Страницы← предыдущаяследующая →
Посвящается Дамарис
Английское слово «education» («образование») происходит от латинского «ех» – «из» и «duco» – «я веду» и, следовательно, означает «вывожу из». Для меня образование – это выведение на свет божий всего, что успело скопиться в душе ученика к началу обучения. А для мисс Маккей суть образования в том, чтобы вложить в ученика нечто новое, то, чего в нем нет, но я называю это не образованием, а впихиванием, «intrusion», еще одно слово латинского происхождения, где приставка «in» означает «в», а основа «trudo» означает «я пихаю». Метод мисс Маккей – напихать в голову ученика как можно больше информации; мой метод – извлечь знание. В этом и заключается истинный смысл образования, если верить буквальному значению этого слова.
Мюриэл Спарк «Мисс Джин Броуди в расцвете лет»
Это было неглупо, но учитель все равно побил его, чтобы показать, что определения принадлежат тем, кто их дает, а не тем, для кого их дают.
Тони Моррисон «Возлюбленная»
Ее сожгли.
Двенадцать месяцев назад, морозным утром, в январе. Было холодно, однако сожгли ее не для тепла.
Мне выдали маленькую урну, и мы вышли на улицу, под серо-белое небо. Дыхание, вырывавшееся из наших ртов, повисало в воздухе облачками видимого шепота. По гравиевой дорожке мы прошли к клумбам, к месту, обозначенному возле ощетинившегося голыми ветками куста роз. Я встал коленями на заиндевевшую землю. Из мерзлых комьев торчала пластиковая табличка, на которой черными буквами было оттиснуто ее имя:
Фамилию написали неправильно: одно «н» вместо двух. Я снял с урны крышку, зачерпнул пригоршню пепла. Раскрыл ладонь. Пепел, подхваченный ветром, серебряным конфетти закружился над головами собравшихся. Все принялись отряхиваться. На темных пальто оставались размазанные следы.
Ниже, сказал кто-то. Опусти ниже, потом высыпай.
Я набрал еще пригоршню, поднес ко рту. Хлопья были гладкие, шелковистые, растворялись на языке, но, когда я попытался их проглотить, в горле сделалось очень сухо. Частички, хрупкие частички – ее и гроба. Вкуса у них не было.
Грегори, перестань. Давай-ка.
Чьи-то ладони на моих плечах. Меня поднимают, отводят в сторону. Кто-то разжимает мои пальцы, высвобождает урну. Она падает у дорожки на покрытую изморозью траву. Чья-то рука чуть подталкивает меня в спину, колючие жесткие волосы цепляются за щетину на моей щеке, там, где я плохо побрился. Костлявые женские пальцы вытирают носовым платком мои губы. Пахнет духами и помадой.
Поплачь, милый. Поплачь.
Я не плачу. Звуки, которые издает мое горло, совсем не такие, как бывает, когда я плачу.
Сэндвичи. С чеддером и помидорами, с рыбным паштетом и огурцами, с ветчиной; ровные ломтики белого хлеба. Чипсы в стеклянных вазочках. Чашки с чаем. Тишина, изредка прерываемая невнятным бормотанием. Я сидел и смотрел, как едят, ждал, пока уйдут. Тетя – это она позаботилась о еде – ушла последней. Помыла посуду, расставила по местам стулья, надела пальто, шарф, перчатки, шляпу. После, уже на пороге, наговорила всяких слов – сказала, что теперь Марион будет жить у Боженьки. Она прижала меня к себе, а потом ушла, и я закрыл дверь.
Наверху, у себя в комнате, я отпер ящик стола, достал карандаши и альбом. Пролистал до первой чистой страницы. Написал день, дату. Нарисовал квадратики – шесть, два ряда по три, – потом сами картинки, потом раскрасил. Никаких облачков с мыслями, никаких облачков со словами; комиксы рассказывают всю историю сами. Люди в черном, сидящие рядами на церковных скамьях; гроб, исчезающий за шторками (это трудно – нарисовать шторки в движении); красные, оранжевые, желтые языки – огонь, толстые черные спирали – дым; люди, столпившиеся у розового куста; один человек – в стороне от остальных – на коленях, высыпает под корни пепел; плачущий мужчина – бледно-голубые слезы на розовом лице. На соседней странице я нарисовал красивую темноволосую женщину – вертикально, руки по швам, в летнем платье; запрокинутое лицо, остро вытянутые вниз, как у балерины, ступни. Глаза закрыты. Она поднимается в небеса. Только я не знал, как нарисовать небеса, и у меня получилась женщина, плывущая в воздухе. Парящая.
Меня зовут Грегори Линн. Мне тридцать пять. Я сирота, холостяк, с четырех с половиной лет – единственный ребенок в семье. Размер обуви двенадцатый. Рост шесть футов два дюйма, вес – тринадцать стоунов восемь фунтов. Меня нельзя назвать неуклюжим, но иногда мое тело неправильно воспринимает сигналы, посылаемые мозгом. У меня один глаз карий и один зеленый.
Альбома, где я запечатлел похороны моей матери, у меня больше нет. У меня их вообще ни одного не осталось. Их конфисковали и будут использовать как улику, правда, непонятно, кому они окажутся полезнее – защите или обвинению. Моего адвоката интересует только то, как они раскрывают мою «личность», художественные достоинства его не волнуют. Значимость моих рисунков от него также ускользает, точнее, он видит ее в другом. У меня с головой все в порядке, но с помощью альбомов адвокат хочет попытаться доказать обратное. Добиться смягчения, как он выражается. Да уж, если этот человек за меня, представляю, что по моему поводу скажет Корона. Я спрашивал, будут ли мои рисунки во время суда или после него напечатаны в газетах. Он уверен, что нет. Но я не теряю надежды. У меня в комнате было пятьдесят семь альбомов, по сто пятьдесят листов в каждом. В них рассказано обо всех событиях моей жизни за последние двадцать три года и шесть месяцев. Суду, правда, будут интересны только самые последние тома. А ведь у меня, кроме альбомов, еще масса набросков, картин, коллажей в блокнотах и на отдельных листах плюс огромное собрание вырезок – и в комодах, и в шкафах, и в коробках, и под кроватью, и на гардеробе, и на полу, и на стенках. И разумеется, они нашли карты, фотографии и папки с отчетами по каждому эпизоду; впрочем, меня в любом случае признали бы виновным, что с вещественными доказательствами, что без. Мотив и душевное состояние им определить, может, и трудно, но улики, прямые и косвенные, неоспоримы. Факт: это сделал я. Я, Грегори Линн (сирота, холостяк, с четырех с половиной лет – единственный ребенок в семье). Я там был. Это подтверждено свидетелями, доказано следственными экспериментами. Я это сделал. Кто, что, где, когда и как – все установлено. Всё – факты. Нет только ответа на вопрос «почему?». Но от «почему» обвинительный вердикт не станет оправдательным, «почему» может повлиять лишь на срок приговора. «Почему» – смягчающий фактор. Смешно – мистер Бойл оказался прав (хотя едва ли это может служить ему утешением): все сводится к фактам и логике, все и всегда. Всему есть научное обоснование. Факты исключают сомнения. И тем не менее я, вопреки рекомендациям адвоката, намерен заявить о своей невиновности. Я не отрицаю, что совершил те поступки, которые легли в основу судебного обвинения, но все-таки не понимаю, что они имеют в виду, когда говорят о преступлении и невиновности так, будто бы это антонимы, взаимоисключающие понятия. У меня один карий глаз и один зеленый.
Хотя мы с адвокатом и расходимся во мнении относительно этого «сложного момента», он признает – правда, неохотно и с некоторым удивлением в голосе, – что я продемонстрировал способность быстро разбираться в юридической терминологии и основах судопроизводства. Дело в том, что, если меня интересует какой-нибудь вопрос, я в него погружаюсь. Впитываю. Изучаю. А если не интересует, то нет. Но ведь это не значит, что я тупица. Учителя (кое-кто – и, в частности, мистер Бойл) говорили, что мне следует искоренять слабости, одолевать трудности, развивать потенциал. Имелось в виду следующее: мозги не лампочка, их нельзя включать и выключать. Нельзя? Черта с два! Посмотрите, как я спланировал и довел до конца свою работу над ошибками. С изобретательностью и оригинальностью, которую поняла и оценила бы мисс Макмагон, не говоря уж о мистере Эндрюсе; с точным расчетом и тщательной методичностью, на которую некоторые уроды, вроде мистера Бойла, считали меня неспособным.
Кстати о мистере Эндрюсе.
Он видел мои картинки. Мои комиксы. Он знает об их художественных достоинствах и, более того, понимает их значимость. Он ближе других (если не считать меня самого) подошел к пониманию того, «почему». Он не должен бы рассуждать в терминах «преступник и жертва», «вина и невиновность». Ему, как и мне, должно быть очевидно, что эти понятия связаны друг с другом – неразрывно, как настоящее связано с прошлым. Ему, как и мне, должно быть очевидно, что горы рисунков в моей комнате и есть истинное свидетельство по моему делу, даже если они не могут считаться уликами. И все-таки на процессе мистер Эндрюс будет выступать свидетелем обвинения.
Я – один. Я кончил рисовать, но запирать альбом в ящик стола было не нужно. Не нужно было сидеть в комнате. Тем не менее я провел там весь день и весь вечер, как будто мама по-прежнему была дома.
Вечером я спустился на кухню за хлебом, джемом и стаканом молока. Джема оставалось на донышке, батон тоже почти закончился. Молока много. Мама забыла перед смертью отменить заказ. Придется идти в магазин. Выходить наружу. Я нарисовал наружу: пустой квадратик. Квадратик, заполненный белым. Нарисовал и внутренность супермаркета, свою тетю с проволочной корзинкой, полной консервов, стеклянных банок и всяких пакетов. Иногда я рисую какие-то события и тем самым заставляю их сбываться, делаю их реальностью. Тетя обещала, что заскочит через денек-другой, посмотрит, все ли у меня в порядке. Узнает, не нужно ли мне чего. Это когда она на пороге говорила всякие слова. Мысленно я ей ответил: лучше подохнуть с голоду, чем смотреть на твою помаду. И нюхать твой парфюм.
Я допил молоко и пошел в мамину комнату. Постель убрана, подушки накрыты желтым кружевным покрывалом, аккуратно под них подоткнутым. В комнате холодно, пахнет застарелым табачным дымом. На ночном столике я нашел ее духи в стеклянной бутылочке, размерами и формой похожей на зажигалку. Мама душилась, похлопывая подушечками пальцев за ушами и по внутренней стороне запястья одной руки, а потом терла запястьями друг о друга. Духи в бутылочке цветом напоминают виски, а на коже становятся невидимыми. Я снял крышечку и надушил руки, лицо, шею.
Наутро после похорон зазвонил телефон. Я не ответил.
Проверил замки и засовы на дверях и окнах. Вернулся в мамину спальню. Прошелся по всем комнатам. Босиком, в закатанных до середины голени штанах; ощущая ступнями фактуру ковра. Долго-долго блуждал по дому, ничего не трогал, просто сидел на стульях, на диване, на кровати, на полу. На полу было лучше всего, комнаты казались больше, потолки и мебель выше, окна шире, как будто бы я ребенок. Сев на пол, можно уменьшиться. Комнаты стали такими, какими я их помнил. Я поднялся. Начал трогать вещи: фарфоровую собачку, вязальный журнал, желтую вазу (пустую), розовые тапочки, черно-белую фотографию в металлической рамке. Фотографию я рассмотрел очень внимательно. Мы в купальных костюмах стоим в мелкой части открытого бассейна. Дженис держит маму за правую руку, я – за левую. Моя голова доходит маме до бедра. Я жмурюсь от яркого солнца. Снимал, видимо, отец: если присмотреться, на воде видна его тень. Наверху слева, на небе, шариковой ручкой написано: «Батлинз, Богнор-Реджис, 1962». В маминой комнате на полке стояли и другие снимки: я в школьной форме, мама с папой в день свадьбы, прыгающая Дженис – один гольф надет как следует, другой спущен.
Дженис звала меня Гегги, потому что, когда я родился, она была еще слишком маленькая и не могла правильно выговорить мое имя. Дженис покинула нас, когда ей было семь – а мне четыре с половиной, – потом вернулась младенцем. Потом она снова ушла – уже навсегда.
Опять телефон.
Грегори?
Н-н.
Алло, Грегори?
Я повесил трубку. Звонок раздался снова, но я не стал отвечать. Я поднялся к себе и нарисовал тетю, как она кричит в трубку, без конца повторяя мое имя.
Пришла тетя. С ней пришел дядя, в одежде водителя автобуса. Когда они перестали барабанить в дверь и кричать: «Грегори!», а вместо этого начали заглядывать в окна, я их впустил. Дядя был сердит, но сказать ничего не успел – тетя его остановила. Она заговорила с ним шепотом, но я расслышал.
Оставь его. Это из-за Марион.
Мисс Макмагон учила меня искусству слов. Мистер Эндрюс – искусству смыслов. Он научил меня пропорциям и перспективе. Он говорил: никогда не путай пропорции и количество, перспективу и относительность. Искусство, Грегори, – наука неточная. В последнее время я много об этом думал и не уверен, что согласен с его утверждением. Искусство – вообще не наука. Искусство и наука находятся на разных полюсах друг от друга, так же как на разных полюсах друг от друга находятся мистер Эндрюс и мистер Бойл. Точнее, находились.
Я пытаюсь обсуждать это со своим адвокатом, но он всегда говорит, что мы потратим время намного продуктивнее, если посвятим его решению насущных проблем. А что, если эта проблема и есть насущная?
На такие вопросы он не реагирует. Просит меня начать с самого начала и говорить медленно и отчетливо. Это для его помощницы, которая занесла ручку над блокнотом, лежащим у нее на коленях. Я улыбаюсь. Она отводит взгляд. Интересно, почему мы с адвокатом сидим друг против друга за столом, а ей (хотя она здесь единственная, кто должен писать) некуда положить блокнот?
Будьте любезны, начинайте.
Я начинаю говорить. Но у нас с ним абсолютно разные представления о начале. Он останавливает меня и велит ограничиться лишь тем, что действительно важно, – существенными деталями. Он предлагает следующую схему: он задает вопросы, я даю на них ответы. Это называется юридическая помощь. Он ставит локти на стол, наклоняется ко мне и становится похож на доброго дядюшку.
Грегори, меня интересует лишь то, что имеет непосредственное касательство к вашему делу.
Я думаю: я имел непосредственное касательство к своему делу задолго до тебя и буду его иметь еще сто лет после тебя. Но говорю я другое:
Скажите, а почему записи по делу вы перевязываете розовой ленточкой?
В конце беседы мы пожимаем друг другу руки, и меня отводят в другую комнату. Она отдельная, безопасная, как и моя комната дома. Меня заверили, что в свое время (между судом и приговором) мне будет предоставлена возможность внести свою лепту в социальное расследование. В беседах с компетентным лицом я смогу обсудить все «побочные» вопросы, и мы будем искать основания для смягчения приговора, чтобы представить их суду. Для начала (коль скоро разговор зашел о начале), все это туфта. Я провел достаточно времени в обществе компетентных лиц. Им бы только языком молоть. Ни один из них не распознал бы «самого начала», даже если бы оно прыгнуло на них и укусило за нос.
После того раза с дядей тетя некоторое время приходила каждый день. Убиралась, пылесосила, приносила еду. Я отдал ей деньги из маминого кошелька. Которые теперь были мои деньги. Деньги в банке, в жилищном кооперативе, на почте; все они стали мои. Немного, рассуждала тетя, но вполне хватит и на квартиру, и на оплату счетов, и вообще чтобы какое-то время продержаться. Дом наш муниципальный, и тетя не могла точно сказать, как с ним поступят теперь, когда я остался один, но «никто же не умрет, если мы не побежим им об этом докладывать».
Пока тебя никто не выгоняет, живи.
Я и жил. Жилец-одиночка. Если звонил кто-то из клиентов, я говорил: мама не сможет вас постричь, потому что она умерла.
Через неделю после сожжения я решил провести инвентаризацию имущества. Всех украшений, всех вазочек, всех книжек, всех полотенец, всех стульев, всех подушек, всех кухонных тряпок, всех ложек, всех часов, всех тарелок, всех фотографий. Все это я занес в специальную тетрадь. Нарисовал каждую вещь, присвоил ей номер, наименование. Потом разметил план каждой комнаты координатной сеткой и снабдил все предметы соответствующей координатной ссылкой. На это ушло много дней. Зато, окончив, я получил возможность ходить куда вздумается – в любую комнату, в любой чулан. Даже те места, которых я побаивался, отныне были мне знакомы.
В последний день я отправился на чердак (комната Е). Свет там не работал. Я принес фонарик (инвентарный номер Д-17) из чулана под лестницей (координатная ссылка Д-Е5). Посветил. Картонные коробки, старые коврики, чемодан, игрушки, настольная лампа, пустые картинные рамы. Всюду пыль, паутина; сквозь зазор в черепице пробивается лучик света. Котел для воды, такой большой, что я не смог осветить его целиком за один прием. Среди игрушек я узнал старых знакомых: «Экшн-Мэн» без обеих рук, голубая гоночная машинка «Скейлекстрик» и – кучкой – секции трассы от нее, раскраски. Я вспомнил: чтобы не продавить пол, нужно ходить по балкам. Между балками было настелено оранжеватое стекловолокно. Я слегка пощипал его. Оно отрывалось пучочками, как сладкая вата, и покалывало пальцы. Я его выбросил, но пальцы все равно покалывало. Я посветил фонариком на ладонь и увидел поблескивающие волоконца. Одного меня на чердак не пускали, но иногда отец разрешал ходить сюда вместе с ним. А иногда мы играли здесь с Дженис, тайком от родителей. Дженис умела спускать металлическую лестницу: если вставала на стул, могла дотянуться до задвижки на дверце люка. Спускать лестницу нужно было очень медленно, чтобы не наделать шума. Чердак был нашим с ней секретным местом. Электричество в те времена еще работало, но мы его не включали – мы любили играть в темноте.
Сейчас чердак показался мне ужасно низким. В полный рост я мог встать только в самом центре, а вообще, чтобы не задевать головой стропила, приходилось нагибать голову. Из-за пыли я чихал, кашлял, глаза у меня слезились. Я сел на балку и принялся изучать содержимое коробок и ящиков. По очереди доставал каждую вещь, рассматривал в луче фонарика, а потом заносил в реестр. На чемодане заржавели замки. Чтобы открыть его, пришлось сильно надавить. Старые постельные принадлежности: покрывало, сшитое из вязаных квадратиков, полосатые нейлоновые простыни, пахнущие сыростью. Первая же коробка, стоило мне потянуть ее к себе, лопнула. Внутри оказались старые настольные игры. Дно коробки было завалено кусочками разных паззлов, и среди них обнаружились две игральные кости, пластиковая скаковая лошадь с номером шесть на боку и карточка, на которой было напечатано «Манчестер Юнайтед», а рядом от руки приписано «– говнюки».
Я отодвинул эту коробку в сторону и придвинул к себе другую. В ней хранились старые журналы, «Женские секреты» и «Женское царство», почтовый каталог и глянцевые альбомы женских причесок. Подо всем этим лежал пластиковый пакет. Я вытащил его из коробки и посветил внутрь фонариком. Школьные тетрадки. С розовыми и зелеными обложками. Я решил было, что это мои тетрадки с домашними заданиями, но оказалось, что это отзывы о моем поведении и успеваемости, которые учителя писали в конце каждого семестра. Тетрадей было девять, за зиму и лето; розовые за начальную школу, зеленые за среднюю. Я разложил их в хронологическом порядке – с декабря 1966 по декабрь 1974-го. Нескольких не хватало. На обложке каждой тетради стояло название школы, ее эмблема, название районного комитета народного образования, мои имя и фамилия (чернилами) и фраза: «эта тетрадь является собственностью школы». Странички были тонкие – луковая шелуха, исписанная шариковыми ручками, синей, черной, красной. Я прочел все. Читал при свете фонарика. Читал так долго, что начали садиться батарейки, и маленький круг света из белого сделался желтым, а потом тускло-оранжевым, и пришлось сильно напрягать зрение, чтобы разобрать слова. Я прочел о себе, прочел то, что написали обо мне учителя. И я все вспомнил.
Начало. Скорее, множество начал внутри главного начала. Не начало всему – если такой момент вообще можно определить и вычленить, – но ключ к пониманию. То, что смогут распознать те, кто не желает ограничиваться рамками «существенного» и «имеющего непосредственное касательство к делу», этими терминами науки фактов.
Все эти отзывы обо мне, Грегори Линне (сироте, холостяке, с четырех с половиной лет – единственном ребенке в семье). Они рассказывают о том, каким я был и каким стал, в них прослежена история моей трансформации. Я читал их своими глазами, одним карим и одним зеленым, я видел фамилии тех, кто их написал, и вспоминал лица своих учителей. И понимал, что они натворили. Мой адвокат тоже читал эти отзывы. Но он, естественно, не в состоянии уразуметь связь между ними и «происшествиями». Точнее, он осознает, что для меня такая связь существует, но сам он ее не видит. Я спорю с ним так, для смеха, но его не собьешь. Он утверждает, что двадцать лет – очень большой срок. Я спрашиваю:
Большой относительно чего?
Вам не удастся убедить суд, что это, если воспользоваться вашей же терминологией, было «справедливой расплатой за ошибки». Я, со своей стороны, также не намерен предпринимать никаких… э-э… попыток убеждать его в этом от вашего имени.
Я говорил о работе над ошибками, не о расплате. Спросите у нее, она записывала.
Помошница смотрит на адвоката, потом на меня. Ее лицо вспыхивает. Прежде чем ответить, она откашливается.
Может, вы сумеете объяснить миссис Бойл, в чем заключается разница?
Мистер Патрик, миссис Дэвис-Уайт, мисс Макмагон, мистер Тэйа, мистер Хатчинсон, мистер Эндрюс, мистер Бойл. Выследить всех – вот что было сложно. Одних я отыскал без труда, зато поиск других потребовал от меня недюжинной изобретательности.
Покончив с чердаком, я отнес тетрадки к себе в комнату. Изготовил большую настенную таблицу, с отдельной графой для каждого из учителей, с указанием предмета, который он или она преподавали. Графы я намеревался заполнять, сделав работу над ошибками по каждой теме. Я предусмотрел места для фотографий. Завел дела. Потом мне пришлось сходить в газетный киоск и в магазин письменных принадлежностей. Это недалеко, наружу я вышел всего на двенадцать минут. Я купил две карты – одну Большого Лондона и одну Соединенного Королевства – и прикрепил их скотчем к стене, по бокам от таблицы. Купил фломастеры, карандаши, папки, двенадцатидюймовую (тридцатисантиметровую) линейку, блокнот линованной бумаги формата A4 и блокнот нелинованной. Еще я купил пакетик разноцветных кнопок и выбрал семь штук разных цветов, по одной на каждого учителя. И приступил к работе.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.