Страницы← предыдущаяследующая →
Веди машину быстро, потом еще быстрее. Нажми на тормоза, потом отпусти. И снова всей ступней на педаль газа – машина так и рванула вперед, но я не плачу, нет, хоть и пребольно ударилась головой о ручку дверцы. Ты должна умереть вместе с матерью, так она говорила. Я твоя мать, я твоя мать, я твоя мать. Радио гремит на всю катушку. Что ж, под эту музыку не грех и спеть. И она поет, потом говорит сама с собой, потом перестает петь и начинает хохотать. А потом рыдает. Ты ведь любишь меня, разве нет? Ты моя девочка, моя дочь, моя малышка, они не смеют отобрать тебя у меня. Машина начинает вибрировать, а педаль газа выжата до самого пола. Я ударяюсь головой о стекло, все вдруг вспыхивает ярким пламенем, а потом свет гаснет. Мне было всего девять лет, стоял ноябрь 1949 года.
По ту сторону ущелья, примерно ярдах в пятидесяти, она увидела абсолютно неподвижную, застывшую фигуру – женщина? в белом? – и резко остановилась. И смотрела. В голове пусто. Ни единой мысли, ничего. Кто-то пронесся мимо на велосипеде, бешено крутя педали. Молодой человек, кажется, он знает ее имя, окликает ее фамильярно, но она его не слышит, не отвечает. Все происходит страшно быстро и одновременно замедленно, как во сне, и ты просто не успеваешь ничего толком сообразить. В голове вертится всего одна мысль: «Я бы почувствовала, я бы поняла, что она вернулась. Если тако£ вообще возможно».
6.50 утра. Термометр на крыльце дома Дженетт показывает пять градусов по Фаренгейту, но там, на открытом всем ветрам пешеходном мостике, перекинутом через ущелье, еще холоднее. Со дна ущелья поднимаются пласты испарений, вода с шумом вырывается из акведука, пробивая себе желоб во льду, и над ней поднимается пар. Так что Дженетт не слишком хорошо различает фигуру, застывшую по ту сторону ущелья.
Она снова начинает двигаться, идет по мостику, дошла уже почти до середины, ни разу не обернувшись. Как хорошо знаком ей маршрут! Она проделывает этот путь каждый день, два раза на дню, над глубоким ущельем, что прихотливо вьется среди затерянного в лесу кампуса. О, этому трюку она выучилась давным-давно! С самого начала главное – не смотреть вниз и уж тем более не разглядывать, что там внизу. Не останавливаться точно во сне, опираясь о шаткие перила, не смотреть на камни и струящуюся между ними воду. Зрелище завораживающее, но лучше не смотреть. Иногда пешеходный мостик раскачивает ветер, иногда он раскачивается сам по себе, когда ветра нет совсем.
По кампусу ходили легенды о студентах, которые пытались свести счеты с жизнью, бросившись с этого моста, однако далеко не все попытки оказались успешными. Правда, при Дженетт ничего подобного ни разу не случалось, и ей казалось, что жертвами собственной слабости становились люди исключительно посторонние. Впрочем, она не думала об этом теперь, шагая по вибрирующему под ногами мостику. Она была в полном порядке. И не одна. Ведь по этому мостику шли и другие студенты, их было много, запомнить или выделить кого-либо просто невозможно. Они обгоняли ее быстрыми бесстрашными шагами, чуть ли не бегом, отчего мостик начинал раскачиваться еще сильнее. О, восхитительный прилив почти маниакальной энергии на рассвете: ты просыпаешься резко и сразу, ощущаешь возбуждение, дыхание частое, и ты надеешься, ждешь – чего? Нет, это невозможно. Ты просто смешна! Тебе лучше знать. И, однако же, женщина там стояла, ей это не приснилось.
В одной руке Дженетт держала большую полотняную сумку, набитую учебниками, а другой цеплялась за перила, словно хотела немного замедлить шаг. Внизу, куда она не осмеливалась смотреть, громоздились ледяные глыбы с остро зазубренными краями футов шесть в длину, похожие на гигантские оскаленные зубы. Между ними с шипением прорывались струйки воды; по обе стороны, пробиваясь сквозь скалы, рос причудливо изломанный кустарник, везде, даже в самом низу. Зима была такая долгая; ущелье завалено снегом, но все в этом мире изменчиво и непостоянно, и в любой момент могла сойти снежная лавина. А над головой металлически-серое небо, которое постепенно и без всякого предупреждения становилось все светлее. Тебе лучше знать.
Она знала. Она уехала из дома, приехала сюда, в Наутага, поступила в колледж, была очень привлекательной и живой молоденькой девушкой, которую все любили. И те, кого она оставила в той своей жизни, вряд ли могли узнать в ней прежнюю Дженетт. Если женщина на том берегу действительно следит за ней, то ее ждет большое разочарование. Она собьется со следа, ей ни за что не отличить Дженетт, которая идет сейчас по мосту в мешковатой парке цвета хаки с капюшоном, темных шерстяных слаксах, аккуратно заправленных в сапожки для тепла и с полотняной сумкой в руке, от других студенток колледжа.
Не важно, как именно, – но я стала совсем другой.
Был март 1969 года. Она шла в Рид-Холл, где работала в кафетерии. Самое обычное утро. И день тоже ничем не будет отличаться от других дней. Если только она заставит себя перейти через пропасть по этому мостику, не станет обращать внимания на женщину, которая там ее поджидает. Она не за мной. Это невозможно.
И все же она разволновалась, потеряла выдержку – такое иногда случается. Это было нечто физическое – внезапно тоскливо и тревожно заныло в животе. И она судорожно принялась вспоминать, не оставила ли настольную лампу включенной. Настольную или верхнюю у себя в комнате? Неужели не выключила?… Ведь встала она рано, еще до рассвета, в эти зимние дни с утра за окном темным-темно, как в колодце. Но сердце уже билось часто, и сонливость как рукой сняло, когда она побрызгала себе в лицо ледяной водой из-под крана. Пусть даже она опоздает на работу в кафетерий, но чтобы лампа горела весь день в пустой комнате – нет, этого допустить никак нельзя. А может, она постель не застелила? Тоже никак не удавалось вспомнить. Подобные мелочи всегда страшно действовали ей на нервы. Так что ничего не оставалось, как повернуть назад. И она развернулась и торопливо зашагала по мостику. Шла как бы против течения – навстречу двигался поток студентов, казавшихся толстыми и неуклюжими в зимней одежде, изо ртов валит пар, все они, разумеется, знакомы Дженетт, и они тоже узнают ее и смотрят с любопытством, их несколько удивляет выражение ее лица. Но сейчас ей не до них, она едва замечает их, спешит поскорее сойти с моста. Голова ее опущена, по щекам катятся слезы и тотчас заледеневают на морозе, кожу щиплет, и она сердито трет лицо рукой в шерстяной варежке.
Последний раз – семь лет назад? – мне было тогда двенадцать.
А она была заперта в палате государственной психиатрической больницы в Порт-Орискани. Приговор гласил: три года в женской тюрьме в Ред-Бэнк, причем срок заключения должен сочетаться с так называемым психиатрическим лечением. Мама? – это Дженетт. Ты меня что, не узнаешь, мама? Ее так накачали наркотиками, что глаза заплыли, а зрачки превратились в две крошечные черные точечки. Я так и не поняла, узнала она меня или нет. Или просто не видела.
После этого случая я начала задумываться – узнавала ли она меня вообще когда-нибудь, меня или младшую сестренку Мэри. Когда любила, тискала, целовала нас. Тузила, щипала, пинала, таскала нас за волосы цвета пшеницы, такие же, как у нее, тонкие и тусклые, немного вьющиеся. Пыталась сжечь меня – «несчастный случай», все из-за того проклятого радиатора. Пыталась убить нас всех, когда мчалась в машине. А Мэри, что она сделала с Мэри! И я никогда не понимала, видит ли она нас, узнает ли нас, своих родных дочерей. Не себя.
Во второй раз ошибки быть не могло – точно она!
Днем, после занятий, сбегая по гранитным ступенькам здания, где находился факультет иностранных языков, Дженетт оживленно болтала и смеялась с подружками. И вдруг увидела ту самую фигуру, ту женщину, ее. Всего в каких-то двадцати ярдах. Она стояла и совершенно спокойно поджидала свою дочь, Дженетт. Застывшая недвижимая фигура в потоке студентов, которые не обращали на нее никакого внимания, и она словно не замечала их. Уже немолодая экстравагантно одетая женщина неопределенного возраста.
Одна из подружек Дженетт заметила что-то неладное и спросила, что случилось, ибо Дженетт, которую все здесь звали просто Джинни, их милая и хорошенькая Джинни Харт, вдруг застыла, а на лице ее отразился ужас. Впрочем, она почти сразу оправилась от шока и заверила подружек, что все в порядке, ничего страшного, только попросила идти дальше без нее.
Не успели они спросить, в чем дело, как она быстро отошла в сторону и медленно направилась к женщине, которая ее поджидала. А в ее голове вертелось: она никогда не была такой высокой раньше!
– Мама? Это ты?
Ну конечно, она, миссис Харт, стоит и ждет ее. Как это похоже на нее, если знаешь ее привычки. А впрочем, даже если и не знаешь. Бледные, цвета гальки, губы раздвинулись в злобной ухмылке, обнажив неровные желтоватые зубы. Выражения глубоко посаженных глаз не разобрать, лишь видны опухшие покрасневшие веки. Но Дженетт знает, что глаза у нее тускло-карие, такие же, как у самой Дженетт и ее сестренки Мэри. Мы не смеемся, но мы и не плачем. Никто не знает нашей тайны. Дженетт сжимала руку матери, миссис Харт сжимала руку дочери. И не отводила глаз от лица Дженетт.
Они молчали довольно долго. Затем робко и почти одновременно воскликнули:
– О Боже, мама, так это все-таки ты!
И:
– А я боялась, что ты не узнаешь меня, Дженетт.
Как это странно – стоять среди беспорядочного движения и беготни, под ослепительно яркими лучами полуденного солнца, обычным днем. Дженетт почему-то всегда считала, что о подобных встречах ее следует уведомлять заранее – отец мог хотя бы позвонить. Да, следует предупреждать, если это, конечно, не сон, не видение, не ночной кошмар. И она произнесла, стараясь выговаривать слова как можно спокойнее:
– Откуда ты взялась, мама? Ты что же?…
Миссис Харт продолжала смотреть на нее голодным взглядом.
– Выбралась ли я оттуда? Да, Дженетт. Представь себе, выбралась.
В голосе ее звучала почти кокетливая девичья ирония. Она как бы приглашала посмеяться вместе с ней над этим занимательным фактом, но смеяться было ни в коем случае нельзя – Дженетт вспомнила это внезапно и с болезненной ясностью.
Теперь они должны обняться, поцеловаться, но Дженетт стояла робко, не двигаясь, все еще сжимая руку матери. Мать тоже держала ее за руку, пальцы, на удивление сильные, так и впивались в ладонь. Впрочем, не обманывайся, она всегда была очень сильной, эта женщина.
Как странно и эксцентрично выглядело появление миссис Харт этим морозным зимним днем в северной части штата Нью-Йорк! На ней было пальто кремового цвета, правда, немного испачканное и измятое, в давно вышедшем из моды женственном стиле. Носила она его запахнутым и подпоясанным чуть ниже талии мягким поясом с бахромой на концах, как пеньюар; на руках красовались кружевные перчатки бежевого цвета; голову с жидкими седеющими желтоватыми волосами прикрывал ядовито-розовый газовый шарф – вроде тех, что романтично настроенные дамы могут накинуть в прохладный летний вечер. И еще от нее исходил запах опавшей листвы, напоминавший камфору. Глазки миссис Харт были хитровато и настороженно прищурены, она так и постреливала ими по сторонам, замечая всех и каждого и в то же время как бы не обращая внимания на них. А пергаментно-бледная кожа была покрыта сетью мелких морщин, особенно заметных на лбу, хотя ей было всего – а кстати, сколько? – да нет же, она совсем не старая! – сорок два? сорок три? И это лицо было когда-то таким красивым, нет, просто невозможно представить!
Дженетт пробормотала торопливо, стараясь подавить подступившие к горлу рыдания:
– Пойдем куда-нибудь, где тепло, мама. Ты, наверное, совсем продрогла.
– Я? Ничего не имею против холода, я к нему привыкла.
Быстрая ехидная реплика, прямо как с экрана телевизора. Ироничная улыбка, встревоженный взгляд.
И вот Дженетт, крепко подхватив мать под руку, уже ведет ее по направлению к Мэйн-стрит, подальше от колледжа. В городе есть маленькая чайная, которую патронируют местные дамы и куда редко заглядывают студенты. Друзья узнают ее, окликают: «Эй, Джинни! Привет!» – щебечут словно птички, но она их не слышит. Молодой человек, тенор студенческого хора, с которым Дженетт несколько раз ходила на свидания, остановился всего в нескольких дюймах и что-то говорил ей, и Дженетт что-то отвечала ему, не поднимая глаз, глядя себе под ноги, на утоптанный снег. Миссис Харт заметила весело:
– А это твой мальчик, да? – словно ожидала, что ее сейчас познакомят, или же просто поддразнивала Дженетт. И та пробормотала:
– На самом деле я не слишком хорошо его знаю.
Миссис Харт сказала:
– У тебя, наверное, здесь много друзей, да, Дженетт? – Слова эти она произнесла ровным и тихим голосом, в нем не слышалось и тени упрека, и Дженетт с нервным смешком ответила:
– Не так уж и много! Несколько.
И тогда миссис Харт одобрительно заметила:
– Ты всегда была разборчива в выборе друзей. Как я.
И они пошли дальше. Этого просто не могло быть, и тем не менее это происходило. Мать и дочь, дочь и мать. Миссис Харт приехала навестить свою дочь Дженетт Харт. Что здесь такого особенного, почему это так удручает Дженетт?… Миссис Харт легонько подтолкнула дочь в бок и сказала:
– Предательство, оно всегда исходит только от друга… или от возлюбленного. Тебе известно это слово – «возлюбленный», а?
– Мне?… Я не знаю.
– Ведь сердца нам разбивают люди далеко не посторонние! – Произнесла она это с улыбкой и так страстно, кокетливо качнула головой в ядовито-розовом газовом шарфе, а изо рта вырвалось облачко пара.
Дженетт смотрела на мать. Нет, это просто уму непостижимо!
Почему. Зачем ты здесь. Почему именно сейчас. Чего ты от меня хочешь.
Проходя по покрытому льдом четырехугольному двору в окружении зданий, Дженетт, казалось, шла через строй – отовсюду крики, ее окликали по имени, она слышала и одновременно словно не слышала их. Какое красивое, мелодичное и лирическое имя, как оно идет ей: Джинни! Джинни Харт! Девочки из общежития, девочки из кафетерия, молодой человек с факультета философии. Дженетт просто не осмеливалась поднять на них глаза, сейчас, когда миссис Харт висела у нее на руке. Не осмеливалась ответить, позволяла себе разве что короткий кивок в знак того, что узнала, услышала, поскольку миссис Харт критически разглядывала буквально каждого. Что вполне естественно: кому, как не ей, судить, оценивать друзей дочери, тех немногих друзей, что у нее были. Да! О Господи! Неужто не нашлось ничего лучше? Знаешь, мне просто жаль тебя!
Нет, ничего подобного. На самом деле она говорила очень приятные вещи.
– А здесь очень мило, в этом Наутага-колледже. Совсем не похоже на Порт-Орискани, и на Эри-стрит тоже ни чуточки не похоже, и на твою старую школу, верно? Сразу видно, тебе здесь хорошо, правда, Дженетт?… – Она откашлялась, издавая противные, скрипучие звуки, и Джинни в панике подумала: сейчас сплюнет, сейчас выплюнет, но этого не случилось. Она, должно быть, проглотила это, и как ни в чем не бывало улыбалась, поглядывала по сторонам, то и дело оскальзывалась на тротуаре, и Дженетт пришлось крепко держать ее, чуть ли не тащить на себе.
А какая странная обувь была на миссис Харт! Дженетт смотрела и просто глазам не верила: дешевенькие туфли-лодочки из черной блестящей кожи с дурацки заостренными носами и на тонюсеньком каблучке. А на одном бежевом нейлоновом чулке спустилась петля.
Они стояли у края тротуара и ждали, когда можно будет перейти улицу. Сейчас мигал красный, предупреждал: НЕ ХОДИТЬ! НЕ ХОДИТЬ! А Дженетт говорила: вот это сюрприз, как приятно, что мама нашла время навестить ее, – а потом нерешительно спросила, надолго ли она собирается задержаться? И миссис Харт ответила:
– Это зависит…
– Зависит… от чего?
Тут загорелся зеленый: ИДИ! ИДИ! Держась за руки, Дженетт и миссис Харт перешли через Мэйн-стрит.
– От обстоятельств, – ответила миссис Харт и снова откашлялась. – От тебя.
Дженетт лишилась дара речи. Миссис Харт игриво и по-девичьи возбужденно стиснула ее руку, будто собиралась поделиться неким заветным секретом. А потом сказала:
– Все мои земные пожитки в машине. Тебе известно, что у меня есть машина? Тебе известно, что и водительские права у меня тоже имеются? Я припарковала ее вон там. – И она небрежным жестом указала куда-то за пределы Мэйн-стрит. – И мне негде сейчас быть, кроме как здесь, Дженетт. С тобой.
Она вела машину быстро, потом еще быстрее. Ударила по тормозам, потом отпустила. И снова всей ступней на педаль газа, и машина так и рванула вперед. Я не плакала, нет, хоть и пребольно стукнулась головой о ручку дверцы, но я не плакала. И не видела, куда мы едем, мимо мелькали лишь деревья. Ты должна умереть вместе с матерью, так она говорила. Я твоя мать, я твоя мать, я твоя мать. Этот ее запах – она неделями не принимала ванны, не мыла голову. Какой-то звериный запах. Волосы мелко вьющиеся, спутанные. Но все равно она была хорошенькая – мама. Даже когда намазывала лицо кремом, чтобы не чесалась кожа. Она ее все время расчесывала, и порой сквозь жирный белый крем проступала капелька ярко-красной крови. Из расчесанного струпа. И ее пальцы, эти ее ногти, такие ядовито-красные. Кровавые кутикулы. Только ты и я, никто не узнает, где мы, мы должны держаться вместе. Я твоя мать, навеки, навсегда. Навеки и навсегда!
Она попила из термоса, а потом вытерла губы тыльной стороной ладони. Радио гремело на всю катушку. И она запела. Потом начала говорить сама с собой, и со мной, и снова пела, а потом перестала петь и начала хохотать. А потом зарыдала. Пролетая на красный свет, всей ладонью жала на клаксон. Гудок был пронзительно громким и наполнил всю машину. И этот ее смех, а потом злобные рыдания. Ты ведь любишь меня? Ты моя девочка, моя дочь, моя малышка, они не смеют отобрать тебя у меня. Я твоя мать, я твоя мать. Она ударила по тормозам, машина подпрыгнула и завертелась. Другая машина пронзительно загудела, мать, рыдая, выкрикнула из окна непристойность, снова нажала на педаль газа, и машина рванула вперед, разбрасывая из-под колес гравий. Потому что это ответвление от главного шоссе было покрыто гравием. Я не плакала, вот только все лицо было почему-то мокрое, и воздуху не хватало, но я не плакала, нет. Я знала – выхода нет. А мама говорила: Ты ведь любишь меня, я твоя мать, и я люблю тебя, ты моя маленькая девочка, моя малышка, а потому мы должны умереть вместе. Позади послышался вой сирены, он быстро приближался, догонял нас, и машина затряслась, начала вибрировать. Красная стрелка спидометра показывала восемьдесят пять миль в час – машина просто не могла ехать быстрее. Мама рыдала, меня отшвырнуло к дверце, я ударилась головой о стекло, и все вокруг вспыхнуло ярким пламенем. А потом свет погас. Мне было всего девять. Стоял ноябрь 1949 года. И я ничего не знала о Мэри. Что произошло с Мэри? Куда мама увезла ее и где оставила?…
– Не знаю, что твой отец наговорил обо мне, Дже-нетт. Или кто другой. В их интересах было поливать меня грязью. И лгать, лгать.
Они сидели в чайной, где было тепло и уютно, среди звяканья блюдец и чашек, высоких женских голосов, где стены были оклеены обоями в цветочек и отовсюду свисали кашпо с темным вьющимся плющом. Миссис Харт нехотя сняла газовый шарф, бросила грязное кремовое пальто на спинку стула. Но кружевные бежевые перчатки снимать не стала. Она наливала чай себе и Дженетт, и ее руки слегка дрожали. А глаза, хоть и глубоко запавшие, сверкали, и еще в них читалась настороженность. Страшно цепкие, внимательные такие глаза. Вот губы ее дернулись, изобразили улыбку. Ты меня любишь. Ведь я твоя мать. Я твоя мать, мать. Говорила она тихим, но напористым голосом и все время трогала Дженетт за руку; Дженетт всякий раз слегка вздрагивала при этом.
До чего все же странно и удивительно, и не только сам факт, что мать вернулась к ней семь лет спустя; миссис Харт и прежде надолго отлучалась, исчезала из дома, а потом возвращалась, снова исчезала и снова возвращалась. Время спуталось, смешалось, отрывочные картинки наслаивались одна на другую, как выпавшие из семейного альбома фотографии, и девочка по имени Дженетт уже не была тем ребенком, которого она когда-то знала, могла вспомнить или хотела вспоминать.
Но не только в этом крылась странность. Странность таилась и в прикосновении: какое-то другое живое существо трогает тебя – плоть и кровь, неслышное тебе сердцебиение, чужое тепло, бегущее по жилам, твой прообраз, который знает тебя, чего-то от тебя хочет. Ибо Дженетт были уже знакомы и другие прикосновения – мужчин. Они тоже прикасались к ней или стремились прикоснуться, они тоже хотели. И постоянно одна и та же реакция на это – легкая паника. Она передергивается, все существо ее кричит: Не трогайте меня! Не делайте мне больно! И одновременно: Пожалуйста, прикоснись ко мне, держи меня крепче, сожми в объятиях, я так одинока, я люблю тебя.
– Дженетт?… – Миссис Харт обиженно поджала губы. Рот словно в скобки заключен – в уголках залегли две морщины, глубокие и бескровные порезы от ножа. – Ты меня не слушаешь?
– Слушаю, – торопливо ответила Дженетт. – Только я не помню.
– Чего ты не помнишь?
Дженетт опустила голову, улыбнулась. Ибо вопрос действительно казался загадкой. Чего ты не помнишь?
И тогда Дженетт ответила ей, по-детски искренне, не сводя глаз с руки матери, в которой была зажата чашка тонкого фарфора. Бежевые ажурные перчатки немного порвались, из прорех торчали наманикюренные ногти.
– Не слишком хорошо помню то, что говорил мне папа, это было так давно, и после мы с ним об этом уже никогда не говорили. – Она умолкла, улыбка не сходила с ее губ. – Мы с ним больше никогда не говорили о тебе. Я не спрашивала, а если б даже и спросила, он бы ничего не сказал. И я не слишком хорошо помню то… что случилось.
Губы миссис Харт скривились в улыбке. Глаза решительные, отливают стальным блеском.
– Что случилось? Это когда же?
Когда умерла Мэри. Когда тебя забрали.
И Джинни осторожно ответила:
– Когда умерла Мэри.
За столиком воцарилось молчание. Миссис Харт поднесла руку в бежевой перчатке к волосам и поправила прическу. Волосы оттенка слоновой кости казались на вид такими тонкими, ломкими. Потом она схватила чашку. При упоминании имени Мэри, робком и еле слышном, жесткое выражение ее лица немного смягчилось. Стало безразличным, почти мирным.
Оказалось, под пальто на матери было устрично-белое платье, только теперь Дженетт рассмотрела его. Впрочем, не совсем платье – похоже, тело ее было обернуто несколькими слоями прозрачной светлой ткани, вроде той, из которой делают занавески. Ни воротника, ни пуговиц. Просто драпировка. И с самого начала, как только они зашли в чайную, Дженетт начал преследовать острый, немного кисловатый и неприятный запах. Так иногда пахнет дрожжевое тесто, из которого выпекают булочки. То был запах, исходивший от матери. От ее волос, одежды. Сразу вспомнилось, как пахло от мамы, когда она болела. Но в те дни запах этот казался Дженетт, еще маленькой тогда девочке, запахом самой жизни. А горьковатый запах сальных волос казался столь же завораживающим, как и вонь, исходившая от пеньюара цвета шампанского, в котором миссис Харт расхаживала по дому. Она носила его не снимая, словно он стал ее второй кожей. И еще грязное нижнее белье, брошенное в ванной прямо на пол, трусики в пятнах крови. Дженетт и Мэри присаживались на корточки и рассматривали их с ужасом, потом наконец решались потрогать. Грязные, испорченные девчонки! Дряни! И не стыдно вам?
Но при чем тут стыд, где он прячется, этот стыд? И что теперь тебе до него, когда ты такая хорошенькая девушка, и такая «популярная»?
Каждое утро, как бы ни было холодно в ванной на четвертом этаже общежития, она принимала душ, потом намыливала голову шампунем и долго яростно терла и скребла. Тело не способно различать очищение от грехов и наказание. Ибо тело невежественно и к тому же еще безгласно.
Вспомнилась школа в Порт-Орискани: о, тогда она была совсем другой девочкой! Там, где тебя знают, ты известна. Там, где ты известна, ты есть ты. Сжавшись в комочек, она забивалась в комнату для отдыха, боясь того, что может случайно услышать. Подслушивать нехорошо, она никогда не хотела подслушивать и не будет. А после урока физкультуры приходилось раздеваться догола среди хихикающих и повизгивающих девочек, которые с такой легкостью расставались с одеждой и метались голые, бледные и скользкие, как рыбки, в поисках воды – сперва обжигающе горячий душ, потом теплый, затем из кранов хлестала уже ледяная вода, и не забыть сполоснуть ноги. Она сгорала от стыда, все тело покрывалось мурашками, и хотелось крикнуть: Не смотрите! Не смотрите на меня! Я уродина, я не такая, как вы!
Миссис Харт не сводила с нее пристального взгляда, наблюдала. Вполне возможно, миссис Харт знала, о чем она думает. И говорила:
– Так, значит? Выходит, ты счастлива здесь, Дженетт? Так далеко от дома? – Голос этот исходил, казалось, из самой глубины ее существа, ровный и скрипучий, как дверная петля, требующая смазки.
И Дженетт быстро ответила:
– Я… мне здесь нравится.
– Что? – Миссис Харт поднесла сложенную чашечкой ладонь к уху.
– Мне здесь нравится.
Снова пауза: миссис Харт старалась переварить услышанное.
Поднесла к губам фарфоровую чашку и начала пить маленькими быстрыми глотками, с таким видом, точно исполняла долг. Она старалась не выказывать подозрительности, но не удержалась:
– Как получилось, что ты оказалась именно здесь?
– Я получила стипендию. Рабочую стипендию. Мое обучение полностью оплачивается и…
– Именно здесь? – перебила ее миссис Харт. – Неужели нельзя было получить какую-нибудь другую стипендию? В другом учебном заведении штата?
Дженетт опустила глаза и рассматривала стол. Скатерть цвета лаванды, такая симпатичная, милая. Еле видные пятна на ней, круги, оставшиеся от чайника. Крошки от тоста с корицей, который миссис Харт разломала на мелкие кусочки, и большая их часть осталась на тарелке. Наверное, и не подозреваешь, что я могу читать твои мысли? Знать не желаешь, что я твоя мать, твоя мать, твоя мать.
Дженетт ответила тихо и упрямо:
– Можно. Но я хотела приехать именно сюда. Учиться музыке.
– Музыке? Это что-то новенькое.
– Получить музыкальное образование. Чтобы потом преподавать.
– Преподавать… – Миссис Харт с самым презрительным видом отпила еще один маленький глоточек чая. А затем вдруг без всякой связи заметила: – Твой отец всегда был очень тяжелым человеком, Дженетт. А потому я ничуть не удивляюсь, что ты решила уехать от него подальше. И от нее.
– Но причина вовсе не в том, – слабо возразила Дженетт. – Совсем не в том, мама. Правда…
– Да, – мрачно кивнула миссис Харт и опустила руку в бежевой перчатке на плечо дочери, как бы успокаивая ее и одновременно заставляя замолчать. – Ничуть не удивляюсь.
Было уже начало второго, когда Дженетт и миссис Харт вышли из чайной на улицу в солнечный, но холодный и ветреный мартовский день. Дженетт пропустила назначенную на час лекцию – ей не хотелось торопить мать, это было бы просто невежливо. Сейчас ее тревожила совсем другая мысль: где мать проведет эту ночь?
Вскоре после развода мистер Харт женился снова. Конец одного, начало другого, чего-то нового. И в Порт-Орискани появилась вторая миссис Харт, но эта женщина казалась Дженетт какой-то нереальной. Милая, славная женщина, щедрая, так и излучавшая доброту и материнство. В определенном возрасте многие женщины начинают излучать материнство.
Ни разу Дженетт не сказала новой жене отца: «Не воображайте, что мне нужна другая мать. Она мне не нужна». Но эта женщина, похоже, все равно догадывалась.
На три часа у Дженетт были назначены занятия по истории музыки, и так уж получилось, что миссис Харт пошла с ней.
– А куда мне еще идти, дорогая? – с улыбкой заметила она и взяла Дженетт под руку. – Ведь я совсем одна, никого у меня нет, кроме тебя.
– Но тебе может не понравиться на этих занятиях, мама. Скучно и…
– О! Я просто уверена, что понравится! Ты же знаешь, как я люблю музыку.
– Но это не…
– Люблю музыку. Ты ведь знаешь, я еще девочкой пела в церковном хоре.
Итак, выбора не было. И Дженетт повела ее.
Курс под названием «Введение в музыку двадцатого века» читался в зале-амфитеатре музыкальной школы, в дальнем конце четырехугольного двора. Лекцию читал профессор Ханс Рейтер, очень популярная в кампусе фигура, толстенький добродушный и обладавший взрывным темпераментом мужчина с густой темной бородой, красноватой, словно от ожога, кожей и в тоненьких блестящих очках. Он ставил студентам пластинки, включал магнитофон с записями отрывков различных музыкальных произведений, иногда на полную мощность, и рассказывал массу любопытных историй о музыке. Частенько, пребывая в особенно радужном настроении, он подходил к пианино и, стоя и не преставая говорить, наигрывал мелодии – бурно и страстно. Дженетт казалось, что перед ней раскрывается сама душа музыки. Она очень любила профессора Рейтера и одновременно робела перед ним.
Обычно Дженетт сидела вместе с подружками в первом ряду, но на этот раз, войдя в аудиторию под руку с миссис Харт, она даже избегала смотреть в их сторону (искали ли ее подруги? смотрят ли на нее сейчас? на нее и эту женщину, которая, по всей видимости, приходится ей матерью?). И уселась она рядом с миссис Харт в самом дальнем ряду. Темой лекции был Стравинский и его «Весна священная». Звучные аккорды, воздушной легкости звуки – все было подчинено резко-эротическому такту: тум! тум! тум! – и Дженетт изо всех сил старалась уловить в этом музыку, но слышала лишь биение собственного сердца. Она сидела, опустив глаза, и торопливо записывала в тетрадку все, что объяснял мистер Рейтер.
А рядом, выпрямив спину и скрестив руки на груди, неподвижно сидела миссис Харт. Теперь в этом просторном амфитеатре ей вдруг стало холодно, поэтому она категорически отказалась снять пальто. И еще ее, похоже, ничуть не очаровал стиль, в котором профессор проводил лекцию. Напротив, она с явным неодобрением следила за тем, как он смешной подпрыгивающей походкой расхаживал перед аудиторией, ее раздражали остроумные экзерсисы на тему «революционного гения» композитора и его «глубочайшего презрения к мещанской эпохе». Какими вымученными, надуманными, фальшиво драматичными казались сегодня Дженетт все объяснения Рейтера! Она была явно растеряна и даже пробормотала слова извинения на ухо миссис Харт, когда они выходили из здания. Пробормотала торопливо, а миссис Харт рассмеялась сухим злобным смешком и снова крепко вцепилась в руку дочери. И сказала:
– И это называется лекция в колледже! Надо же, этот толстый горластый идиот носит звание профессора! А эта совершенно безобразная его борода! А совершенно дурацкая музыка, какую каждый день слышишь по радио! Нет, вы только вообразите – этому типу еще и платят за его глупую болтовню!
То был голос из детства Дженетт, из Порт-Орискани, в нем сквозили неприкрытые зависть и злоба и упоение собой. Дженетт опустила глаза, смотрела на притоптанный снег и молчала.
Но миссис Харт, подстрекаемая кипевшей в ней ненавистью, что называется, разошлась. Она была просто вне себя, возмущена, разъярена сверх всякой меры, но до чего все это было смешно! Послушать такого и только смеяться хочется, верно? А сколько шума вокруг этого высшего образования! Да оно гроша ломаного не стоит! А какие воображалы все эти люди, окончившие колледж, строят из себя бог знает кого, а что на деле? Сама она окончила в шестнадцать лет среднюю школу и пошла работать, помогать семье; о, и ей тоже хотелось когда-нибудь стать преподавательницей.
– Но никто не преподнес мне стипендии на серебряном блюдечке, мисс!
Дженетт впервые слышала об этом, но расспрашивать о подробностях не стала. Лишь пробормотала, что ей очень жаль, и тогда миссис Харт со злобным удовлетворением добавила:
– Мне пришлось бросить учебу, чтобы работать, а потом выйти замуж. Да, я была слишком молода для всего этого, но что было, то было. И дети тоже. Что было, то было.
Слова, вырвавшиеся из ее рта, повисли в морозном воздухе легким облачком.
Дженетт услышала собственный голос.
– Где… куда бы тебе хотелось пойти, мама? – спрашивала она. – Мне, к сожалению, надо в библиотеку, потом я должна отработать дневную смену в кафетерии, а вечером у нас репетиция хора… – И голос ее замер. На самом деле Дженетт хотелось сказать: «Все, чего я хотела, так это жить. Хотела новой жизни для себя, которая не имела бы ни малейшего отношения к тому, кто я есть и кем когда-то была. Я хотела одного – быть свободной». Ей было холодно, тело под одеждой казалось противным и липким, а сердце колотилось. От внимания миссис Харт это наверняка не укрылось.
Она повернула голову и, щурясь, смотрела на дочь. На губах играла сухая ироничная улыбка. А затем тоном, каким говорят с малыми неразумными детьми, заметила: – Вот что, Дженетт. Я здесь совсем одна… в этой Наутага. И вообще совсем одна. У меня никого нет в этом мире, не считая тебя, дорогая. И то, как долго продлится этот мой визит, зависит исключительно от тебя.
Она смеялась, и смех этот был так восхитительно звонок и переливчат. Глаза сияли, и длинные пальцы с маникюром так и мелькали, словно сверкающие малиновые бабочки. Залезайте, девочки! Ну скорей же! А то поздно будет! Страшно жаркий и влажный августовский день, вернее, начало вечера; мама оставила нас и жила где-то в другом месте, и отец никогда не говорил о ней. И вдруг заявилась – приехала к бабушке забрать нас с Мэри. Приехала в машине, серебряной сверху и аквамариновой внизу, – до чего же красивая машина! – так и сверкает! Бабушка была в доме и не видела, зато мы с Мэри играли во дворе и сразу заметили мамочку. Она подошла, с улыбкой прижала палец к губам, дескать, тихо, не шумите! И увлекла нас за собой, к пляжу у озера Орискани. Такой мы ее не помнили: до чего хорошенькая, какая веселая! Как смеялась! А лимонный запах, исходивший от волос! Волосы были не жирными и спутанными, а легкими и блестящими, и их трепал ветер. Она все смеялась, и губы у нее были ярко-красные, прямо как у Авы Гарднер на киноафише. Эй, вы же знаете, что я люблю вас, ваша мамочка просто безумно любит вас, вы мои девочки, мои малышки! Остановившись на красный свет, она тискает и целует нас так, что делается больно, а потом еще раз, притормозив у обочины, и машины, гудя, проносятся мимо. Потом мы приезжаем на пляж, мама бегает по песку, волоча нас за собой, покупает нам шипучую колу, которую тоже обожает, и еще восхитительно острый на вкус замороженный оранжад с ванильным мороженым в серединке – о, до чего же вкусно! Ноги у мамы покрыты блестящими на солнце светло-коричневыми волосками, и она подбирает юбку вверх, выше колен; она босая, ногти на ногах намазаны ярчайшим алым лаком. Какой-то мужчина стоит на дороге, облокотившись о заграждение, и смотрит, смотрит на нас, и на нее особенно, а потом идет за нами на пляж. Они с мамой начинают разговаривать, смеяться, и мама говорит: Это мои маленькие дочки, Дженетт и Мэри, правда, хорошенькие? Мужчина присаживается на корточки рядом со мной и Мэри, смотрит, улыбается и отвечает: Очень даже хорошенькие, просто красотки! А потом смотрит на маму и продолжает: Все в вас! А потом мама с этим мужчиной собираются куда-то на минутку, мама целует нас и просит: Никуда не уходите, я скоро вернусь! Только не уходите, а то приедет полиция и вас арестует! Но они все не возвращаются и не возвращаются, и мы с Мэри начинаем плакать. Какая-то женщина подходит и спрашивает, кто мы такие и почему две такие маленькие девочки одни. Она отводит нас в комнату отдыха на пляже и покупает нам по стакану кока-колы. Мы забираем их и снова идем на пляж, потому что мама рассердится, если нас там не будет. Скоро к нам подходит полицейский и спрашивает, где мы живем. Мы с Мэри рыдаем уже во весь голос, боимся, что он увезет нас с собой, а мама вернется, увидит, что нас нет, удивится и так рассердится, что никогда больше не будет катать нас в своей красивой машине, никогда больше не будет любить нас. Но мы все-таки говорим ему, только не сразу, кажется, это я сказала, ведь я была старшая из двух сестер, я всегда была старше, я, Дженетт.
Вот почему ей никогда не хотелось оставаться наедине с другой девочкой. Особенно с девочкой, которая ей нравилась и которой она доверяла. К примеру, соседкой по комнате в общежитии. Надо соблюдать осторожность. Можно начать говорить, разоткровенничаться и сказать лишнее. Можно заплакать. Потерять над собой контроль, наговорить лишнего, а ведь слово, как известно, не воробей. Раскрыться, довериться, отдать всю себя без остатка и не получить в ответ и тени любви – вот что самое страшное.
– Ну, куда теперь поворачивать, Дженетт? Я же совсем не знаю этого городка. – Произнесла это миссис Харт весело и кокетливо, и в то же время в голосе слышался упрек.
Дженетт начала подсказывать: налево, на Мэйн-стрит, потом три квартала до моста, потом снова налево, с Портсмут на Саут-стрит… Странно все же выглядят знакомые улицы, «историческое» здание колледжа Наутага из красного кирпича, если смотреть на них сквозь грязные стекла свинцово-серого «доджа» миссис Харт. Даже пологая и продолговатая лужайка кампуса изменилась. И какими дурацки ребячливыми, эгоцентричными и малопривлекательными казались Дженетт ее товарищи по колледжу – шумной толпой они валили по тротуару, перебегали улицу в неположенном месте. Ветровое стекло машины было покрыто тонким налетом пыли, солнце слабо отражалось в нем, все вокруг обрело тусклый сероватый оттенок и было немного размытым, как на старой, выцветшей фотографии.
Этой машины миссис Харт Дженетт никогда не видела, что, впрочем, неудивительно. Свинцово-серый «додж» 1954 года выпуска, с пятнами ржавчины на крыльях и бампере; высоко приподнятый над землей кузов – чтобы забраться в машину, приходилось вставать на ступеньку. И запах внутри противный, солоновато-кислый. Хлам, беспорядочно сваленный на заднем сиденье, при ближайшем рассмотрении оказался пожитками миссис Харт: куча грязной одежды, туфель, подушка в вышитой наволочке в пятнах, картонные коробки, пакеты, набитые непонятно чем. Левое заднее окно прикрыто серым одеялом, тоже сплошь в пятнах. Окна машины закрыты наглухо; от царившего в салоне тяжелого спертого духа, на который мать, похоже, не обращала ни малейшего внимания, ноздри Дженетт брезгливо затрепетали.
Ей не слишком хотелось задумываться, что означают все эти вещественные доказательства.
Они въехали на мост с двухполосным движением над рекой Наутага – то был узкий, но довольно бурный ручей, и этой зимой его покрывал толстый слой льда. Навстречу двигался грузовик. Миссис Харт отреагировала слишком резко – ударила по тормозам и свернула к ограждению, Дженетт на секунду охватила паника. Нарочно хочет сбросить машину с моста, вот ее план! Но миссис Харт не потеряла контроля над машиной, и они поехали дальше.
Дженетт вспомнились бешеные дикие гонки – мать за рулем, машина мчится к озеру Орискани. А вот возвращение на Эри-стрит она помнила смутно: казалось, все происходило в глубоком сне.
И вот они уже подъезжают к общежитию Дженетт под претенциозным названием «Вересковый коттедж», который на деле представляет деревянное и вполне заурядное четырехэтажное строение под низко нависающей черепичной крышей. Здесь, неподалеку от кампуса, находится еще несколько таких же унылых домов, некогда бывших в частном владении. После реконструкции их превратили в общежития для тех студентов, которые не могли позволить себе лучшего жилья. Миссис Харт взирала на дом с оскорбленным и недоверчивым видом.
– Это и есть твоя так называемая резиденция?
В ответ Дженетт пробормотала, что все замечательно, ей подходит, у нее здесь появились добрые друзья. Здесь живут еще восемнадцать девушек, все стипендиатки и…
– А ты, я вижу, страшно гордишься этой твоей стипендией, да? – ядовито заметила миссис Харт, вынула ключ зажигания и выразительным жестом бросила его в сумочку. – Лично я ничуть бы не удивилась, узнав, что администрация колледжа нарочно поместила тебя именно сюда, чтобы оскорбить и унизить!
– Оскорбить меня?… Но зачем?
Вопрос остался без ответа.
Мелкими семенящими шажками – поскольку ни снега, ни льда с тротуара, естественно, никто не счищал – Дженетт с матерью подошли к двери. Миссис Харт крепко держала ее под руку, изо рта белым облачком вырывалось учащенное, будто от волнения, дыхание. К сухому камфорному запаху, исходившему от волос и одежды миссис Харт, примешивался еле различимый аромат подгнившего лимона. Возможно, так пахла ее кожа. Дженетт еще в детстве всегда казалось, что от матери исходит жар. Она уже собралась открыть входную дверь, как вдруг ее распахнули: на пороге появилась девушка-негритянка, одна из подружек Дженетт, – улыбка во весь рот, большие круглые глаза. Звали ее Китти. В колледже все очень любили эту веселую добродушную девочку. Секунду-другую Китти, затаив дыхание, переводила взгляд с Дженетт на миссис Харт и обратно, возможно, улавливая в их лицах какое-то сходство, а может, и нет. Миссис Харт еще крепче впилась в руку Дженетт, улыбка на губах Китти постепенно увяла, и она пробормотала только: «Привет, Джинни», причем таким тоном, словно ответа на приветствие не требовалось.
Уже в доме миссис Харт, понизив голос, торжествующе заметила:
– Ну, что я тебе говорила? Поселили тебя вместе с одной из этих! Разве не оскорбление?
– Но, мама… – попыталась возразить Дженетт.
– Может, они и оплачивают твое обучение, но заставляют при этом унижаться, вымаливать, выпрашивать деньги. Пресмыкаться! Я бы никогда не согласилась!
– Знаешь, это просто смешно, мама. Колледж Наутага…
– Ах, так я, оказывается, смешна! Только потому, что сказала правду, мисс? На что твой отец, кстати, был не способен. И как тебе не стыдно? – Миссис Харт вздохнула и словно нехотя стянула с головы прозрачный и яркий шарф. Затем огляделась по сторонам и нахмурилась. Ноздри ее трепетали, будто она принюхивалась к запаху в тесном холле. К счастью, никого из сокурсниц Дженетт в этот момент здесь не было. – Жалкое зрелище, что еще можно сказать! – заметила миссис Харт. – И здесь живет моя дочь!
– Но мне здесь хорошо, – с детским упрямством сказала Дженетт. – Вот уже второй год, как я здесь, и вполне счастлива.
– Ну конечно, – скептически заметила миссис Харт. – Это ты себя просто утешаешь. Люди часто так делают.
Из холла вела наверх лестница с пологими ступеньками – чтобы попасть в комнату Дженетт, надо было подняться на четвертый этаж. Там находилась древняя ванная с распахнутой настежь дверью, где царил не выветривающийся годами специфический запах. Дженетт распахнула дверь в свою комнату и поморщилась, как бы увидев ее глазами миссис Харт: весь потолок в потеках, узкая койка застелена дешевеньким покрывалом. Здесь же находились казенного вида комод из сосны, алюминиевый письменный стол с довольно уродливой лампой на гнутой ножке и ободранное кресло. Дощатый пол застелен тоненьким тканым ковриком, который Дженетт приобрела в местном магазине с системой скидок всего за девять долларов девяносто восемь центов – ее прельстила веселенькая ржаво-оранжевая расцветка. На стенах висели дешевые глянцевые гравюры, а также одно «произведение искусства» – репродукция с полотна Ван Гога «Звездная ночь». Дженетт развесила картинки в надежде, что комната будет казаться просторнее и в ней как бы появятся дополнительные окна в мир. Но эти репродукции с завернувшимися от жара батареи уголками производили обратный эффект, придавая комнате неряшливый, захламленный вид.
Из единственного окна открывался вид на побитую непогодой крышу соседнего здания и заваленный снегом двор; в отдалении, по ту сторону ущелья, виднелись шпили и башни университетского городка, но выглядели они странно обесцвеченными, плоскими, точно вырезанными из картона.
Миссис Харт совсем запыхалась от подъема по лестнице. Однако у нее все же хватило сил, войдя в комнату, вымолвить:
– Вот оно! Так и знала.
Дженетт затворила за собой дверь, вся дрожа от предвкушения неприятного разговора.
– И ты проехала триста миль, так гордилась этой самой стипендией, вообразила, что чем-то лучше своей матери. И все ради этого?
– Но, мама… я никогда ничего такого не воображала… – не сдавалась Дженетт.
– Ах вот как! Нет? Только не смей лгать мне, своей родной матери! Я тебя насквозь вижу.
Расхаживая по комнате, миссис Харт, принюхиваясь и заглядывая в каждый угол, развязала пояс на широком пальто. Она ожила, к ней вновь вернулась присущая ей энергия, глаза сверкали, острые локти так и мелькали, в каждом жесте чувствовалась злобная приподнятость.
– Как хорошо, что я сюда приехала! Так и знала, что нужна тебе! Тебя надо спасать! Забрать тебя отсюда, и немедленно, ясно? Прямо как чувствовала!
– Забрать меня, мама? Но куда?
Миссис Харт прижала пальчик к губам. Потом отняла и прижала его к губам Дженетт, делая знак замолчать.
И все же то был несчастный случай, я всегда была уверена в этом. Она любила нас, она нас обнимала и целовала, иногда даже ложилась спать с нами или забирала к себе и папе в постель, когда они ложились днем немного отдохнуть. И еще она нас купала. Она не делала разницы между собой и нами. Я всегда верила в это. А несчастный случай произошел из-за «Дрейно». Ну, не вам объяснять, что такое «Дрейно» в жидком виде. От него исходят ужасные едкие пары, которые жгут глаза и ноздри. Сидеть! Черт бы вас побрал, сидите смирно! Так она кричала на нас. Потому что мы не слушались, норовили убежать и спрятаться. Потому, что нам уж очень хорошо была известна эта клизмочка с трубкой, и мы просто ненавидели ее. Сидеть! Дышать через трубку! Вот скверные, грязные девчонки, слушайтесь мамочку, что я вам говорю! Но я вертелась и уворачивалась от трубки, от ее рук, голая и скользкая, как рыбка.
– Christus, der ist mein Leben, Sterben ist mein Gewinn… dem tu ich mich ergeben… – Христос – это все мое существо. Смерть – вот вся моя корысть. К Нему душа моя летит…
Дженетт пела, как никогда не пела прежде, трепещущим от волнения голосом, не сводя преданных глаз с молодого хормейстера. В ее сопрано слышалась мольба на грани отчаяния, особенно когда она выводила…mit Freud ich fahr dahin» -…и радостно в полете ей – строку из изысканной кантаты Баха. Казалось, музыка пульсирует по ее жилам вместо крови, наполняя почти невыносимой тоской. Сказывались и напряжение долгого дня, и терзающие ее смертельные страхи, и одновременно, сколь ни покажется это странным, – облегчение при мысли, что мать вернулась к ней и ожидание закончилось. Правда, она не совсем понимала сейчас, сколько оно длилось, это ожидание.
Затем пауза, после чего повтор тех же строк. Звали хормейстера мистер Макбрайд, и он был весьма требователен, порой даже нетерпим. Какое-то время Дженетт казалось, что она влюблена в него, сам же Макбрайд никак не выделял ее среди учеников. И тем не менее это не помешало ему выбрать именно ее, Дженетт, петь соло на предстоящем пасхальном концерте. Так, теперь снова, с начала страницы, и еще раз, и еще; Дженетт пела, пока не начали болеть легкие, а глаза наполнились слезами. Пусть даже миссис Харт заберет ее из Наутага, пусть не будет в ее жизни никакого пасхального концерта. Что все это значит в сравнении с этими словами на немецком?
Дженетт оставила мать у себя в комнате, та прилегла вздремнуть. Сказала, что слишком измотана и даже обедать нет сил. А утром, по словам миссис Харт, они решат, что делать дальше. Что лучше для нее, Дженетт. Что следует предпринять, и куда они отправятся. Произнесла она все эти слова тихо, держа лицо Дженетт в сухих прохладных ладонях. Дженетт поплакала немножко. Но миссис Харт не плакала, заметила, что нужды в том нет.
Мы не плачем и не смеемся. Никто не знает наших тайн. Миссис Харт не было в репетиционном зале, но на середине фразы «mit Freud ich fahr dahin» Дженетт вдруг заметила ее в самом дальнем ряду. Она застыла там, неодобрительно поджав губы, выпрямив спину и скрестив руки на груди, – примерно в той же позе и с тем же выражением слушала она лекцию профессора Рейтера, Заметив ее, Дженетт сбилась, слова кантаты вылетели из головы, и она сфальшивила, а вскоре и вовсе умолкла. Остальные продолжали петь – сопрано, теноры, альты, басы. Словно олень упал, сраженный выстрелом охотника. А все остальное стадо продолжало бежать дальше, ничего не замечая. Дженетт закрыла лицо руками, а потом, отняв их, увидела, что в заднем ряду никого нет, лишь громоздятся беспорядочно сваленные на стульях пальто и парки.
Ну разумеется, никакой миссис Харт здесь нет и не было. На кой шут ей ходить за Дженетт на репетицию хора?
Сейчас она спит в постели Дженетт, уютно завернувшись в один из фланелевых халатиков дочери.
Чуть позже мистер Макбрайд велел Дженетт пропеть весь текст с самого начала – и это несмотря на то что они уже повторили его бесчисленное число раз на других репетициях, – точно не доверял ей или сомневался в ее способностях. Казалось, что голос выходил из самой глубины ее сердца.
– Nun, falsche Welt! Nun hab ich weiter mit dir zu tun… [1] Мистер Макбрайд удовлетворенно кивнул – о'кей. Затем они перешли к другой части кантаты – чудесному воскрешению Спасителя из мертвых: Valet will ich dir geben, du arge falsche Welt… Da wird Gott ewig lohnen dem, der ihm dient allhier [2]. То был очень возвышенный и сложный отрывок, и Дженетт с ним успешно справилась. Хоть и горло у нее начало болеть, а глаза покраснели и слезились от усталости и напряжения.
Макбрайд улыбался – он был доволен.
Репетиция закончилась в половине одиннадцатого вечера. Дженетт схватила свою парку и постаралась ускользнуть незамеченной, чтобы никто из друзей или подружек не успел заговорить с ней. Слишком уж много у нее друзей в Наутага, вот в чем проблема. Слишком многие здесь тянулись к ней, слишком многим она казалась интересной и привлекательной. А ведь они меня почти не знают. Но то, что открыто для всех, им нравится. Она торопилась выйти из этого погруженного в полумрак здания на улицу и, подбежав к двери, вдруг остановилась на секунду, прижалась лбом к прохладному дверному косяку и услышала, как бешено колотится сердце. Быстро и одновременно спокойно – как все же это странно! Как хитро! Ты просто смешна, это всего лишь твои глупые фантазии. Сама знаешь.
И, однако же, она видела, как он на нее смотрел, такого взгляда она у него никогда прежде не замечала. С самого начала репетиций он никогда не выказывал к ней расположения, ничем не выделяя из других.
Она ждала Макбрайда и дождалась – через несколько минут он, насвистывая какую-то мелодию, подошел к двери. На Макбрайде была куртка-дубленка и меховая шапка – следовало признать, этот наряд очень ему шел. Он принадлежал к типу мужчин-щеголей, губителей женских сердец. Такие люди ничем и никак не выказывают к противоположному полу ни малейшего интереса, чем доводят бедных женщин и девушек до полного изнеможения и еще большей влюбленности. Он был не один, в окружении учеников, но, увидев Дженетт, отмахнулся от них и смотрел только на нее. А она подняла раскрасневшееся от смущения лицо, робкая, покорная и беззащитная.
Макбрайд вежливо предложил Дженетт довезти ее до дома, и она ответила: да, огромное вам спасибо, – и называла при этом почтительно, как и все остальные студенты, – доктор Макбрайд.
Они двинулись к «фольксвагену» Макбрайда, припаркованному на ближайшей стоянке. Под ногами, обутыми в сапоги, звонко похрустывал снег. Ночь стояла холодная – минус десять по Фаренгейту. Но безветренная – сухой и пронзительно холодный воздух щипал ноздри, и глаза от него сердито слезились. Изо рта вырывались белые облачка пара, и Дженетт казалось, что это придает встрече еще большую интимность. Когда Дженетт поскользнулась на заледеневшей дорожке, Макбрайд пробормотал: «Эй, осторожнее!» – вовремя подхватил ее, и она удержалась на ногах. От прикосновения его руки в перчатке к грубой и ворсистой ткани парки голова у нее закружилась, и показалось, что она вот-вот потеряет сознание. А он меж тем в присущей ему оживленной манере обсуждал сегодняшнюю репетицию, которая прошла хорошо, мало сказать, просто замечательно, принимая во внимание сложность музыки Баха и отсутствие в хоре достаточно сильных голосов. Одной из его излюбленных фраз, которую он произносил суховато, но с оттенком братской признательности к певцам, была: «Мы вроде бы подбираемся к сути, верно?»
Безветренную холодную ночь бледно освещала зависшая высоко над их головами луна. Безумный глаз луны… При взгляде на нее у Дженетт заболели глаза, точно она, сама того не ведая, проплакала подряд несколько часов. Буду тебя ждать. Смотри не слишком задерживайся, Дженетт, ладно? Не шляйся по ночам.
Нет, мама. Куда мне еще идти?
И вот вам пожалуйста: они забираются в машину Макбрайда, посмеиваясь над собственной неловкостью, слишком длинными ногами; Макбрайд спрашивает Дженетт, где она живет, поскольку, понятное дело, не имеет об этом ни малейшего представления; и Дженетт объясняет ему, а он начинает расспрашивать, далеко ли это от ущелья, и она отвечает: нет, недалеко, но по ту сторону от него. И тогда он говорит, что она будет подсказывать ему дорогу – он не слишком знаком с этой частью кампуса. Сам он живет в восточной его части.
Они выехали со стоянки и, свернув на боковую улочку и проехав несколько кварталов, оказались у моста, совершенно безлюдного в этот час. Того самого моста, по которому восемь часов назад проезжала в своем свинцово-сером «додже» миссис Харт. Моста, где с ними вполне мог произойти несчастный случай, стоило машине резко вильнуть в сторону, сбить ограждение и свалиться в замерзшую реку. Но по счастью, ничего подобного не случилось. Лишь у Дженетт учащенно забилось сердце, и еще она поняла, что Макбрайд почувствовал это.
От реки, как и от ущелья, поднимались тонкие столбы тумана, дрожали и плыли в воздухе. Они казались нереальными, будто во сне, нежными и воздушными, как кружево или само дыхание, непрочными, потому что таяли прямо на глазах. И Макбрайд, ведя свой послушный, точно детская игрушка, автомобиль, заметил небрежно:
– Господи, до чего ж тут красиво, правда? Северная часть штата Нью-Йорк, я чувствую себя здесь прямо как в Арктике. Ведь я, знаете ли, родом из Бруклина, для меня все здесь в новинку.
Прежде Дженетт никогда не слышала, чтобы этот мужчина говорил так много, и уж тем более на сугубо личную тему.
Макбрайд, следуя указаниям Дженетт, свернул влево, потом снова влево и приблизился к Саут-стрит, вьющейся вверх по холму. Вначале он твердо вознамерился не обращать внимания на слезы Дженетт. Ибо все это время та плакала робко и почти неслышно, при желании можно было и не замечать вовсе. Поскольку девушкой она была воспитанной, тихой и сдержанной, любовников у нее не было, и она, пожалуй, даже ни разу не влюблялась по-настоящему. И это Макбрайд тоже знал, вернее, чувствовал. Что, впрочем, и понятно, ведь он был одиннадцатью годами старше и обладал более богатым жизненным опытом.
Но вот наконец он не выдержал и спросил:
– Послушайте, Дженетт, в чем дело? Что такое с вами случилось?
И это было подобно броску в воду, слепому и внезапному погружению в нее, когда вдруг проваливаешься через тонкую треснувшую корку льда, и шаг этот непоправим, и обратного пути уже нет. Такое может случиться лишь раз в жизни, и этого одного раза с лихвой хватит на всю оставшуюся жизнь. Только в эту секунду Дженетт поняла, что плачет.
– Я не могу туда вернуться, к себе в комнату! Пока нет. Просто не в силах…
Доктор Макбрайд уже тормозил, резко надавил на педаль тормоза, машина завертелась на посыпанном солью льду, но удержалась на дороге. Они сидели бок о бок, сначала совершенно неподвижно и даже не глядя друг на друга. Дженетт уже рыдала в полный голос и никак не могла остановиться.
– Ладно, – сказал Макбрайд. – Нам совсем не обязательно туда ехать. Можно придумать кое-что получше.
Макбрайд привез Дженетт к себе на квартиру, где они и провели ночь.
И все это было совершенно непредсказуемо и произошло чисто случайно.
Макбрайд женился рано, по юношеской опрометчивости, и вскоре развелся. С тех пор опыта у него прибавилось: он научился не впутываться в сомнительные истории, а уж тем более с девушками-студентками, многие из которых были в него влюблены и всячески демонстрировали это. И чем же он занимался теперь? Тихо и осторожно ввел испуганную, дрожащую девушку в темную квартиру; надо сказать, он и сам страшно нервничал, словно в руки ему попала музыкальная композиция, которой он прежде никогда не слышал. И вот его вытолкнули на сцену перед огромной аудиторией, все ждут, когда он начнет играть, и он неуклюже держит музыкальный инструмент в руках, выставленный на посмешище публики. Однако одновременно со страхом и неуверенностью он испытывал возбуждение, даже прилив неведомого прежде счастья. О, как счастлив он был, и как тихонько и легкомысленно хихикала Дженетт, когда он разливал по бокалам красное вино и видел, как дрожит при этом его рука, почти как у нее. Дженетт хотела сказать: «Никогда не пила этого прежде», – но у нее вырвались другие слова:
– Никогда не делала этого прежде!
Она отпила глоток, ощутила в скованном страхом рту терпкий привкус перезрелого фрукта; чернильного цвета жидкость разлилась во рту, согрела гортань, потом тепло устремилось вниз, по груди, до самого желудка. И она не понимала, каково оно на вкус, это вино, восхитительно сладкое или горькое, или то и другое вместе.
Вдруг, набравшись храбрости, Дженетт заговорила. Слова лились потоком. Она говорила, что любит его, доктора Макбрайда. Влюблена в него… уже очень давно. Голос был слабым, еле слышным. Макбрайд робко примостился рядом с ней, начал поглаживать руку – рука была неподвижная и холодная.
– Я знаю, мне должно быть стыдно, – самым несчастным тоном произнесла Дженетт. – Понимаю, что не следовало говорить этого вам.
В ответ на это Макбрайд со смехом заметил:
– А кто же тогда скажет, позвольте спросить?
В конце концов они оказались в спальне Макбрайда и лежали, сплетясь в мучительно-сладких объятиях у него в постели. Возможно, Макбрайд почувствовал, что Дженетт явно чего-то недоговаривает – она ведь так и не объяснила, почему оказалась здесь, почему именно сегодня. Просто все произошло слишком быстро, хоть он и был старше и разбирался в этих вещах лучше. И вдруг Дженетт попросила:
– Пожалуйста… займитесь со мной любовью. Это не означает, что вы должны любить меня. – И в голосе ее звучала почти детская мольба.
Макбрайд страшно растрогался, начал покрывать поцелуями ее веки, говорить ей, какая она красивая, но не занимался с ней любовью, нет, видно, просто не решался. И тогда Дженетт сказала:
– Мне достаточно того, что я люблю вас, вам вовсе не обязательно любить меня, нет, правда, честное слово!
Макбрайд ответил:
– Что ж, может быть.
И они лежали на кровати Макбрайда, вспотевшие, полураздетые, задыхаясь от страсти и волнения. Происходило все это словно в полусне – голова кружилась, и было так приятно и сладко! Дженетт показалось странным, что она испытывает эти чувства в объятиях почти что незнакомца – такое всеобъемлющее, захватывающее дух счастье. Должно быть, это и есть любовь. И она еле слышным шепотом произнесла его полное имя, такое чудесное, замечательное имя: Майкл Макбрайд.
В этой чужой незнакомой ей комнате, где было бы совсем темно, если бы не луна, робко заглянувшая к ним через незашторенное окно.
Когда позже Дженетт проснулась, ощущая, как кружится у нее голова – наверное, от вина, – в комнате было все еще темно. Рядом на тумбочке слабо мерцал темно-зеленый циферблат будильника, часы показывали 6.15. Где она, что натворила? Она осторожно высвободилась из-под навалившегося на нее тела крепко спящего мужчины, поднялась с постели, скользнула в соседнюю комнату, где все еще горела настольная лампа. Здесь же валялись ее вещи: парка, варежки, сапоги. На журнальном столике, заваленном газетами, журналами и книгами, стояли две бутылки вина, одна была пуста, другая выпита до половины. «Что я наделала, что теперь будет?»
Зайдя в ванную, Дженетт разглядывала в зеркале свое лицо – с пылающими щеками, слегка опухшее, глаза красные. Наполнила раковину водой, опустила в нее горящее лицо и продолжала лить воду, пока не пошла совсем ледяная и трудно стало терпеть.
А затем тихо и чуть ли не воровато выскользнула из его квартиры и красного кирпичного дома, который оказался хорошо знаком ей, пусть даже она и не заходила сюда прежде. Как могла она поступить столь безрассудно! бесстыдно!
– Weil du vom Tod erstanden bist, werd ich im Grab nicht bleiben [3], – напевала она еле слышно, себе под нос.
Вот и Макбрайд имел в точности такую же привычку, тихонько мурлыкать какую-нибудь мелодию. Пусть даже они никогда больше не увидятся, она не забудет его, его доброты и той близости, что возникла между ними.
– Dein letztes Wort mein Auffahrt ist! [4]
Она уже приближалась к ущелью, из глубины которого поднимались вертикальные столбы пара в форме продолговатых сосулек, всплывали беззвучно, словно во сне. Нигде ни души, что и понятно: светать еще только начало. Рассвет, но, темный мрачный, он напоминал вечерние сумерки. Перед тем«как ступить на мостик, Дженетт остановилась посмотреть, есть ли кто на том берегу, ждет ли ее? Все утро она, идущая теперь в общежитие, к матери, представления не имела, что должна сказать этой женщине. И уж тем более не знала, что скажет ей сейчас, как поздоровается, – дочь, совершившая чудовищное предательство, дочь, которая вытворяет что ни заблагорассудится и абсолютно не испытывает вины.
Она прошла по мостику, не осмелившись хоть раз взглянуть вниз, и, оказавшись на той стороне, бросилась бежать вверх, по холму, до Саут-стрит к стоящему на ней дому под серой черепичной крышей под названием «Вересковый коттедж». И вдруг увидела, что возле припаркованного у обочины свинцово-серого «доджа» стоит миссис Харт и, по всей видимости, дожидается ее. Мотор машины был включен, из выхлопной трубы вырывалась вонючая струя бледного дыма. Миссис Харт была в кремовом матерчатом пальто и плотно повязанном на голове газовом шарфе. Стоит и ждет ее, Дженетт, интересно, как долго? Наверное, до этого сидела в машине с включенным мотором и вышла, увидев дочь. И вот теперь кричит ей:
– А ну сюда, быстро! Давай залезай в машину, живо! Кому я говорю? Мы уезжаем!
Дженетт, словно налетев на препятствие, резко остановилась.
Рассвет был уже в разгаре, края облаков в восточной части неба окрасились алым, кругом посветлело, хотя мороз, похоже, только усилился. Дженетт видела, как сердито шевелятся бледные губы матери и облачка пара тоже сердито вылетают изо рта.
– Сюда, Дженетт! Быстро в машину! Грязная девчонка, низменная тварь! Залезай в машину, тебе говорят. Я тебя увожу, и немедленно!
Дженетт отрицательно замотала головой:
– Нет, мама.
– Нет? Да как ты смеешь! – Брови миссис Харт презрительно взлетели. – Я твоя мать! Говорю тебе, садись!
Дженетт осторожно и медленно, как ребенок или собака, ожидающая наказания, приблизилась к машине. И нерешительно остановилась футах в десяти от «доджа», капот которого содрогался словно от возмущения. – Но ближе подходить не стала, опасаясь, что мать бросится к ней и схватит. Как легко она может сдаться, уступить, как в детстве, этой женщине, чьи пальцы впиваются в тебя, будто клещи! Запавшие глаза миссис Харт злобно горели, бледные губы продолжали шевелиться:
– Залезай! Что тебе говорят? Залезай в машину! Я тебя забираю!
Дженетт отвела взгляд, она была не в силах видеть это. И однако же: Я вижу ее. Слышу. Буду видеть и слышать всю свою жизнь.
Слышал ли кто-нибудь крики матери, наблюдая из окон коттеджа или из соседних домов эту сцену? Что потом будут говорить друзья Дженетт Харт и те, кто почти совсем не знал ее? Услышит когда-нибудь об этом он, расскажет ли она ему об этом? И Дженетт стояла, упрямо и молча, и лишь мотала головой: нет, нет, нет, пока наконец миссис Харт не влезла в машину и не захлопнула дверцу. А потом яростно взвизгнули шины, заскользили, завертелись по льду колеса, и «додж» умчался. Вниз с холма, по Саут-стрит, выплевывая облачка ядовитого выхлопного газа, потом, уже у подножия, резко свернул влево, промчался мимо запаркованных на стоянке автомобилей и секунд через двадцать – так быстро! – скрылся из виду.
Она уехала в пятницу, рано утром. В воскресенье позвонил отец и сказал, что мама погибла. Потеряла управление, и машина рухнула с моста. Произошло это в городке под названием Дерби, в шестидесяти милях от Порт-Орис-кани. Машина упала в реку Кассадага, проломила лед, и мама утонула. Свидетелей несчастного случая не нашлось, никакой записки она не оставила.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.