Страницы← предыдущаяследующая →
Похороны эти были много лет назад. Я вспоминал их и то, что предшествовало им, не так давно, летним утром на балконе моей квартиры на третьем этаже. Хелен принесла кофейник – она шла осторожно (я всегда притворялся, что не замечаю), чтобы не задеть цветы на ковре в гостиной. Как раз когда она мне наливала, я думал о том мальчике, Эзре, который по-прежнему жил где-то внутри меня. Его перерос другой Эзра – средних лет, седеющий, он живет в другой квартире, выходящей окнами на озеро в парке, в стране, где возможен завтрак утром на балконе; человек, который может из чистой прихоти махнуть на восточное побережье, в мотель «Парадиз», живет с привлекательной и неглупой женщиной, прядь чьих прекрасных волос была у него во рту, когда он проснулся. С женщиной, которой он любит время от времени рассказывать – не все же заниматься любовью – кусочки и обрывки своей молодости, такой далекой, что, кажется, она могла быть чьей-то еще.
Стояло теплое летнее утро, запах скошенной травы из парка смешивался с ароматом кофе, и я начал рассказывать Хелен, устроившейся напротив, о Дэниеле Стивенсоне, и о том, как он принес мне историю Захарии Маккензи. Он стал умирать вскоре после того, как передал ее мне.
Я сказал, что с годами мне начало приходить в голову, что эта история была чем-то вроде яда – он выпил его, внутри стало что-то разлагаться и в конце концов свело его в могилу. Может, он избавился от этой истории слишком поздно. Я всегда верил, и верю сейчас: нечто, состоящее из слов, может расти в теле, как камни в почках, и однажды неизбежно и мучительно запросится наружу.
Я сказал Хелен, что с годами стал считать эту историю не более чем просто историей, услышанной впечатлительным мальчиком, который все же вырос слишком утонченным, чтобы воспринимать ее буквально. Обычный багаж снов. И все же я хранил ее при себе.
До этого дня. Теперь я хотел, чтобы Хелен ее узнала. Мне было интересно, что она скажет, с ее-то проницательностью. Она унаследовала ее от отца, который делал мушки – наживку настолько правдоподобную, что рыба не замечала крохотные крючья под совершенными крылышками. Я хотел передать ей историю Захарии Маккензи так, как я услышал ее от своего деда, чтобы рассказ подействовал на нее так же, как на меня в детстве.
Но слова, как магниты, со временем так обрастают булавками и обломками того и сего, что теряют все свое притяжение. У меня старые слова уже не были такими сухими и точными, какими казались мне когда-то. Я едва удержался от улыбки, рассказывая ей о конечностях, похороненных внутри детей, и о шраме на животе Захарии Маккензи. Все это выглядело настолько невероятным, что я даже сказал Хелен: может, и верно говорили, будто нигде он не странствовал и никуда не сбегал, а только мечтал об этом, жалкий старый выдумщик.
Хелен улыбалась, когда я это ей говорил, но ее синие глаза с очень выразительными нижними веками не улыбались.
Увидев, что я закончил, она спросила:
– А что было с остальными?
– Ты о ком?
– Трое детей. Рахиль, Амос и Эсфирь. Или Захария, после того как твой дед с ним повстречался? Он когда-нибудь говорил, что с ним произошло?
– Нет. Ты думаешь, Дэниел и правда был в Патагонии? Думаешь, Маккензи и правда существовали? Ты правда так считаешь?
– Ну, я не знаю.
Она посмотрела на меня – или сквозь меня.
– Но, может быть, лучше и не знать. Может, лучше просто забыть обо всем этом.
В тот же день, больше ради шутки, чем по какой-либо другой причине, – глупость, конечно, – я написал письмо своему старому ученому другу Доналду Кромарти, который теперь был профессором Доналдом Кромарти. То было длинное письмо. Я написал ему обо всем: о Мюиртоне и о Дэниеле Стивенсоне, о «Мингулэе» и его экспедиции в Патагонию, о Маккензи. Я спрашивал его (я знал, что он не против – это было его любимое занятие), не трудно ли ему будет узнать, опирается эта история на реальные факты или нет. Я просил сделать это для Хелен (хоть и не сказал Хелен, что пишу ему). Я заверил его, что сам считаю все это чепухой, но, тем не менее, буду крайне признателен.
Той ночью, когда мы с Хелен лежали в постели, глядя сквозь венецианское окно на звезды, которые складывались в диких зверей, она сказала: то, что я до сих пор не хотел рассказывать ей патагонскую историю, говорит обо мне больше, чем все, что ей до сих пор случалось обо мне узнать.
Я думаю, она была права. Странно, да? Мы все знаем, что важнее всего то, чего мы не говорим. А почти все, что мы говорим, – всего лишь камуфляж, или, может быть, доспехи. Или, быть может, повязка на рану.
Восьми лет от роду Амос Маккензи был отдан в «Аббатство» – приют для бродяг и бездомных (только мальчиков) на юге Англии. Учреждение держали служители Святого Ордена Исправления. Пять лет он мучительно заикался, с трудом продираясь от согласной к согласной, как альпинист, взбирающийся по сложной каменной стене. В тринадцатый день рождения заикание прошло. К тому времени он стал тощим некрасивым мальчиком.
Из всех учебных предметов он проявлял интерес к одной только ботанике. На уроках святые отцы нередко бывали шокированы его сравнениями: например, нижнюю сторону каких-то листьев он однажды уподобил мягкостью «внутренней стороне девичьего бедра» – без дурного умысла, поэтому учитель не отважился сделать ему выговор. В мальчике была сила, которая обескураживала всех, кто пытался его задирать.
Вскоре после того, как ему исполнилось тринадцать, он оставил приют и нашел работу в ботаническом саду. Он тайно верил, что человеческое сообщество немногим отличается от гербария, в котором растения разложены по полу, цвету кожи, запаху и различным климатам произрастания. И если бы только можно было выработать систему и определить, где цветы, а где сорняки, ржа войны и болезни исчезла бы навсегда. Человеческий обычай хоронить мертвых казался ему расточительным извращением посадки семян. Мертвых людей, по его мнению, нужно либо сжигать, как любой добрый садовник сжигает сухостой в конце сезона, либо же сваливать в специальные контейнеры и превращать в компост – для удобрения новых растений весной. В то время его ежедневные упражнения состояли в прогулках вокруг дома и восхищении «естественными семействами». Так он называл пары старых деревьев, окруженных молодой порослью.
Оставив приют, он встречался со своим братом, сестрами и остальной семьей только однажды. Повзрослев, Амос остался таким же некрасивым, как и в юности; поэтому – и еще из-за резкого, как зимний ветер, голоса – как бы учтиво он ни говорил, его слова всегда звучали грубо. Никто никогда не видел, чтобы он улыбнулся или пошутил. У него ни разу не было связи с женщиной, но в кармане он всегда носил горсть семян женских растений и время от времени их нежно перебирал.
Лет в сорок пять он внезапно заболел антропологией и археологией. Его восхищала эта идея – раскапывать корни человеческой культуры, добывать из-под земли давно утерянные артефакты. Его непривлекательное лицо становилось почти красивым, когда он воображал, каково это – взяв мачете (ему нравилась сама идея мачете) отправиться в хрупкие заросли напускного и освободить голую правду одним взмахом руки.
Он нашел свое призвание.
«Тетрадь», А. Макгау
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.