Страницы← предыдущаяследующая →
Рваные клочья тумана неслись над морем. В зелено-черных волнах еще дремала ночь. Дул азийский ветер. Под его резкими порывами желтоватый парус пузырился и трепетал. Три ряда весел мерно рассекали волны. Военный корабль «Евтерпа», пожирая волны, несся на запад к родным берегам.
Дул азийский ветер. Добрый ветер. И благом были дары Азии для Рима: киликийская пшеница, сирийский пурпур и фрукты, индийский муслин, арабское золото и благовония, ливанские кедры, драгоценные камни. Добрым был восточный ветер и для "Евтерпы", которая везла в Рим редкий груз: военного трибуна шестого легиона Луция Геминия Куриона, помощника и приближенного легата Вителлия, со свитой и центурией войска.
Луций проснулся на жестком ложе единственной на судне каюты. В корабельном оконце виднелись лохмотья стелющегося над морем тумана. Рваные клочья поднимались вверх, соединялись, расплывались, таяли. Луцию их причудливые очертания напоминали знакомые предметы и лица тех, о ком он думал: вот мелкие завитки тумана вокруг бледного просвета – это ее лицо в кольцах кудрей. Лицо его невесты Торкваты. Нежное, светлое, любимое.
Верная, верная. Луций прикрыл глаза. На Востоке он не жил аскетом. Но образ белоликой римлянки, его будущей жены, мечта о жизни с ней были сильнее мимолетных увлечений. Луций потянулся и раскрыл объятия: Торквата!
Скоро я буду с тобой!..
Он поднял голову. Круглый клок тумана несся вниз, к волнам, напоминая венок героя, который, вероятно, ждет его в Риме. На три месяца доверил ему легат Вителлий командование легионом. И фортуна была благосклонна к Луцию.
Он победил во всех схватках с дикими парфянами, которые непрерывно угрожали дальним границам Римской империи. Он проявил мужество и отвагу. И более того – выказал дальновидную осторожность в переговорах. "Клянусь Юпитером, Луций Геминий Курион будет великим человеком", – начертал легат Вителлий в послании к римскому сенату, которое Луций должен лично вручить Макрону, первому приближенному императора.
Луций улыбался. Скоро его голову украсит золотой венок сената, а шею обовьют белые руки Торкваты. Жизнь сверкает только красками радости, жизнь – это песнь Анакреона. Ave Roma, regina mundi![1] И все-таки есть нечто, нарушающее душевный покой Луция, черная тень нависла над его радостными ожиданиями. Неизвестность. Вопрос давно возникший и неразрешенный: почему шестой легион неожиданным приказом отозван из Сирии в Рим? Почему так спешно в середине зимы, при «закрытом» море, вызван в Рим он, Луций?
Почему оставлен в Азии и назначен прокуратором Иудеи легат Вителлий? Луций должен был еще два месяца пробыть в Сирии до положенного трехлетнего срока – и вдруг это неожиданное возвращение! Почему? Почему? Останется легион в Риме? Может быть, что-то готовится в Вечном городе? Может быть, что-то случилось дома?
Туман рассеялся, растворился в воде. Море даже на вид казалось холодным. Непроницаемо было лицо моря.
Кто же ответит на вопрос, который тернием застрял в мозгу, кто вынет этот колючий шип и когда? Боги, кто и когда?
Страх жег Луция, более всего боялся он, что неладное творится дома.
Из-за отца. Образ мыслей Сервия Геминия Куриона, влиятельнейшего из римских сенаторов, был известен всякому. Но из-за него император не стал бы вызывать в Рим сирийский легион. Могли бы обойтись одним палачом.
Мучительная неизвестность томит душу и лишает жизнь всех ее красок.
Кто ответит мне?
Луций хлопнул в ладоши, приказал обуть себя и застегнуть панцирь.
Ночной мрак тонул в морской глубине, небо светлело. Горизонт за кормой золотился. На мгновение ветер утих, море затаило дыхание. Солнце поднималось над волнами, рассеивая утреннюю мглу.
У капитана Гарнакса был наметанный глаз. Капитан смотрел на запад. А на рее, над головой капитана, сидела обезьянка и поглядывала туда же. Чувства у зверька острей, чем у человека. Симка забеспокоилась, перескочила на мачту, выкатив агатовые глазки, и завизжала так, что у капитана заложило единственное здоровое ухо. Он всмотрелся и через мгновение тоже увидел: белое курящееся облачко над кузницей Гефеста, сверкающая вершина горы.
Этна! Сицилия!
"Евтерпа" на своих восьмидесяти веслах неслась, как стадо жеребцов, почуявших близость конюшни. Вулкан рос, полоска земли к югу расширялась, приближалась.
Панорама Сиракуз постепенно вырастала из моря. Над городом царил храм Афины Паллады, ослепительными рядами тянулись его мраморные колонны; слева, в устье реки Анапа, шумела на ветру бамбуковая роща; справа белели крутые скалы, о которые разбивался прибой. Вдали на севере тяжело поднимался массив Этны с заснеженной вершиной, за городом, на пологом склоне, среди зелени кипарисов и пиний, сияли белизной летние виллы и скалились ступени амфитеатра. Сиракузская гавань раскрывала военному кораблю свои объятия. Гарнакс приказал убрать паруса. Пронзительно запела флейта. Весла разом взлетели вверх, и "Евтерпа", замедляя ход, как морской еж, заскользила по зеленой глади залива. Лязг якорных цепей, шум толпы на набережной. На темном фоне плебейской толпы сверкают белизной тоги патрициев. Высыпал весь город, потому что появление корабля в январе месяце (море было закрыто для плавания с октября до конца февраля), да к тому же военного, было событием. Осадка "Евтерпы" не была особенно низкой, но тем не менее судно бросило якорь в доброй сотне шагов от берега.
К краю мола сквозь толпу пробирались четыре человека. Они всех расталкивали, шумели, беспокойное возбуждение угадывалось в каждом их движении. Одежда кричащей расцветки отличала их от прочих людей так же, как и речь. – преувеличенно пышная, полная шуток и острот, намеренно громкая, такая, какой она бывает, когда говорящий хочет, чтобы его слышали все. Толстяк в красном плаще, прокладывая путь локтями, выкрикивал:
– Дорогу великой Бул Дури Дан, царице Востока, падшей, – о боги, что я несу! – упавшей звезде небесной, красавице из красавиц!
"Упавшая с неба звезда" семенила за ним на толстых ногах в белом хитоне и синем плаще, усеянном серебряными блестками. Ее ярко-красные щеки пылали, вокруг глаз растеклась черная краска. Народ с хохотом расступался.
Кто-то выкрикнул:
– Дорогу брюху чревоугодника Лукрина и товарищам его!
– Ах, дорогие мои, – отвечал толстяк, – вы помните друзей своих?
Слава вам!
Вслед за женщиной протискивался тощий редкозубый старик, волоча плащ по земле. Последним шел высокий, статный мужчина в серой тунике, в шафранном плаще, скрепленном на плече блестящей пряжкой. Сиракузская знать брезгливо сторонилась: ведь эти четверо, хоть и были любимцами публики, на общественной лестнице стояли вровень с ворами и девками, все они были актеры. Толпа охотно со смехом расступалась, пропуская их к краю мола и жадно прислушиваясь к перебранке:
– Он возьмет нас.
– И не подумает.
– Плевать ему на нас.
– Заткнись ты, тюфяк соломенный. Возьмет, увидишь.
– Помалкивай, смотри-ка лучше! Вот он!
Смотрела толпа и видела: на носу корабля, окруженный свитой, стоял стройный молодой человек, среднего роста, с соломенно-желтыми волосами, по-военному коротко остриженными. На груди его блестел серебряный панцирь с изображением солнца и лучей, сапфировый плащ развевался на ветру. Он стоял в позе повелителя. Его серые, широко расставленные глаза гордо смотрели на всех. По пристани уже разнеслась весть о том, кто этот человек. Толпа видела корабль. Видела людей на палубе, но смотрела лишь на молодого человека. Знатный господин. Могущественный. Богатый. О Геркулес, один его панцирь стоит пяти лет плебейской жизни!
Смотрел Луций и видел: волнуется на молу пестрое сборище. С восхищением глядят на него жители Сиракуз. Он подал знак, чтобы ему принесли шлем.
Шлем сверкнул на солнце, ветер подхватил пурпурный султан. Изумление толпы передалось тем, кто был на корабле. Луций видел, как смотрят на него патриции, как смотрят на него равные ему. Но под маской его презрительного равнодушия беспокойно билось сердце: есть ли в этой толпе человек, который рассеет его опасения? Кто скажет ему, что делается в Риме? Взгляд Луция задержался на краю мола, куда наконец добрались четыре смешные фигурки. Не повернув головы, Луций сказал своему приближенному:
– Ты видишь, Тит, трех оборванцев и женщину в подоткнутом хитоне?
Гистрионы. Мне кажется, что того длинного я видел в Риме. Как зовут шута?
– Фабий Скавр.
– Да-да, Фабий Скавр…
Глаза Луция остановились на лодке, которая отвалила от мола и направилась к кораблю. Это отцы города, сиракузские дуумвиры, спешили приветствовать знатного гостя – кто знает, не пригодится ли знакомство с ним когда-нибудь? Они торопились поклониться и отдать дань уважения всемогущему Риму. Луций приказал подать темного сирийского вина, возлил Марсу, поднял тост за императора Тиберия и выпил вместе с прибывшими.
Сановные хозяева доставили гостя на берег, тем временем корабль наберет воды, копченой трески и вина, отдохнут гребцы. Толпа расступилась. И только актеры двинулись к Луцию. Они поклонились ему по-восточному, низко, в пояс, пусть видит, что и им знакомы хорошие манеры. Высокий, слегка наклонив голову, воздел руки кверху и произнес:
– Знатный господин, мы, римские актеры, граждане Рима (как он гордо сказал это, прохвост!), целый год мы бродили по Сицилии, показывая свое искусство. Мы жаждем вернуться в свой любимый город.
Луций вспомнил: "Фабий! Фабий!" – орал тогда римский сброд на Бычьем рынке, где Луций приказал на минутку остановить носилки, чтобы посмотреть, что там такое выделывает лицедей. Красивым его нельзя было назвать ни тогда, ни теперь, но смотреть на него отчего-то было приятно. Что-то привлекало в нем. Внешне он не походил на комедианта. Атлетически сложенный мужчина, темные глаза, сросшиеся брови, квадратный подбородок, выступающая нижняя губа. Жесты размашистые, смелые, будто пространство вокруг тесно ему. "Задира и фанфарон", – решил Луций.
Актер просительно продолжал:
– Нас только четверо, еще кое-какие тряпки – твой корабль, благородный господин…
– Я видел тебя в Риме, – перебил актера Луций. – Ты глотал ножи на Бычьем рынке…
– Это большая честь для меня, господин, – вставил актер.
Луций великодушно не обратил внимания на то, что его прервали:
– Вы позабавите нас дорогой.
Все четверо низко поклонились.
– Скажи капитану, Тит!
Движением руки он отстранил комедиантов и, богоравный в своем величии, зашагал сквозь толпу зевак ко дворцу дуумвира Арривия, где его ждало угощение. Когда в триклинии он возлег на почетное место у стола, выдержка на миг покинула его, и он спросил, нет ли известий из Рима.
– Десять дней здесь ждет тебя посланец твоего отца. Я пришлю тебе его, – сказал Арривий, взглянув на Коммода, и оба, понимающе переглянувшись, удалились.
Посланец Сервия, вольноотпущенник Нигрин, принес добрые вести. Сенатор Сервий и матрона Лепида здоровы и рады увидеть сына. Они с нетерпением ждут его. Родной дом живет в тиши под охраной семейных ларов и готовится к его возвращению. По прибытии в Мизен благородный Луций переночует на вилле своего отца в Байях. Там все приготовлено. Сенатор предполагает, что Луций по дороге в Рим предпочтет медлительным носилкам быструю езду, поэтому в конюшне приготовлена для него верховая лошадь.
– Мне приказано во всем угождать тебе, благородный господин.
– Это все?
– Все, мой господин.
Посланец удалился, а владыки Сиракуз вошли. "О том, что меня терзает, опять ничего", – подумал Луций. Он обратился к дуумвирам:
– Скажите, как наш император?
– Он здоров, – сказал Коммод.
– Он болен, – одновременно с ним произнес Арривий.
Луций изумленно посмотрел на обоих. Они оба пожали плечами и опять в один голос сказали:
– Он стар.
– Через два года восемьдесят, – добавил еще Коммод.
– Ах, что-то еще будет через два года? – вздохнул Арривий.
– Что будет через два месяца? – усмехнулся Коммод.
Хозяин дома хлопнул в ладоши.
– Розовую воду для рук! Усладите воздух благовониями! Венок для моего гостя! Пусть придет госпожа! Несите вино и закуски! А тебе, дорогой, пусть будет хорошо у меня!
Угощение было изысканным, но Луцию есть не хотелось. К его тревогам добавились новые: что же на самом деле с императором? Луций был немногословен, ел мало, пил мало, рассеянно скользя взглядом по пиршественному залу. Вдоль стен триклиния стояли греческие статуи удивительной красоты, свидетельствуя об изысканном вкусе хозяина.
Повсюду, на чем ни останавливался взгляд, царил покой, и только в людях покоя не было. Вопросы Луция были неприятны дуумвирам. Они знали, что закон об оскорблении величества – Lex crimen Laesae Maiestatis, – принятый когда-то для охраны сената и императора, день ото дня становится все более страшным оружием в руках Тиберия. Он направлял его против всех, кто до сих пор не может забыть республику, против могущества сената, который видит в правлении одного лица зло и опасность для государства и для себя, против сената, который втайне мечтает об отстранении императора.
Сиракузские дуумвиры знали, что отец Луция, Сервий Геминий Курион, является столпом сенаторской оппозиции, что император и его окружение не решаются покончить с Сервием, так как его влияние и популярность среди сенаторов, всадников и народа общеизвестна. Однако жизнь Сервия висит на волоске, потому что достаточно слова доносчика и двух фальшивых свидетелей, чтобы закон об оскорблении величества вступил в силу и поглотил очередную жертву. Арривий и Коммод в нерешительности. К кому присоединился Луций, солдат императора и дипломат? С императором он или с отцом? Они пытаются понять его, осторожно выбирают выражения.
Луций переводит взгляд с одного на другого. Он не в силах ни слова вытянуть из них. Стоит спросить об императоре или о Риме, как они уводят разговор в сторону, уклоняются, будто запрещено не только говорить о Тиберии и Риме, но и думать о них. Беседа иссякла, стали возникать тягостные паузы.
Трапеза окончена. Дряхлый Коммод откланялся и ушел. Ушла и жена Арривия.
Арривий остался наедине с гостем, неуверенный, обеспокоенный. Не желает ли Луций позвать эту четверку актеров? Они бы развлекли его. Нет, нет.
Здесь так покойно. У тебя удивительные, прекрасные статуи, Арривий. Твоя Артемида просто изумительна. А каков возница? А кто этот человек с лысым черепом?
– Мой дед, консул Гней Арривий.
– Он напоминает Катона-младшего, – задумчиво произносит Луций.
– Катон, кажется, принадлежал к твоему роду, мой Луций?
– Да. Это мой прадед. Он был сотворен из камня, а не из плоти.
Арривий вспомнил: после сражения при Тапсе, в котором Юлий Цезарь разгромил Катона и республиканцев, Катон пронзил себя мечом, чтобы не жить дольше, чем республика, которой он был предан всем своим существом.
Арривий отважился:
– Твой род, мой Луций, был гордостью республики.
О боги, какое пламя вспыхнуло в глазах молодого человека!
– Твой дед еще видел славу республики, твой отец…
– Ну, договаривай, мой дорогой хозяин, – улыбнулся Луций. – Ведь мы здесь одни.
"Ах так, вот ты и попался, – подумал дуумвир, – за отцом идешь; ты республиканец в душе, хотя и солдат императора".
Луций зорко следил за лицом Арривия. Нет, нет, это не наш человек, это преданный слуга императора.
– И я, господин мой, и я, – шептал Арривий, – я тоже держусь тех же мыслей…
"Ах, забавник, ты хочешь обмануть меня, – подумал Луций. – Но я вижу тебя насквозь и так просто не попадусь". И в Луций заговорил дипломат.
– Да почиет благословение богов на нашем императоре. Тиберий – просвещенный правитель. Он укрепил империю. Дал ей железный закон. Мир, водворенный Августом, упрочается. Лучше воевать головой, чем проливать кровь сынов Рима.
Арривий пришел в ужас. Какой поворот! Под таким напором не устоять человеку, привыкшему мыслить лишь в скромных масштабах провинции. Арривий покорился. Он шумно перевел дыхание и, хочешь не хочешь, раскрыл противнику карты:
– Воистину так, господин мой. Благодарение бессмертным богам! Любое изменение принесло бы вред…
Луций поднялся. Ему незачем терять времени с этим императорским слугой.
Искренняя благодарность за угощение, оно было великолепно, благодарность за еще более великолепное общество, но он утомлен, долгий путь, радушный хозяин поймет и простит…
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.