Страницы← предыдущаяследующая →
Про Ханемана говорили на Лангер маркт, в конторах Херсена, на Лабазном острове, у Кауфмана на Долгом побережье, но, по правде сказать, город не хотел об этой истории слышать, занятый другими заботами, другими делами. В ящиках, шкафах и буфетах, на дне сундуков, жестяных коробок и кофров, в чуланах и на чердаках, на полках и этажерках, в погребах, в кладовках, на столах и на подоконниках вещи, которые хранились на всякий случай, и вещи, которые с привычным рвением ежедневно использовали для шитья, прибивания, кройки, полировки, резки, чистки овощей и писания писем, все эти вещи, приветливые и язвительные, плывущие в неподвижном ковчеге города вместе с госпожой Штайн, Ханеманом, госпожой Вальман, Анной, господином Колем, Альфредом Ротке, Стеллой, Альбертом Форстером, господином Цимерманом, Альбертом Посаком, Хансом Вихманом, Грайзером, госпожой Биренштайн, Эмилем Бялковским, четой Шульц, профессором Унгером, ассистентом Рецем, Германом Раушнингом, господином Лемпке, Хильдой Вирт, – все эти вещи уже собирались в путь.
Уже сейчас в окутывающей город тишине вершился страшный суд – отсюда и стремление занять местечко получше, ненароком подвернуться под руку, чтобы постоянно быть на виду, вовремя попасться на глаза. Вещи, без которых нельзя жить, отмежевывались от тех, которые обречены на погибель.
Белые кувшинчики и вазы в форме лебедей и пеликанов, изящные серебряные сахарницы в форме диких уток с бирюзовыми глазками, вазы-лодочки для грушевого варенья – все эти предметы, сокрушаясь по поводу своей затейливой и неудобной формы, завидовали строгой простоте подносов, которые ничего не стоит засунуть под половицы или за стропила амбаров и заброшенных мельниц. Они еще кичились игрой отблесков на воскресных скатертях в квартирах на Брайтгассе, Фрауэнгассе, Ешкенталервег, еще шутливо позвякивали, встречаясь с серебряной ложечкой, и, уже где-то на самом дне, словно темную патину, лелеяли надежду, что они – маленькие саркофаги. Лизелотта Пельц ворсистой тряпочкой терла спинку кофейника, которому по ночам снилось, что он сосуд смерти. Канделябры, прикованные высоко к стене во Дворе Артуса,[15] еще сверкали с притворной веселостью, еще задорно щетинились острыми лучиками свечей, но под их красноватой, цвета карбункула, позолотой уже таилась неколебимая уверенность, что не за горами то время, когда они, расплавившись в огне, превратятся в толстые сосульки остывающей меди. Семисвечники из синагоги на Карренваль, на которых в субботу дрожали огненные язычки, уже направляли свои серебряные стрелы в сторону Эрфурта, готовясь украсить благородным металлом парадную саблю штурмбаннфюрера Гройце. Кто бы из нас летним днем, наполненным солнцем, криком чаек и щебетаньем ласточек, мог подумать, что золотые зубы Анны Яновской из дома 63 по Брёзенервег будут вместе с обручальными кольцами женщин из Терезинштадта и монетами евреев из Салоник переплавлены в огромный килограммовый слиток золота?
Шкафы у Мицнеров, Яблоновских, Хазенвеллеров, набитые бельем, лежащим на полках точно окаменелые слои миоцена, дубовые, с резными спинками кровати у Гройцев, Шульцев, Ростковских, столы у Кляйнов, Гольдштайнов, Розенкранцев, дремлющие под покровом вязаных скатертей в звездчатые узоры, кирпичи стен на Подвалье, лепные украшения в парадных на Хундегассе, железные решетки на Йопенгассе, порталы с позолотой на Лангер маркт, гранитные шары у ступенек перед фасадами на Фрауэнгассе, медные водосточные трубы, оконные переплеты, дверные рамы, статуи, черепица – все это плыло в огонь, легкое, как пух одуванчика.
В комнате на первом этаже дома 14 по Ахорнвег племянница госпожи Штайн аккуратно раскладывала на гладильной доске свое новое платье из вестфальского полотна, подаренное тетей ко дню рождения, набирала в рот воду из чашки, расписанной листиками рябины, выпятив губы, сбрызгивала белое полотно, потом, послюнявив палец, проверяла, не перегрелся ли утюг, но когда, убедившись, что на ткани не остается коричневого следа, принималась плавно водить утюгом по дымящейся белизне, каждое переплетение нитей тонюсенького полотна, украшенного мережкой, уже рвалось к пламени, которому назначено было запорошить седым пеплом свежесть оборочек и кружев.
Веер, похожий на белый лист с пурпурной каймой, изумительный веер госпожи Коль из японского камыша, уже обжигал пальцы, когда госпожа Коль, прислонясь к оконному косяку на Брайтгассе, 8, задумчиво глядя на дом Раймицев по противоположной стороне улицы, легкими взмахами охлаждала шею и плечи. Вечное перо господина Коля, лежащее на столе в глубине гостиной, перо с золотым колпачком, на котором сверкала крохотная надпись «Дрезден», своей блестящей неподвижностью изображало спокойствие, но и оно плыло в огнедышащий зев вместе с зеркалом в позолоченной раме, шкафом красного дерева и бордовыми портьерами. А ведь сколько еще ему полагалось написать! Целые моря слов бурлили в чернильнице из желтой яшмы, когда по вечерам господин Коль на голубой бумаге с водяным знаком якоря писал своей любимой дочери Хайди, которая в веймарской гимназии с нетерпением ждала писем с маркой «Freie Stadt Danzig»[16] и ярким сургучным пятнышком на лиловом конверте.
Гюнтер Шульц бежал в школу по брусчатке, похожей на рыбью чешую, Биренштайны по дороге в театр спотыкались о трамвайные рельсы, пересекающие Лангер маркт, сын госпожи Пельц тоненькой кисточкой выводил на витрине кафе в доме 13 по Брайтгассе золотую надпись «Caffe», но стекло насмешливо отзывалось на каждое движение его руки ослепительными вспышками, поскольку знало уже, что недалеко то время, когда прозрачная гладь брызнет во все стороны тысячами искр, будто хрупкий лед.
Только мелкие предметы, которые легко прихватить с собой в минуту бегства, набирались презрительной самоуверенности. Помазок, бритва в кожаном футляре, квасцы, круглое мыло, жестяная коробочка с зубным порошком «Вера», флакон одеколона Амельса. Махровые полотенца, которые трудно свернуть, стыдливо увядали в углу ванных комнат – их место занимала холодная красота полотняных простынь, которые можно мгновенно разорвать на длинные полоски, отлично останавливающие кровь.
Зеленое пальто из толстого сукна, забытое на дне шкафа в большой комнате в доме 12 по Хундегассе, сложенное вчетверо немодное, нелюбимое пальто, которое Аннализа Лайман столько раз отказывалась надевать, так как оно ее старило, уже просыпалось в своем убежище, уверенное, что уцелеет, когда в квартиру, выломав дверь, ворвутся мужчины в темных от пыли и сажи мундирах. Но пока еще никто из нас не говорил: «Аннализа, не капризничай, хорошо, что есть такое пальто, в таких жирных пятнах, широковатое в плечах, чересчур длинное, грязное старое пальто, в котором ты выглядишь ужасно, которое прибавляет тебе лет десять, если не больше. Выше нос, Аннализа, не привередничай, это пальто бережет тебя, о тебе заботится, а ты – неблагодарная – хочешь с позором швырнуть его в кучу тряпья в фургоне Иоганна Лица, который иногда заезжает на Хундегассе, 12, чтобы забрать старую одежду на склад утильсырья в Мариенвердере. Как не стыдно, Аннализа!»
Подлинное спокойствие сохраняли только монеты из толстого золота, обручальные кольца, перстни, цепочки, крестики, золотые доллары, русские «свинки»,[17] польские серебряные злотые, гданьские гульдены, медали, отчеканенные городом по случаю монарших визитов. Они знали, что их спасет воротник, в который они будут зашиты, что, завернутые в вату (чтоб не звякнули в минуту опасности), они проспят сотни километров в выдолбленном каблуке. Бамбуковая трость господина Ротке дремала на подставке у двери на Йопенгассе, 4, уверенная, что, когда придет время, в ней утонут столбики монет под слоем спрессованной шомполом пакли.
Кухонные ножи, ко всему равнодушные, с холодной отрешенностью постукивали по дубовым доскам. Будущее остроконечных ножей представлялось неопределенным (тот, кто держал их при себе, был ближе к смерти), а у ножей с закругленными концами, какими удара не нанесешь, впереди были долгие годы общения с овощами. Мертвым сном на дне ящиков спали алюминиевые ложки и вилки, готовые покорно маршировать день и ночь в мороз за любым голенищем. Жестяные тарелки, много лет томившиеся в ссылке в дальнем углу кухни, скрипуче позвякивая, издевались в раковине у Мертенбахов на Брайтгассе, 29, над майсенским фарфором, который из-за хрустальных стекол буфета отвечал на оскорбления высокомерным сверканием золота и кобальта.
Солнце, которое каждое утро вылезало из моря за полуостровом и каждый вечер – изнуренное, исчерпавшее весь свой запас света – опускалось за моренные холмы, за Карлсберг, за башни Собора, было всего лишь солнцем, не более того, хотя на картине Мемлинга,[18] где архангел Михаил отделял прощеных от обреченных на гибель, уже горели светлые облака. Никто из нас не чувствовал, что город медленно движется навстречу яркому зареву, шипящему огню, навстречу дыму от горящей смолы, пыли от раскрошенных кирпичей, навстречу обломкам расколотого камня, клочкам обуглившегося полотна, полусгоревшего шелка, обрывкам бумаги, навстречу растрескивающемуся дереву, рассыпающемуся мрамору, плавящейся меди. Госпожа Биренштайн двумя пальцами вынимала из сумочки голубой билет в Городской театр, проверяя, какое у нее место, господин Коль натягивал мягкие перчатки из желтой замши и, выходя из дома, поправлял запонки на манжетах, Гюнтер Хенекке рылся в бумажнике, где поблескивали фотокарточки красивых хористок из «Лоэнгрина», прислуга Альберта Форстера начищала голубоватым мелом посуду из темного серебра, Ханеман расставлял книги на нижней полке шкафа со стеклянными дверцами, Альфред Ротке, облегченно вздыхая, жег векселя над огоньком зажигалки с гербом Берлина, Мартин Рец ставил свою подпись под полицейским протоколом, а в воскресенье около трех часов дочки Вальманов, Ева и Мария, в белых, обшитых кружавчиками платьях, размахивая сложенными зонтиками и придерживая на голове шляпы, которые норовил сорвать соленый ветер с залива, по песчаной, размытой дождями тропке взбирались с матерью на травянистый склон Бишофсберга, чтобы посмотреть на город.
А город распростерся внизу, темно-коричневый, стреляющий отблесками открываемых окон, плетущий тонкую паутину дымов над высокими трубами из почерневшего кирпича. Копер дрезденской фирмы Леера лениво посапывал в глубине котлована на месте древнего рва, над Нагорными воротами пролетала стайка голубей, а когда, заслонив глаза от солнца, мы всматривались в далекий горизонт, перерезанный башнями костела Святой Екатерины, малой и большой ратуши, куполом синагоги и зубчатым контуром костела Святой Троицы, и видели затянутую дымкой темную полосу моря, тянущуюся от косы до обрывов Орлова, мы знали, что город будет стоять вечно.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.