Страницы← предыдущаяследующая →
Поскольку я только что говорил об Анне, мне хотелось бы рассказать здесь о том, что я никогда не устану вспоминать. Это случилось вскоре после нашего приезда в Рувр.
Однажды вечером мы отправились часок-другой посидеть в кафе «Олень»; время текло блаженно – тогда мы умели понимать это; посидев, мы одновременно пошли в туалет, каждый в свою кабинку, без сомнения, для того, чтобы быть рядом – каждый на своем месте. Туалеты в кафе – шумные и гулкие, вода без остановки течет из тамошних труб, и от этого возникает любопытное эхо.
Я как раз мочился в тот момент, когда Анна начала петь в соседней кабинке, и любимый голос, раздававшийся в сырой и прохладной тишине, вдруг наполнил меня безумной радостью. Я мочился, она пела нежным высоким голосом – не помню, что именно, может быть, избитый куплет какой-то песенки: то ли из «Любовных удовольствий», то ли из «Сезона вишен», теперь уже не важно; она пела очень нежно, моя молодая жена, которая была рядом со мной, чтобы рассеять мои страхи перед суровой реальностью. Сейчас, по прошествии трех лет, я вспоминаю это мгновение, и почти плачу от того, какими были ее голос, моя радость и моя уверенность в полнейшей безопасности. Я in aeternum[3] благодарен моей супруге за то, что в тот миг она была со мной. Да обретет она свою часть вечного спасения. Ибо те, кто делает счастливыми ближних, никогда не умрут. Никогда.
Однако на следующий день, ужасный день, я вспомнил об опасности, распространявшейся через укусы. Одной из моих первых забот было дать нашему мальчику образование (я бы даже рискнул сказать «достойные знания»), которое смогло бы помочь ему в развитии и, отполировав его, вывести на тот уровень, который был бы достоин его возраста. Мы связались с директрисой деревенского коллежа, прося ее позаботиться о мальчике. Когда Луи узнал, что начиная с 15 августа он должен ходить в школу, он ничего не сказал, однако мы заметили, как сильно он побледнел, а его взгляд вдруг сделался сосредоточенным, словно в минуты сильных волнений. Следовало ожидать, что в школе Луи будет испытывать тоску. Он должен был не понаслышке знать множество драм, которые происходят в приютских классах, когда воспитанник оказывается среди двадцати подростков того же возраста, что и он сам. Сначала Луи дрался, кричал, бунтовал и так откровенно дерзил, что учительница делала круглые глаза, рассказывая нам все это. Тем не менее она привыкла к Луи. В ее понимании это был непредсказуемый, невоспитанный, агрессивный, жестокий в самых незначительных стычках ребенок. Наконец она стала запирать его на переменах в классной комнате, и обстановка начала постепенно разряжаться…
Мы спрашивали Луи:
– Луи, тебе нравится ходить в школу?
– Да, очень нравится, – отвечал он, печально улыбаясь.
– А твои школьные товарищи? Ты с ними общаешься?
– Да, общаюсь. – С той же улыбкой.
– А что учительница?
– Она очень милая.
– Она тебя ругает?
– Нет, никогда.
– Наказывает?
– Нет, никогда. – С той же улыбкой.
Мы ничего не могли от него добиться. Он не лгал, он сопротивлялся. И больше ничего не говорил. Тот, кто пытается что-то сказать, становится уязвимым, связывает себя словами. Свобода – молчание, отсутствие жалоб, умение поступать так, будто ты вовсе не страдаешь, и это безмолвие позволяет сохранить дистанцию.
Каждый вечер Анна деликатно спрашивала Луи:
– Ты уверен, что школа тебе нравится?
Ответ был прежним. Напрасные усилия.
Тем не менее на мальчика жаловались все больше. Родители его одноклассников даже обратились в школьную комиссию. Инспектор с хитрой физиономией явился к нам домой и посоветовал забрать нашего мальчика, поскольку с момента прихода Луи в класс обстановка там стала «специфической». Я обожаю, когда демократичные чиновники в подобных случаях выставляют напоказ свой цинизм и безволие воспитателей интерната. Великолепный официоз. Благословляю Небо за то, что обладаю привилегией оставаться в такие минуты в этом мире. Однако в мире или вне его, но комиссия решила, что Луи должен уйти из школы как можно скорее, «чтобы получать частное образование».
Мы не желали даже знать, кто произнес эти мерзкие слова. Разве наш протеже был болен? Разве он был сумасшедшим? Разве мы должны были показать его психологу, прежде чем вести в школу, или психиатру, чья помощь была бы уместной в нашем случае?
В тот вечер, когда состоялся этот педагогический визит, Луи сидел возле проигрывателя, на который Анна поставила пластинку с «Незаконченной симфонией» Шуберта. Это был один из тех немногих моментов, когда мальчик вел себя спокойно. Я слушал музыку без удовольствия, размышляя более о том, насколько она печальна: навевает лишь смутные, угрюмые образы. Печальная музыка, печальная душа, печальные религия и культура, заставившие плакать и сомневаться печальные музыкальные инструменты. Печальная западная философия, откровение и благословение приходят через унижения, гвозди, саван и могилу. Печальные раздумья об искупительном страдании. Печальный рожок, печальная виолончель, печальное фортепиано, вибрирующее от боли и отчаяния. Печальное наследство. Но в каких еще категориях можно думать и существовать? Я был связан с этой печалью своим рождением и кровью моего рода. Запертый, словно зверь в клетке (как Луи в тюрьме своего безмолвия), в категориях одиночества, ошибочности, я был испытуем ради искупления. Боже, хоть бы эта мертвая музыка прервалась! Хоть бы замолчали эти униженные и болезненные голоса, заставляющие вздрагивать людей уже больше столетия, словно захлопывающиеся двери тюремных камер, стены склепов и соборов!
Измученный, я вышел на террасу, посмотрел на траву, на деревья, посидел на большом камне, отполированном куске скалы, торчавшем в пятнадцати шагах от дома между стеблями злаков, и заметил в расщелине посреди этой скалы кость, без сомнения, принадлежавшую какому-то ночному животному. Я наконец-то мог вздохнуть, все еще чувствуя себя раненным ужасной музыкой. Потом, вытащив из кармана записную книжку, я сочинил стихотворение, которое рискую поместить здесь только потому, что обещал написать всю правду об этом отрезке нашей жизни:
В моем саду на каменной глыбе
Лежит кость
Вышедшая из земли
Свиная
Я впрочем не знаю
Или человеческая
Все что я знаю о ней это то что на камне она
выглядит хрупкой
Кость понемногу источена
Истерта изъедена
Истинным доисторическим временем
Далеким от жизни моей короткой
Я знаю и то что кость
Прослужившая десять тридцать или сто
пятьдесят лет
Челюстью или ребром или скулой животного
Вероятно не кость человека
Я мог бы зайти и дальше увлеченный своим
трагическим вкусом
И эта кость забавно
Напоминает мне о древе моем
Моем ничтожном роде
Моем страхе смертельном
Моем вечном заточении.
Александр Дюмюр30 августа 1977 г.
У стихотворения не было названия. Оно было первым из написанных мной за двадцать лет. Оно не является произведением мастера, однако точно отражает мое тогдашнее состояние, поэтому я подписал и датировал его, превратив в свидетельство моей благодарности, некую памятную стелу.
Написав его, я успокоился. Становилось прохладно.
Обычно я первый чувствовал, когда появляется вечерняя роса: маленькие ветви деревьев тянутся к прохладе, распрямляется трава, иглы сосен отодвигаются друг от друга, словно показывая, что ветви готовы вкушать новую пищу – поскольку я поливал в эти минуты жаждущую землю, – и сам, похожий на запыленную ветку дерева, я открывался навстречу обильной влаге и чувствовал себя лучше, чем раньше. У нас даже была своя традиция. «Вот и роса выпала», – говорил я Анне с невинным видом. Анна отвечала мне вопросом: «Да, ты считаешь?» – и давала понять, что готова уступить моим капризам. Мгновение спустя она произносила: «Прохладно… Должно быть, это правда роса. Может, стоит вернуться?» Я молчал в ответ, однако каждый раз страдал от мысли: а что, если она не поняла меня с полуслова? Жаждущие, припадите к родникам! Так говорил проповедник с трибун протестантских собраний; ближе к концу жизни это стало даже постоянным предметом его проповедей. Жаждущие… И разговоры в зале прекращались, и уши открывались – примитивные мужицкие, и изящные, надушенные одеколоном уши. И слово единственного Учителя падало, как роса, на мучимое жаждой собрание.
Анна и Луи пришли повидать меня и спокойно разговаривали, стоя рядом со мной. Я знал, что Анна в курсе школьной истории Луи, равно как и того, что мальчику необходим частный педагог.
– Тебе хотелось бы заниматься музыкой? – спросила она Луи.
– Да, – ответил он.
Я вздрогнул. Затем вспомнил, как он внимательно, думая о чем-то своем, слушал музыку в гостиной.
– А как насчет сольфеджио и уроков игры на фортепиано? – мягко продолжала спрашивать Анна.
– Да, – прошептал Луи.
– Тебе хотелось бы сыграть то, что ты слышал сегодня вечером? Это не сложно, ты ведь знаешь.
– Да, я бы очень хотел, – ответил Луи. И он приблизился к Анне, прижался к ней, уткнувшись лицом ей в грудь.
Не знаю почему, в этот момент мне вспомнился абсурдный анекдот о собаке, любившей музыку. О собаке, плакавшей возле открытого фортепиано своего умершего хозяина, а потом попытавшейся лапами сыграть то, что она так любила. Я быстро справился с собой, но все-таки было поздно: очарование оказалось нарушено, и детский характер моей мысли отразился наиглупейшим образом у меня на лице. Анна сообщила, что нужно возвращаться в дом, так как Луи пора спать.
Шум пальмовых деревьев, ветер, пыль, шум пальмовых деревьев, сухой пляж, ужасная сухость, ужасный белый ветер, белый свет, воздух, замерший в листве, дорога, ужасные ржавые грузовики, не перестающие ездить по кругу, и это колыхание, это движение взад и вперед, Господи, словно в Твоем Ветхом Завете, этот скрежет моторов, это чиханье, перешептывание, эти деревья, песок, бензин, сереющее небо, ящик неба, клетка, небесная тюрьма, посреди которой можно лишь насытиться ужасной летней жарой.
Но откуда здесь взялись пальмы? Я спал. Как это часто происходит, провалившись в пограничную зону сна, я убегал в неизвестные и враждебные миры. Тогда Анна будила меня, и на мгновение мы замирали неподвижно, зная, что желание уже родилось в нас и через несколько секунд слепит нас воедино. Так должно было быть и в тот вечер, я почувствовал, как во рту у меня пересохло, и члены стали тяжелыми. Анна уже склонилась надо мной, я ощущал запах из ее рта; внезапно я оттолкнул ее и вскочил, мне показалось, что я слышу дыхание за стеной. Это Луи. Он подслушивал, шпионил, прижав ухо к стене, дабы не пропустить ни один из наших малейших порывов.
– Что с тобой? – спросила меня Анна.
– Не слышишь?
– Чего?
– Луи. Он дышит за перегородкой. Он подслушивает.
– Ты дурак, Александр. Ты же знаешь, что его кровать стоит в другом конце комнаты. Он спит. Ты преувеличиваешь. Сейчас он должен видеть десятый сон.
– Может, удостоверимся?
– Нет. Оставь его в покое. Он спит.
– Позволишь мне убедиться?
– Как хочешь. Но мне кажется, это глупо.
Я поднялся и сунул в карман фонарик. Бесшумно открыл дверь, скользнул в коридор, толкнул дверь комнаты Луи и вошел. Сначала я не увидел ничего – комната была довольно большой, а фонарик я зажигать не стал, решив молча подойти к кровати мальчика. Потом неожиданно выхватил фонарь и зажег его. Луи сидел на кровати с открытыми глазами и улыбался – кривая улыбка обнажила его острые зубы.
Я погасил фонарик и, дрожа, вышел из комнаты.
– Он спит, – сказал я Анне.
Я снова лег, Анна приблизилась ко мне… Все время, пока она стонала, я опять и опять представлял себе улыбку, возникшую в белом луче фонаря, слышал эти неразличимые шаги, дыхание за стеной напротив, в комнате, мгновенно ставшей враждебной и дикой, – и над всем этим царил – плод общественного воспитания – желтый пронзительный взгляд, не перестававший изучать нас и наблюдать за нами.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.