Страницы← предыдущаяследующая →
Я прошел мимо шестой палаты, повернул направо, миновал аптеку, еще раз повернул направо — палаты офицеров находились здесь. Я замедлил шаг. Дверь ротмистра Гюнтера была, как всегда, открыта. Я знал, что он сидит, забинтованный с головы до пят, опираясь на подушки, и взгляд его устремлен в коридор.
Я прошел мимо двери и посмотрел в его сторону. Он крикнул громовым голосом.
— Эй, малый!
Сердце у меня дрогнуло.
— Иди сюда.
Я оставил ведро и тряпки в коридоре и вошел в его палату.
— Зажги мне сигарету.
— Я, господин ротмистр?
— Конечно ты, дурак. Разве здесь есть еще кто-нибудь?
Он приподнял обе руки и показал мне, что они забинтованы. Я сказал:
— Слушаюсь, господин ротмистр!
Я вложил сигарету ему в рот и поднес огня. Он затянулся, не переводя дыхания, раза два или три и коротко приказал:
— Вынь!
Я осторожно вытащил сигарету из его рта и стал ждать. Ротмистр, улыбаясь, смотрел в пространство. Насколько позволяли судить бинты, которыми он был обмотан, это был очень красивый мужчина. Во взгляде его, в улыбке светилось что-то дерзостное, и это напоминало мне дядю Франца.
— Давай, — приказал ротмистр.
Я снова вложил сигарету ему в рот, он затянулся.
— Вынь!
Я повиновался. Он молча, внимательно оглядел меня, затем спросил:
— Как тебя зовут?
— Рудольф, господин ротмистр.
— Так вот, Рудольф, — весело произнес он, — я вижу, ты все же не так глуп, как Пауль. Эта свинья, когда зажигает мне сигарету, умудряется сжечь по крайней мере половину ее, да и потом его никогда не дозовешься.
Он сделал мне знак вложить ему в рот сигарету, затянулся и скомандовал:
— Вынь!
Потом взглянул на меня.
— Где это они тебя нашли, щенок?
— В школе.
— Так, значит, ты умеешь писать?
— Так точно, господин ротмистр.
— Садись, я продиктую тебе письмо к моим драгунам. Ты знаешь, где находятся мои драгуны? — добавил он.
— В восьмой палате, господин ротмистр.
— Так, — удовлетворенно сказал он. — Садись.
Я сел за столик. Он начал мне диктовать, я стал писать. Когда он кончил, я показал ему письмо, он прочел его, кивая головой с довольным видом, потом приказал мне снова сесть и добавить постскриптум.
— Рудольф, — послышался за моей спиной голос старшей медсестры, — что ты тут делаешь?
Я вскочил. Она стояла на пороге, высокая, прямая, ее светлые волосы были зачесаны назад, руки скрещены на груди, вид у нее был строгий, чопорный.
— Рудольф, — сказал ротмистр Гюнтер, вызывающе глядя на медсестру, — работает на меня.
— Рудольф, — не взглянув на него, проговорила медсестра, — я тебе велела убрать двенадцатую палату. Здесь распоряжаюсь я и никто другой.
Ротмистр Гюнтер усмехнулся.
— Сударыня, — сказал он с вызывающей вежливостью, — Рудольф не будет убирать двенадцатую палату ни сегодня, ни завтра.
— Ах, так! — воскликнула медсестра, резко поворачиваясь к нему. — Могу я спросить почему, господин ротмистр?
— Потому что начиная с сегодняшнего дня он переходит в услужение ко мне и моим драгунам. А вот Пауль, если вам угодно, сударыня, может убирать двенадцатую палату.
Медсестра еще больше выпрямилась и сухо спросила:
— Вы имеете что-нибудь против Пауля, господин ротмистр?
— Конечно, сударыня, еще как имею. У Пауля руки как у свиньи, а у Рудольфа чистые. Пауль зажигает сигарету как свинья, а Рудольф зажигает ее аккуратно. Пауль и пишет как свинья, а Рудольф пишет очень хорошо. По всем этим причинам, сударыня, и вдобавок еще потому, что этого Пауля никогда не дозовешься, он может дать себя повесить, а Рудольф с сегодняшнего дня поступает в мое распоряжение.
Глаза медсестры сверкнули.
— А позволено будет спросить, господин ротмистр, кто это так распорядился?
— Я.
— Господин ротмистр, — грудь медсестры в волнении вздымалась и опускалась. — я хотела бы, чтобы вы раз и навсегда поняли, что служащими здесь распоряжаюсь я.
— Так... — сказал ротмистр Гюнтер и с невероятно наглой усмешкой не спеша окинул взглядом медсестру, словно раздевая ее.
— Рудольф! — крикнула она дрожащим от ярости голосом. — Идем! Немедленно идем!
— Рудольф, — спокойно произнес ротмистр Гюнтер, — сядь.
Я посмотрел на одного, на другую и целую секунду был в нерешительности.
— Рудольф! — крикнула медсестра.
Ротмистр ничего не говорил, он усмехался. Он очень был похож на дядю Франца.
— Рудольф! — гневно повторила медсестра.
Я сел.
Она повернулась на каблуках и вышла из комнаты.
— Хотел бы я знать, — воскликнул ротмистр громовым голосом, — чего стоит эта светловолосая дылда в постели! Наверно, ничего! А ты как думаешь, Рудольф?
На следующий день старшая медсестра перешла в другое отделение, а меня передали в распоряжение ротмистра Гюнтера и его драгун.
Однажды, когда я убирал палату ротмистра, за моей спиной раздался его голос:
— А я узнал о твоих проделках!
Я обернулся, он строго посмотрел на меня, и комок подступил у меня к горлу.
— Иди-ка сюда!
Я подошел к его кровати. Он повернулся на своих подушках, чтобы видеть мое лицо.
— Я слышал, что ты воспользовался работой на вокзале и дважды в воинском эшелоне удирал на фронт. Правда это?
— Да, господин ротмистр.
Он некоторое время молча, со строгим видом изучал меня.
— Садись.
Я никогда еще не садился в присутствии ротмистра, за исключением тех случаев, когда писал его драгунам письма, и поэтому заколебался.
— Садись, дурак!
Я подвинул к его кровати стул и с замирающим сердцем сел.
— Возьми сигарету.
Я взял сигарету и протянул ему. Жестом он отказался.
— Это тебе.
Волна гордости захлестнула меня. Я взял сигарету в зубы, зажег ее, затянулся несколько раз и закашлялся. Ротмистр засмеялся.
— Рудольф, — сказал он, сразу становясь серьезным. — Я за тобой все время наблюдал. Ты мал ростом, не очень-то видный собою, неразговорчив, но ты не глуп, образован, и все, что ты делаешь, ты выполняешь так, как это должен делать хороший немец, — основательно.
Он произнес это тем же тоном, что и мой отец, и мне даже показалось — его голосом.
— И при этом ты не трус и сознаешь свой долг перед родиной.
— Да, господин ротмистр.
Я закашлялся. Он смотрел на меня, улыбаясь.
— Можешь бросить сигарету, если хочешь, Рудольф.
— Спасибо, господин ротмистр, — я положил сигарету в пепельницу, стоявшую на ночном столике, затем снова взял ее и аккуратно затушил. Ротмистр молча наблюдал за мной. Потом он поднял свою забинтованную руку и сказал:
— Рудольф!
— Да, господин ротмистр.
— Это хорошо, что в пятнадцать лет ты хотел сражаться.
— Да, господин ротмистр.
— Хорошо, что после первой неудачи ты снова попытался сделать это.
— Да, господин ротмистр.
— Хорошо, что ты работаешь здесь.
— Да, господин ротмистр.
— Но еще лучше быть драгуном.
Я вскочил, совершенно ошарашенный.
— Мне? Драгуном? Господин ротмистр!
— Садись! — громовым голосом крикнул он. — Никто не отдавал приказа встать!
Я вытянулся в струнку, отчеканил:
— Слушаюсь, господин ротмистр! — и сел.
— Так вот, — сказал он немного погодя, — что ты об этом думаешь?
Я ответил дрожащим голосом.
— Разрешите, господин ротмистр... Я думаю, что это было бы просто великолепно!
Он взглянул на меня сияющим, исполненным гордости взглядом, кивнул головой, два или три раза, словно про себя, повторил «просто великолепно», а затем серьезно и тихо сказал:
— Хорошо, Рудольф, хорошо.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Наступило молчание, потом ротмистр продолжал:
— Вот заживут эти царапины, Рудольф... и я начну формировать отряд... для одного из фронтов... У меня есть приказ... Когда я буду выписываться отсюда, я оставлю тебе адрес, и ты явишься ко мне. Я все улажу.
— Слушаюсь, господин ротмистр! — ответил я, дрожа всем телом. Но тотчас же у меня мелькнула ужасная мысль. — Господин ротмистр, — пробормотал я, — меня ведь не допустят — мне нет еще шестнадцати.
— Ах, вот что! — сказал, смеясь, ротмистр. — Только и всего? В шестнадцать лет человек уже достаточно взрослый, чтобы драться! Ох уж эти идиотские законы! Ничего, будь спокоен, Рудольф, я все устрою.
Вдруг глаза его загорелись, он приподнялся на подушках и крикнул в сторону двери:
— Здравствуй, золотце!
Я обернулся. Там стояла маленькая светловолосая медсестра, ухаживавшая за ним. Я подошел к умывальнику, ополоснул руки и стал помогать ей снимать с ротмистра бинты. Мучительная операция продолжалась довольно долго, но ротмистр держался великолепно, словно он и не чувствовал боли. Он не переставал смеяться и шутить. Потом сестра принялась снова забинтовывать его, как мумию. Он взял ее за подбородок уже забинтованной рукой и спросил полушутливым, полусерьезным тоном, когда она наконец решится переспать с ним.
— Ах нет! Я не хочу этого, господин ротмистр! — ответила сестра.
— Почему же? — спросил он, насмешливо глядя на нее. — Разве я вам не нравлюсь?
— Что вы, что вы, господин ротмистр! — смеясь, ответила она. — Вы очень красивый мужчина!
Затем другим, уже серьезным тоном добавила:
— Ведь это грех!
— Ах, вот оно что! — сказал он раздраженно. — Грех! Какая чепуха!
До самого ее ухода он не проронил больше ни слова. Когда она вышла, он повернулся ко мне с сердитым видом.
— Слышал, Рудольф? Вот дурочка! С такими красивыми грудками — и верить в грех! Господи, что за дурость — грех! Это все попы забивают им головы! Грех! И вот так обманывают хороших немцев! Свиньи попы наделяют немцев грехами, а наши добрые немцы отдают им за это свои деньги! И чем больше эти вши сосут из них кровь, тем больше радуются наши дураки. Они вши, Рудольф, вши! Хуже евреев! Попадись они мне в руки, попрыгали бы они у меня четверть часика! Грех!.. Только родился — и уже грешен!... Уже на тебе грех! С рождения на коленях! Вот как оболванивают наших добрых немцев! Страхом берут, а эти несчастные делаются такими трусами, что не смеют даже поцеловаться с кем-нибудь! Вместо этого они ползают на коленях, эти болваны, и бьют себя в грудь: господи, помилуй, господи, помилуй!..
И он так живо изобразил кающегося, что на секунду мне показалось, будто предо мною мой отец.
— Черт возьми, вот чепуха-то! Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! То, что приказывает делать начальство — делаю! И все тут! И не хочу, чтобы после всего еще эти вши сосали из меня кровь!
Он приподнялся на подушках и повернулся ко мне всем своим могучим телом. Глаза его метали молнии. Никогда еще он не казался мне таким красивым.
Немного погодя он захотел встать и пройтись по палате, опираясь на мое плечо. К нему снова вернулось хорошее настроение, и он смеялся но всякому поводу.
— Скажи-ка, Рудольф, что они здесь говорят обо мне?
— Здесь? В госпитале?
— Да, дуралей! В госпитале. Ты как думаешь, где ты находишься?
Я напряг память, стараясь вспомнить все, что о нем говорили.
— Они говорят, что вы настоящий немецкий герой, господин ротмистр.
— Вот как! Они так говорят? Ну, а еще что?
— Они говорят, что вы чудной, господин ротмистр.
— А еще?
— Женщины говорят, что вы...
— Что я...
— Должен ли я повторить их слова, господин ротмистр?
— Конечно, дуралей.
— Они говорят, что вы шельма.
— Вот как! Они не ошиблись! Я им еще покажу!
— И потом они говорят, что вы страшный человек.
— А еще что?
— Говорят также, что вы очень любите своих людей.
Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:
— Вздор! Что за вздор! Люблю своих людей! Опять эта их глупая сентиментальность! Повсюду они видят любовь! Послушай, Рудольф, я не люблю своих людей, а забочусь о них. Это не одно и то же. Я забочусь о них, потому что это драгуны, а я драгунский офицер и Германия нуждается в драгунах, вот и все!
— Да, но когда умер маленький Эрих, говорят, вы отослали его жене половину своего жалованья.
— Да, да, — воскликнул ротмистр и подмигнул мне, — и еще послал ей великолепное письмо, в котором воспевал на все лады этого маленького негодяя, этого лентяя Эриха, который не умел даже держаться в седле! А почему я так сделал, Рудольф? Потому, что я любил Эриха? Чепуха! Пошевели немного мозгами, Рудольф! Ведь этот маленький негодяй был уже мертв — значит, он уже не был драгуном. Нет, не из любви к нему я так поступил. Я хотел, чтобы вся деревня прочла мое письмо и сказала: «Наш Эрих был настоящим немцем, героем, а офицер его — настоящий немецкий офицер».
Он замолчал и посмотрел мне в глаза.
— Это для примера, понимаешь? Может, ты когда-нибудь будешь офицером, так не забудь про деньги, письмо и все прочее. Так именно и надо поступать! Для примера, Рудольф, для Германии!
Внезапно он взял меня забинтованными руками за плечи, резко повернул к себе лицом и произнес:
— Рудольф!
— Да, господин ротмистр.
С высоты своего роста он впился взглядом в мои глаза.
— Слушай меня внимательно!
— Так точно, господин ротмистр.
Он притянул меня к себе и, отчеканивая каждое слово, проговорил:
— Для меня существует лишь одна церковь — это Германия.
Дрожь пробежала по моему телу. Я еле слышно пробормотал:
— Так точно, господин ротмистр!
Он склонился ко мне и, продолжая безжалостно сжимать мои плечи, сказал:
— Моя церковь — это Германия! Повтори!
— Моя церковь — это Германия!
— Громче!
Я повторил во весь голос:
— Моя церковь — это Германия!
— Хорошо, Рудольф.
Он отпустил меня, и сам, без моей помощи лег в постель. Потом закрыл глаза и сделал мне знак оставить его одного. Прежде чем уйти, я поспешно вытащил из пепельницы сигарету, которую он мне дал, а когда вышел в коридор, спрятал ее в бумажник.
В этот вечер я вернулся домой позже обычного. Мама и обе сестры уже сидели за столом. Они ждали меня. Я остановился на пороге и медленно окинул их взглядом.
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, Рудольф, — ответила мама, и мгновение спустя как эхо повторили сестры.
Я сел. Мама подала суп. Я поднес ложку ко рту, и все последовали моему примеру.
Когда кончили есть первое, мама принесла большую миску картофеля и поставила ее на стол.
— Опять картошка! — сказала Берта, с недовольным видом отталкивая свою тарелку.
Я взглянул на нее.
— В окопах, Берта, не каждый день есть и картошка.
Берта покраснела, но все же огрызнулась:
— А ты откуда знаешь? Ты там не был.
Я положил вилку и посмотрел на нее.
— Берта, — сказал я, — я дважды пытался уйти на фронт. Меня не пустили. Пока что я каждый день провожу по два часа в госпитале...
Я помолчал и подчеркнуто, с ударением на каждом слове продолжал:
— Вот что я сделал для Германии. А что сделала для Германии ты, Берта?
— Берта, — начала мама, — постыдилась бы...
Но я оборвал ее:
— Позволь, мама.
Она замолчала. Я повернулся к Берте и, глядя на нее в упор, повторил, не повышая голоса:
— Так что же ты сделала для Германии, Берта?
Берта заплакала; до самого десерта никто не проронил ни слова. Когда мама встала, чтобы убрать со стола, я сказал:
— Мама...
Она снова села, и я взглянул на нее.
— Я все обдумал. Пожалуй, действительно лучше упразднить общую вечернюю молитву. Пусть каждый молится в своей комнате.
Мама вскинула на меня глаза:
— Ты же не хотел этого, Рудольф.
— Я передумал.
Наступило молчание, затем она проговорила:
— Пусть будет по-твоему, Рудольф.
Мне показалось, она хотела что-то добавить, но раздумала. Мама и сестры начали убирать со стола. Я сидел, не шевелясь, на своем месте. Когда мама вернулась из кухни, я сказал:
— Мама...
— Да, Рудольф.
— Это еще не все.
— Да, Рудольф.
— Теперь я буду завтракать по утрам с вами.
Я почувствовал на себе взгляды сестер и повернулся к ним — они сразу же опустили глаза. Мама машинально поставила на стол стакан, который держала в руке. Она тоже не поднимала глаз. Немного помолчав, она сказала:
— До сих пор ты вставал в пять часов, Рудольф.
— Да, мама.
— Ты решил больше этого... не делать?
— Да, мама. Отныне я буду вставать в семь часов.
Мама застыла на месте, она лишь слегка побледнела и машинально то брала стакан со стола, то ставила его обратно. Она спросила неуверенно:
— В семь часов? А не поздно ли, Рудольф?
Я взглянул на нее.
— Нет, мама, не поздно. Я буду ходить прямо в школу.
Я сделал ударение на «прямо». Мама растерянно заморгала, но ничего не сказала.
Я добавил:
— Я немного устал.
Мамино лицо прояснилось.
— Конечно, — поспешно подхватила она, как будто эти слова сняли тяжелый груз с ее души. — Конечно, работая так, как ты работаешь...
Я оборвал ее:
— Значит, договорились?
Она кивнула головой, я сказал: «Спокойной ночи», подождал, пока все ответят мне, и ушел к себе.
Я открыл геометрию и начал готовить урок на завтра. Но мне никак не удавалось сосредоточиться. Я отложил книгу, взял ботинки и принялся их чистить. Через некоторое время ботинки заблестели, и я почувствовал удовлетворение. Я поставил их в ногах кровати, стараясь, чтобы каблуки оказались на одной линии, затем встал перед зеркалом и внезапно, словно кто-то мне скомандовал, вытянулся в струнку. С минуту я смотрел на себя в зеркало, стараясь держаться как можно более прямо. Когда моя поза показалась мне безупречной, я взглянул в глаза своему отражению и медленно, отчетливо выговаривая каждый слог, точно так, как это делал мой отец, когда молился, произнес: «Моя церковь — это Германия!»
После этого я разделся, лег, взял со стула газету и принялся читать сообщения о ходе военных действий, от первой строчки до последней. На вокзале пробило девять. Я свернул газету, положил ее на стул и вытянулся в кровати. Я лежал с открытыми глазами, готовый закрыть их, как только мама войдет в комнату, чтобы погасить свет. Я услышал, как легонько скрипнула дверь комнаты моих сестер, затем мягкие шаги — мама прошла мимо моей комнаты, мамина дверь тоже скрипнула, защелка стукнула, мама за стеной закашлялась, наступила тишина.
С минуту я лежал неподвижно, затем снова взял газету, развернул ее и стал читать. Через некоторое время я взглянул на часы. Было половина десятого. Я положил газету и встал погасить свет.
Первого августа 1916 года я в третий раз удрал из дому и с помощью ротмистра Гюнтера поступил в драгунский батальон 23-го полка в Б. Мне было пятнадцать лет и восемь месяцев.
Обучение мое продолжалось недолго. Я был маленького роста, но довольно крепкий и легко переносил муштровку. У меня было значительное преимущество перед другими новобранцами: я уже умел ездить верхом, так как часто проводил каникулы на ферме в Мекленбурге. Кроме того, я любил лошадей. Верховая езда доставляла мне удовольствие. Я любил наблюдать за лошадьми, ухаживать за ними, вдыхать их запах, возиться с ними. В казарме очень скоро я снискал репутацию услужливого товарища, потому что охотно работал за кого-нибудь в конюшне. Но это не было жертвой с моей стороны — просто я предпочитал проводить время с животными.
Казарменный распорядок приводил меня в восхищение. Я-то думал, что знаю, что такое дисциплина, потому что дома у нас все было рассчитано по часам. Но куда там! Дома у нас еще бывало изредка свободное время. В казарме же порядок был действительно образцовый. Больше всего мне нравилось обучение ружейным приемам. Мне хотелось бы, чтобы вся моя жизнь состояла из таких же четких движений. Я даже придумал и разработал своеобразную игру. По утрам, как только трубили подъем, я, стараясь, чтобы никто из товарищей этого не заметил, проделывал все в строго определенном, установленном мною порядке: вставал, мылся, одевался, расчленяя каждое действие на ряд четких движений: первое — откидывал одеяло, второе — подымал ноги, третье — опускал их на пол, четвертое — вскакивал. Эта маленькая игра давала мне чувство удовлетворения и уверенности в себе. За все время моего обучения я ни разу не отступил от выработанных мною правил. Я, пожалуй, распространил бы эту систему на все свои действия в течение всего дня, если бы не боялся, что в конце концов на это обратят внимание.
Ротмистр Гюнтер не переставал твердить с восторженным видом, что нас пошлют «в другое место, слава богу, в другое...» Но пессимисты утверждали, что его веселость лишь «скверная шутка» — нас непременно пошлют на русский фронт. И вот однажды утром нам приказали отправиться на склад за новым обмундированием. Мы выстроились в ожидании перед дверью склада. Наконец первые драгуны вышли с выданными им вещами, — они несли форму цвета хаки и колониальные шлемы. По рядам, как дуновение ветра, пронеслось одно слово — Турция!
В это время появился улыбающийся ротмистр Гюнтер с новехоньким сверкающим орденом «За доблесть» на шее. Он остановил драгун и, взяв один комплект обмундирования, продемонстрировал нам каждую вещь в отдельности, не переставая повторять: «Все это стоит немало марок...» Добравшись до шортов, он развернул их, уморительно потряс перед нашим носом и заявил:
— Армия нас наряжает мальчуганами, чтобы мы не слишком напугали англичан.
Драгуны засмеялись, и один из них сказал:
— Мальчуганы сумеют заставить англичан хорошенько побегать.
Ротмистр Гюнтер воскликнул:
— Точно, дорогой, — и добавил: — Сейчас эти бездельники англичане проводят время на берегу Нила, попивая чаек и играя в футбол, но мы, даст бог, покажем им, что Египет не кафе и не стадион!
Когда мы прибыли в Константинополь, нас направили не в Палестину, как нам сказали раньше, а в Месопотамию. Мы сошли с поезда в Багдаде, сели на коней и в несколько небольших переходов добрались до жалкой деревушки с длинными, низенькими глинобитными домами, которая называлась Феллалиэ. Вокруг деревушки были кое-какие укрепления, и мы разбили свой лагерь метрах в двухстах от турецкого.
Ровно через неделю, в чудесный ясный день, после сильнейшей артиллерийской подготовки нас атаковали индусские отряды англичан.
Около полудня унтер-офицер взял трех человек — Шмитца, Беккера и меня, и мы с пулеметом заняли оборону на правом фланге, далеко впереди наших позиций. Мы залегли в неглубоком окопчике, вырытом в песке. Перед нами простиралось бесконечное пустое пространство, лишь кое-где виднелись небольшие купы пальм. Цепи атакующих нас индусов передвигались почти параллельно нашему окопу. Нам было хорошо видно их.
Мы установили пулемет, и унтер-офицер сухо сказал:
— Последний, кто останется в живых, доставит назад пулемет.
Шмитц обернулся ко мне, его толстые щеки побледнели, и он пробормотал сквозь зубы:
— Слышал?
— Беккер! — крикнул унтер-офицер.
Беккер сел у пулемета и сжал губы. Унтер-офицер скомандовал:
— Огонь!
Через несколько секунд вокруг нас начали рваться снаряды. Беккер упал навзничь и, вытянувшись во весь рост, застыл. Ему разворотило лицо.
— Шмитц! — крикнул унтер-офицер, жестом указывая на освободившееся место у пулемета.
Шмитц оттащил тело Беккера, щеки его тряслись.
— Скорее! — торопил унтер-офицер.
Шмитц приник к пулемету и открыл огонь. Пот струился по его лицу. Унтер-офицер отошел от нас на два или три метра, даже не дав себе труда пригнуться. Шмитц ругался сквозь зубы. Раздался взрыв, на нас обрушилась лавина песка, а когда мы снова подняли головы, унтер-офицера не было.
— Пойду погляжу, — сказал Шмитц.
Он пополз к тому месту, где только что стоял унтер-офицер. Я заметил, что у него на подметках не хватает гвоздей.
Прошло несколько секунд, Шмитц вернулся с посеревшим лицом.
— Разорвало на части. — Он понизил голос, словно боялся, что унтер-офицер может его услышать: — Сумасшедший! Стоять так под обстрелом! Он что думал, снаряды будут его обходить?
Он снова склонился к пулемету и сидел так, не двигаясь и не стреляя. Огонь неприятеля перекинулся на левый фланг. С той минуты, как наш пулемет умолк, в нас больше не стреляли. Эта тишина, наступившая на нашем крае, когда весь фронт грохотал, казалась такой странной!
Шмитц захватил горсть песку и, пропуская его между пальцев, с отвращением сказал:
— Подумать только, что мы деремся вот за это!
Он прижался щекой к пулемету, но вместо того чтобы стрелять, исподлобья взглянул на меня и процедил:
— А что, если теперь податься...
Я посмотрел на него. Он наклонился вперед, его толстая щека касалась пулемета, кукольное пухлое лицо было повернуто ко мне вполоборота.
— В конечном счете, — проговорил он, — мы выполнили свой долг. У нас больше нет никакого приказа. — И так как я по-прежнему молчал, он добавил: — Унтер-офицер сказал, что те, что останутся в живых, должны доставить назад пулемет.
— Унтер-офицер сказал: последний, кто останется в живых, — сухо отрезал я.
Шмитц уставился на меня, его фарфоровые глаза округлились.
— Мальчик! — с трудом выговорил он. — Ты в своем уме? Какой смысл ждать, чтоб один из нас погиб!
Я смотрел на него, не отвечая.
— Ведь это же безумие, — начал он снова. — Мы можем вернуться в лагерь. Никто не поставит нам этого в вину! Ведь никто даже не знает, какой приказ дал нам унтер-офицер!
Он приблизил ко мне свою большую круглую голову и положил руку на мое плечо. Я отодвинулся.
— Господи! — продолжал он. — У меня жена и дети! У меня трое детей!
Помолчав, он решительно произнес:
— Идем! У меня нет желания быть разорванным на куски! Хорошо унтеру проявлять усердие, а нам-то что!
Он взялся за пулемет, намереваясь поднять его, но моя рука легла рядом с его, и я сказал:
— Можешь убираться, если хочешь. Я остаюсь — и пулемет тоже.
Он отнял руку и растерянно взглянул на меня.
— Но, старина! — сказал он глухим голосом. — Ты совсем спятил! Ведь если я вернусь без пулемета, меня расстреляют! Это ясно!
Внезапно глаза его налились кровью, и он с ненавистью ударил меня кулаком в грудь. Я пошатнулся, а он, ухватившись обеими руками за пулемет, поднял его.
Я быстро схватил карабин, дослал патрон и направил дуло на Шмитца. Он с ужасом посмотрел на меня.
— Да что ты, что ты... — забормотал он.
Я не шелохнулся и молча продолжал держать его на прицеле. Он медленно поставил назад пулемет, присел рядом и отвернулся.
Я опустил карабин на колени — дуло по-прежнему было направлено на него — и вставил в пулемет новую ленту. Шмитц посмотрел на меня, его фарфоровые глаза моргнули несколько раз, затем, не произнеся ни слова, он прижался своей пухлой щекой к пулемету и открыл огонь. Прошло несколько секунд, и снаряды снова начали падать вокруг, осыпая нас песком. Ствол пулемета накалился, и я сказал:
— Стой!
Шмитц перестал стрелять. Не выпуская из правой руки карабин, левой я взял свою флягу, отвернул зубами пробку и вылил воду на пулемет. Падая на раскаленный металл, вода, шипя, превращалась в пар. Неприятель прекратил обстрел. Шмитц сидел, сгорбившись, и молча следил за мной. Пот медленно стекал по его лицу.
Он нерешительно попросил:
— Дай мне уйти.
Я мотнул головой. Он облизал пересохшие губы, отвернулся и почти беззвучно произнес:
— Я оставлю тебе пулемет. Дай мне уйти.
— Можешь идти, если хочешь. Но без карабина.
От удивления он даже рот открыл.
— С ума сошел! Тогда-то уж меня наверняка расстреляют!
Я ничего не ответил, и он спросил:
— Зачем тебе мой карабин?
— Я не хочу, чтобы ты выстрелил мне в спину и потом забрал пулемет.
Он повернулся ко мне:
— Клянусь, у меня этого и в мыслях не было. — И, потупившись, тихо добавил, жалобно, как ребенок: — Дай мне уйти.
Я вставил новую ленту в пулемет, щелкнул затвором. Шмитц поднял голову, взглянул на меня, молча прижался щекой к пулемету и начал стрелять. Вокруг нас снова стали падать снаряды. Они с сухим треском рвались позади, и каждый раз нас обдавало песком.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.