сказала Дин злобно.

– Ага, в этой квартире только наше грязное белье трясут! Ну, если ты собралась узнать все, так узнавай хотя бы, откуда эта квартира! И то, как она охмурила Димку с фиктивным браком, и со сколькими мужиками потом на этой жилплощади спала, и как он ее картины на Запад пристраивал, – вдруг зачастила Ека.

– Тебе-то что, даже если б это была правда? – удивилась я, это было не в Ёкином стиле, она всегда последней обсуждала чужую половуху, и вдруг такой напор. – Не напрягайся, Дин знает обо мне больше, чем ты. Что тебя так прорвало, неужели из-за денег?

– Не из-за денег, успокойся. Денег у меня столько, сколько тебе не снилось… Я порядка хочу. Мне тоже не в кайф Тихоню с Пупсиком видеть, просто все должно быть по-честному, сколько заработал – столько получил. Новые экономические отношения – всякое унижение стоит соответствующих денег, – ответила Ёка.

– Ты там у своих новых русских конституцию наводи, а я тут как-нибудь сама справлюсь, – ответила я. Будет она меня учить, как деньги делить по-честному.

– Ненавижу эти ваши новые экономические отношения! – вдруг взвился Васька. – Царство уголовников! Всех бы вас к стенке поставить…

– И меня? – прищурилась Ёка.

– И тебя, – уверенно махнул рукой Васька.

– Да я ж тебе, сукину сыну, твою хату с родителями разменивала, – напомнила Ёка.

– И куда ж ты меня засунула? Куда Макар телят не гонял! Сколько ты себе на этом наварила?

– Я тебя туда силой переселяла? – ехидно спросила Ёка.

– Да я в таком состоянии был, я ж тогда разводился!

– Я, как ты помнишь, тоже!

– Я-то думал, ты мне по дружбе…

– Ты мне по дружбе всю свою зарплату не отдаешь, а моя зарплата – обмены. Дружба дружбой, а служба – службой, – резюмировала Ёка.

– Вот я бы тоже тебя по службе и поставил к стенке, если б у нас законы были нормальные!

Это уже было бог знает что. Лица у них стали пепельные, Дин засуетилась, бросилась к чемодану, достала оттуда пакет и подала Ваське, встав между ним и Ёкой:

– Вот вам, Василий, от брата… У меня все время был страх, что я забуду про подарок…

– Спасибо, конечно. – Он так взбесился, что даже не смутился подарку. – Ну, я это… Я никогда ничего не просил. У меня все есть, – достал из пакета машинально джинсовый костюм: – Спасибо… Шикарно, конечно. Но я люблю простые костюмы, отечественные. Может, еще кому… или продать…

– Делайте с ним что хотите. Я только почтовый голубь. Кстати, он вам очень пойдет, – сказала Дин.

– У нас такие продаются. Это ж дикие деньги. Мне Оля хотела купить…

– Оля – твоя новая жена? – уцепилась я за соломинку.

– Жена.

– Молоденькая? – спросила Ёка с миролюбивым любопытством.

– Двадцать восемь. Аспирантка моя. – Прижимая костюм левой рукой, он достал из кармана пиджака бумажник и распахнул его. В прозрачном окошечке улыбкой застенчивой отличницы сияла девушка с зачесанными назад волосами. Васька и фото в бумажнике, вот это да! С Пупсиком он выглядел слегка и без большого желания женатым…

– Хорошенькая, – сказали мы в один голос, столкнувшись лбами над бумажником.

– Теперь уж скоро не защитится, – довольно засопел он, – целый день вокруг сына скачет. Какие-то там памперсы, бутылки с нагревателями… Дочку растил и слов таких не знал.

«Много ты ее растил!» – чуть не ляпнули мы с Ёкой, переглянувшись. Пока Пупсик стирала пеленки, Васька пил и гулял.

– А ты, Ёка, одна все? – бестактнейше заехал он.

– Ты на тачке приехал? – уточнила Ёка.

– Ну?

– Тачка приличная?

– Девятка.

– Понятно, – сказала Ёка с плохо скрываемой жалостью, – там «мерседес» у подъезда, а в нем мужик, видел?

– Ну видел.

– Мой шофер, охранник и друг… Между прочим, бывший спортсмен, – сказала Ёка, подняла носовой платок и демонстративно засунула его в бюстгальтер.

– По молоденьким пошла? – ухмыльнулся Васька.

– А что я, хуже тебя, что ли? – удивилась Ёка. – Я на своем поколении уже обожглась. Вы же ничего не можете, только болтать и жаловаться. Вы все, московские мальчики, привыкли, что за вами до пенсии в туалете мамочка воду спускает и свет гасит.

– То-то вы, лимитные акулы, за нами всю юность шныряли!

– Тогда за вами Москва была, а теперь она за нами! – победно взмахнула рукой Ёка. – Предлагаю за это выпить.

– Они что, свихнулись? – спросила Дин, когда Васька и Ёка мирно ушли вместе.

– Я же тебя предупреждала, все свихнулись, особенности переходного периода, – зевая, напомнила я.

– После Америки все эти расстрелы, прописки – просто каменный век, – сказала Дин.

– После Америки, конечно, там все лимитчики. Пришили индейцев – и, нате, царство справедливости. Ёка же тоже хочет здесь свою Америку устроить, а нас в резервацию, – ответила я и свалила в свою комнату. Конечно, я так не думала, но Дин меня раздражала идиотскими параллелями.

Первый тур удался. Но она плохо представляла себе следующие. Я завалилась на постель и достала из письменного стола последнее Димкино письмо с диким почерком и дурацкими рисунками.

«Ирка, дорогая, здравствуй! Я извиняюсь перед тобой за хроническое молчание, которое переросло уже из неприличия в патологию, поэтому нечего теперь коленки гнуть… Во всяком случае, за твое существование, далеко превосходящее… превосходящее что? запутался – наплевать, короче говоря, горячо тебя благодарю!

Пытаюсь написать коротенькое письмо, чтобы наверняка дописать его и поскорее отправить, потому что вдруг почувствовал в этом непреодолимую потребность; Ирка, я хочу сказать, ты превосходишь качества женщин, что тебе, разумеется, известно, но я, как всегда, был скуп сообщать тебе это на всю катушку. Приезжай, если есть хоть малейшая возможность, я ужасно по тебе соскучился. Не по той, которой, ты говоришь, больше не являешься, а по той, которую я всегда знал, даже до знакомства, и всегда был убежден в том, что мы никуда друг от друга не денемся. Боже упаси, я не хочу нарушать твоего супружеского, как бы это сказать поделикатней, счастья. Но все равно приезжай, будь любезна.

Очень тяжело жить на этом американском языке. Идиоматичность достала. Когда у нас кирпич падает на ногу, мы говорим «ёб твою мать!», они говорят «ауч». Они плетут язык фразами из фильмов и мультфильмов, тащат в него спортивности. У них «я хотел бы с тобой встретиться» говорится тарабарщиной «хотел бы дотронуться до твоей бейсбольной базы». Этого по учебникам не выучишь. Особенно, если не хочешь… Дмитрий»

Обратный адрес, написанный на конверте, – липа. По телефону мурлыкает автоответчик. Концов никаких. Информационная блокада три года. А теперь вот сестрица с долларами… бред!

«Рисунок не форма, а способ видения ее», – говорил Дега. Для Димки жизнь была не формой, а способом видения; то, что ему не нравилось, он отстригал ножницами, не как скульптор брызги мрамора, а как страус пределы видимости. В скульпторах меня всегда пугала агрессия по отношению к камню, когда я разглядывала их добывание формы стучалками и дробилками, мне было жалко глыбы.

«Смотри, какая она законченая, – говорила я приятелю-скульптору, – неужели не жалко?»

«Она не законченная, она не начатая», – отвечал он, сладострастно сжимая инструменты в руках. И в этой бойне камня с виденьем творца я все время идентифицировала себя с камнем. Психоаналитик сказал бы о навязчивом страхе кастрации. Ну и что, моя болезненная суверенность всегда выглядела привлекательнее беготни друзей навстречу кастрации.

Димка был другой, он охранял частное пространство побегами, он утекал, как вода через ткань, и строил параллельный мир. Отвлекаясь на уроках, я открыто занималась хулиганством, а он переселялся на ветку за окном. Учителя на меня орали, а его тихо ненавидели, он был мягче, гибче меня по внутренней фактуре. В иерархии властных функций я всегда стояла над ним, но в последний момент вместо честной разборки он предлагал эмоциональную манипуляцию, показывая, что власть моя фиктивна. Нас дразнили, говорили, что у нас перепутан пол, что я – мальчик, а он – девочка. Нам навязывали совковое распределение ролей, а мы в гробу его видали.

С детства мне никак не удавалось маскироваться под швабру, «говорить тихо, смотреть в пол, улыбаться половиной рта, не защищаться, соглашаться и делать по-своему». Я давно была бы в психушке, если бы пошла по этому пути, изнасиловав свой темперамент. Димка же пренебрегал имиджем супермена, не умел и не хотел учиться драться, не возбуждался от чужой крови и чужого унижения. Некоторые приятельницы, эдакие сиротки в оборках, утверждали, что мой экстремизм – результат того, что я не добрала как женщина. Приходилось объяснять, что моей женской биографии хватит на весь Центральный округ Москвы, и доказывать это с цифрами. Также, когда накачанные жлобы предлагали Димке самоутвердиться на кулаках, он пожимал плечами и уходил, а бабы все равно хотели только его. И в наших цитатниках был перл: «самый практичный сексуальный бодибилдинг – укрупнять и наращивать личность».

Это было тогда… А теперь я держу в руках старое провокационное письмо человека, эмигрировавшего сначала в Америку, потом в кришнаиты, и силюсь компьютерным способом построить его образ. Я беру карандаш, обозначаю на конверте череп самостоятельно побрившегося Самсона, прямой нос, такие чувственные губы, впрочем, губы, должно быть, стали резче и суше, их стоит спрямить. Глаза. Невозможно рисовать глаза, не понимая, о чем думает человек. Глаза? Не знаю. Конверт падает на пол и укрывает шлепанец с помпоном безглазым лицом. Я понимаю, что если срочно не смотаться из дома, то можно опрокинуться в глухую тоску. А это накладно. Как утверждал классик, с депрессией можно обращаться к врачу, а с тоской – только к господу богу.

Зазвонил телефон, снова мать.

– Я собираюсь приехать. – Полаялась с братцем или унюхала, что у меня дома развлекуха.

– Понятно, – ответила я в ее манере.

– Что значит «понятно»? – возмутилась она.

– Мысль понятна. – Я ходила по краешку, ей ужас как хотелось повода для обиды.

– Так ты не хочешь, чтоб я приехала?

– Я этого не сказала.

– Значит, ты хочешь, чтоб я приехала?

– Я хочу, чтоб ты приняла решение сама.

– Я приеду тебе помочь.

– В чем?

– Буду готовить и убирать. Когда ты одна, ты безобразно питаешься. – Самыми понятными отношениями для матери были те, в которых от нее кто-то зависел.

– Меня устраивает, как я питаюсь. Я не прошу о помощи, если ты приедешь, то только потому, что тебе у братца скучно или он тебя обхамил чуть больше, чем ты его. – У них были совершенно амикошонские отношения. Они каждые полчаса говорили друг другу такое, от чего уважающие себя люди сразу расстаются навсегда. Это заменяло им эмоциональную жизнь. Брат осознавал себя не осуществившимся гением и всю жизнь подбивал под это идеологическую базу.

В свое время мать закопала карьеру ради семьи, бросила аспирантуру, нарожала детей и, хоть детьми и домом занималась кое-как, все же считала это несправедливой жертвой. Поэтому не могла простить мне моей успешности. И, высовывая голову из поэтики распада в мою сторону, они с братом замечали только мои проколы и неудачи.

– Мне здесь прекрасно, мне вообще никто, кроме тебя, не хамит!

– Значит, ты хочешь приехать только затем, чтоб я тебя обхамила?

– Ты достаточно хамишь по телефону, я приеду, чтобы тебе помочь.

– Против моего желания? Насильно? – Проблемой отношений было то, что за каждый сваренный суп она требовала эмоциональной близости.

– Значит, ты закрываешь передо мной дверь?

– Ту дверь, которая тебе удобна. Ты можешь приехать потому, что тебе хочется пожить здесь, но не потому, что это твоя благотворительная деятельность.

– Я подумаю, стоит ли мне приезжать. – И мать швырнула трубку. Отношения состояли из обмена обидами, ей никогда не хватало сил симулировать любовь ко мне, как это делала мамаша Пупсика. Моя мать была тусовщицей и не сложившиеся отношения с дочерью компенсировала подружками, с легкостью находимыми даже в пожилом возрасте. Находила она их по той же схеме, что пыталась обустроить со мной: она, тиранка-благотворительница – сверху, подружка, малахольная жертва – снизу. Это имело некоторые преимущества для меня. Матери Ёки и Пупсика вчистую повисали на дочерях, требуя полного эмоционального обслуживания, моя искала добычу сама.

Все они не чувствовали момента, с которого ребенок перестает быть ребенком и становится партнером, потому что относились к поколению, не имевшему практики партнерских отношений в принципе. В игре «дочки-матери» конкуренция и иерархия глушили в них голос крови.

Как жаль, что еще ни одна мать не научилась обманывать дитя, которое никогда не перепутает, смотрят на него как на сокровище или как на домашнюю вещь, положенную в хозяйстве.

Когда я в отличие от брата поступила в престижный вуз, мать поздравила фразой «выскочки всегда побеждают». Когда вышел первый буклет с моими работами, она взяла его в руки, возясь по кухне, подержала секунду и, даже не раскрыв, положила на грязную столовую клеенку. Когда я шла на первую персональную выставку, она обволокла меня взглядом и сказала: «Безобразное платье, и накрашена ты как проститутка».

Бумеранг вернулся, и, став старой, она стала такой же эмоционально зависимой от меня, как я от нее в детстве, и я при своей нелюбви к фальши могла возвратить ей только тот взгляд, которым была окутана с ее стороны всю жизнь. Мои подростковые копилки вскрывались только на ее день рождения, но купленная на гривенники, сэкономленные от школьных завтраков, галантерейная хреновина после дежурного «спасибо» засовывалась в стопку вчерашних газет. Мать снилась мне идеальной, тактичной и ласковой, но поутру я налетала лицом на реальность. Про брата она говорила:

– У тебя дети, и у меня ребенок. Как мать ты должна меня понять.

– А я? – однажды сообразила выяснить я. – Я у кого ребенок? Может быть, меня взяли из детского дома?

– Ты тоже мой ребенок, но… у тебя все в порядке. – И закрыла тему. Это «но» было моим основным диагнозом. Оно было, конечно, честнее позиции матерей Пупсика и Ёки, употреблявших дочек на первое, второе и третье и плюс к этому еще и изнурявших их чувством вины. Я в принципе знала, что по этому ведомству меня заложат и опустят, а мои подруги каждый день наступали на грабли и выли от боли.

Умом я понимала, что люди, изуродованные сталинским детством, не могут быть нормальными родителями, что насилие и безответственность впечатаны в них как нормы. Откуда они могли знать, что материнская любовь безусловна и ее отсутствие вызывает у человека чувство отчаяния и потерянности, если сами с младых ногтей были потеряны в этом лагерном доме-обществе. Откуда им было ведать, что мать любит своих детей не потому, что они хорошие, а потому, что они ее дети.

Я понимала, что если матери были недокормлены в детстве, то мы были поколением детей, кормимых насильно. Синяя сталинская книга «О вкусной и здоровой пище» – библия нашего воспитания. У меня есть работа, на которой дитя, привязанное к стульчику, пытается закрыться руками от матери, у которой в одной руке ложка с кашей, а в другой – ремень.

Всем гиперопекающим детей подругам я советовала попросить, чтобы их самих хотя бы в течение недели кормили насильно, и проследить, как психика будет реагировать на измывательство над физиологией. Как надо не слышать своего ребенка, чтобы каждое кормление доставлять ему, неспособному защититься, муки на основании «я лучше знаю, сколько он должен есть!». А уж после того, как присвоено право командовать его физиологией, как не начать душу кормить насильно?

Я представила себе, как неуместна сейчас будет мать в «долларовом шоу» Дин, которым она, со своей активностью, полезет руководить, ведь она «все знает лучше». Я набрала телефонный номер, она сняла трубку.

– Послушай, если в твоем визите нет ничего срочного, перенеси его, пожалуйста, на неделю.

– Я сразу поняла, что у тебя мужик. Девочек сбагрила, Валера в одну сторону, сама – в другую, – обрадовалась она ясности.



Помоги Ридли!
Мы вкладываем душу в Ридли. Спасибо, что вы с нами! Расскажите о нас друзьям, чтобы они могли присоединиться к нашей дружной семье книголюбов.
Зарегистрируйтесь, и вы сможете:
Получать персональные рекомендации книг
Создать собственную виртуальную библиотеку
Следить за тем, что читают Ваши друзья
Данное действие доступно только для зарегистрированных пользователей Регистрация Войти на сайт