Страницы← предыдущаяследующая →
Я возвращаюсь к теме впечатлений, которую начал в прошлый раз, читая вам отрывки в моем неудачном переводе. Но я надеялся, что вы сможете корригировать его по тексту. Теперь хочу обратить ваше внимание на гнезда смысла тех отрывков, с которыми мы познакомились. Хочу предупредить, что впечатления, конечно, основная тема Пруста. То, что он называет впечатлениями. Чаще всего он называет такого рода впечатления вечными[166]. Очень странное словосочетание, если вдуматься. Впечатления, по определению, бывают мгновенными. Но нет, Пруст говорит о вечных впечатлениях. Из того, что я читал, можно было догадаться, что отношение того, кто получает нечто, называемое «впечатлением», вот к этому нечто, такое же, как у просыпающегося к самому себе и к мирам, которые выбиты из орбит. Хотя в случае просыпания Пруст не употребляет слова «впечатление», но это одно и то же. Я просыпаюсь к самому себе (если просыпаюсь) так же, как я разгадываю или впервые понимаю смысл впечатления. Так же как акт моего просыпания или самого себя я не могу локализовать сразу же, не могу понять его смысла – впечатление какой-то настойчивой странной мелодией гипнотизирует меня, но само оно все время кончается в том, что Пруст называет: «неустойчивое противостояние»[167]. То есть оно может выпасть и в одну сторону, и в другую. Куст, увиденный в темноте, может оказаться и кустом, и человеческой формой. Во всех случаях мы имеем сознание, которое просыпается к самому себе в некоем неустойчивом состоянии. Оно находится как бы на грани двойного бытия. Но мы уже много шагов сделали для того, чтобы те слова, которые я сейчас говорю, не были бы случайными. Мы теперь чувствуем, что все эти вещи, называемые впечатлениями, могут что-то сказать нам о нас самих, о каких-то гармониях в мире. Вспомните, я говорил вам о длящемся акте, – ведь то, что я теперь называю вслед за Прустом впечатлением, есть, другими словами, то же, что мы почувствовали бы, если бы были способны чувствовать, оказавшись внутри вечного или, как говорит Пруст, objet durable – длящегося объекта[168]. Или вечного акта, длящегося и не кончающегося – условно скажем так – в нашем макроскопическом языке. То есть наш язык пропитан причинной терминологией, и если в нем что-то случилось, то случилось. Например, Христа распяли. Это есть в макроскопическом языке. И тем не менее какие-то основы нашей духовной жизни требуют от нас воспринимать это как несовершившееся событие. Событие, внутри которого находимся мы, и наше движение внутри этого события влияет на то, каков смысл этого события. Ну ясно ведь, – пример очень пластичный, на примерах Пруста это, может быть, не так видно, потому что там пирожное «мадлен» или что-нибудь еще, а вовсе не Христос, – что структура в этих случаях одна и та же. Конечно, то, как я пошевелюсь внутри этого впечатления или внутри длящегося объекта, участвует в том, каков смысл этого события. И чтобы у него вообще был смысл, оно должно продолжать длиться по сегодняшний день. И теперь понятно, почему впечатления можно назвать «вечными». Значит, когда мы говорим о впечатлениях, не всякое восприятие относится к категории впечатлений. И из того, что называется впечатлениями, мы что-то можем узнать о самих себе, о каких-то гармониях в действительном мире. А всякий действительный мир, по Прусту, по нашему разумению, наверно, прекрасен, – если мы можем его увидеть. Мы узнаем из этих впечатлений о том, что я называл тайной времени (смысл события, которое мы относим к длящимся событиям, варится где-то втайне). Впечатления, конечно, приходят к нам случайно. Из них же мы узнаем о нашей включенности в эти впечатления. И из них же мы узнаем о сцеплениях нашего предназначения.
И вот то, что я сейчас называю впечатлениями, то есть такими вещами, в которых мы узнаем о самих себе, о гармониях в мире (о тайной упорядоченности мира, о тайном смысле), узнаем о сцеплениях нашего предназначения, – это же называется у нашего героя разумом. Довольно странное словосочетание. Я приведу вам цитату из первоначального наброска романа, который издан уже не самим Прустом, а ревнивыми издателями, любителями Пруста, называется он «Против Сент-Бева». А Сент-Бев, если это имя вам что-нибудь говорит, известный литературный критик Франции XIX века, и для Пруста он выступал как идеализированная фигура литературного критика, с которым Пруст ощущал себя в вечном разногласии, и первый набросок романа рождался как полемическое опровержение представлений Сент-Бева о том, какое место вообще акт творчества занимает в личности человека, совершающего этот акт, что может критик вычитывать из текста романа или поэмы и т д. об авторе или о жизни автора. Пруст пишет: «Под тем, что обычно называется умом (или разумом – по-французски «intelligence» означает «разум»), философы стремятся ухватить некий высший разум, единый и бесконечный, как чувство (необычность сочетания, хотя нам кажется, что конечнее и преходящее наших чувств ничего не бывает), являющийся одновременно объектом и инструментом их медитации… Они ищут некое таинственное и глубокое чувство вещей»[169]. Как вы видите, здесь имеются две странности, по меньшей мере. Во-первых, разум отождествлен с некоторым чувством, хотя и бесконечным чувством. Но наложите на это пока просто ассоциацию (она вам поможет, потому что она точная) – под чувством мы будем понимать ощущение человека, проснувшегося внутри бесконечного акта или длящегося акта. Внутри, условно скажем, фразы, которая продолжает говориться. Как если можно было бы представить себе мир как бесконечно договариваемую фразу. Конечно, если мы находимся внутри ее, мы можем испытать только – что? Ощущение. Не знание, а только лишь чувство. Но это же чувство оказывается у Пруста и разумом. И во-вторых, это чувство одновременно есть объект, смысл которого я хочу разгадать. Скажем, три колокольни – Пруст утверждает, что одновременно сама материя этого впечатления в моем восприятии есть не только объект, но и инструмент. Инструмент моего мышления, инструмент чувства и т д. Еще одно предупреждение: я употребляю слова «рассудок», «чувства», «разум», «ощущение». Я-то знаю, будучи философом, сколько предрассудков заложено в наших представлениях. Естественно, вы прекрасно знаете, что восприятие есть восприятие, мысль есть мысль, мысль не есть восприятие. Ощущение есть одно представление, и есть другое, и все это отличается от суждения и т д. То есть вы имеете элементарную классификацию. Но я, говоря о таких вещах, вынужден не считаться с такой классификацией. И поэтому договоримся, что мы ничего не знаем о том, что есть ощущение, чувство или эмоции, есть восприятие, мысли, суждения и т д. Всех этих предметов и классификаций мы не знаем. Ничего этого нет. Ну, в каком-то смысле это законно, потому что мы должны пользоваться только такими терминами, которые мы сами ввели на каком-то материале. У нас нет материала различать чувства и разум. Из всего того, что мы говорили, мы пока этого различить не можем. Поэтому давайте без классификаций. Все это я называл сознанием, так и будем продолжать называть. Не знаем, что это – чувство, мысль или что-то еще. Ничего этого нет, мы не знаем.
Текст, который я вам зачитывал, относится к 1892 году. Очень ранний текст, когда Прусту было (он родился в 1871 году) 22 года. Он только начинает, и тогда же начинает с той точки, на которой кончает. А именно – на точке особой формы чувствительности. Он называет ее разумом. Ее можно называть формой-чувствительностью. То есть Пруст начинает с того, что есть какие-то вещи, называемые впечатлениями, и есть моя способность в них вгрызаться, скажем так. Их воспринимать и двигаться внутри их. Вот как он двигался внутри трех колоколен. И конечно, из того, что мы говорили раньше (кое-какие вещи я буду восстанавливать), мы понимаем, что если восприятие смысла впечатления тождественно просыпанию, то просыпание тождественно восприятию впечатления; во-вторых, такое просыпание явно есть длящийся акт, нельзя проснуться в одну секунду. Растянутый акт – потому что внутри этого акта заключен целый мир. Целый мир смысла, который возникает, если я пройду свой путь в расшифровке впечатления. Или, просыпаясь, восстановлю или «нанижу на нить, – как выражается Пруст, – дни, часы, минуты, месяцы, годы»[170], и снова миры, выбитые из орбит, окажутся на какой-то орбите. И, добавляя все, что мы говорили, мы теперь понимаем, что просыпание есть держание места. Я держу место. Топос – что-то неподвижное. Вы помните, когда я употреблял термин «сознание», я все время пытался как-то пространственно дать смысл этого термина. Говорил о том, что нам кажется, что все движется, а в действительности нечто стоит на месте, а бежим мы. Я приводил вам пример одной фразы, не расшифровывая, из Пруста. Он говорил, что все считают, что прошлое текуче, мимолетно, что оно убегает; в действительности «оно стоит на месте»[171]. Так вот, сознание, смысл, разум, чувство – соединяйте все эти термины – это нечто, что стоит, и поэтому мы его называем местом. И в то же время мы знаем, конечно, что есть топография, некая карта нашей души, в которой иначе все распределено, чем мы себе представляем. В этой карте нет низкого и высокого, принц и нищий там уравнены, – мы знаем: педераст уравнен с нормальным человеком, рабочий уравнен с аристократом. Я вам говорил, что в этом месте нет привилегий. Оно – точка равноденствия. В том числе там нет несчастных и счастливых.
Более того, если есть люди, чувствующие себя несчастными и поэтому что-то знающими, то они уже не там, где они что-то могут понять. Я вам напоминал, что по смыслу Евангелия (а Евангелие – это топография души) у бедных отнята привилегия чувствовать себя «пупом земли». Она отнята и у богатых тоже, но отнята и у бедных. То есть у богатых отнята – не потому, что они богатые, и дана бедным; у бедных тоже отнята. Значит, мы предполагаем нищего духом – здесь, в этой точке. И можно начать с пирожного и прийти к великому смыслу, а можно из книги Паскаля, оттуда можно начать. Безразлично – откуда мы начинаем, откуда мы идем. Место отправления не повлияет на результат. На результат повлияет лишь промежуток. Поэтому у Пруста появляется все время слово «между». Между двумя – когда он обращается к воспоминаниям о некоем прошлом, совпавшем с актуальным переживанием, похожим на него[172]. Но, к сожалению, все комментаторы и читатели воспринимают Пруста как человека, который восстанавливает свое прошлое (движется к прошлому), для которого прошлое – идеал. А Пруст все время предупреждал, что не в прошлом дело, не прошлое он хочет восстановить и, восстанавив прошлое, насладиться прошлыми событиями, прошлыми переживаниями, восприятиями. Именно в этих случаях, когда он говорил, предупреждал об этом, он повторял: да не там, между прошлым и настоящим. Вот это словечко «между» нас должно заинтересовать. Тем более что потом он вместо «между» будет говорить – вне времени[173]. Время в чистом виде, вне времени. Это – противоречивое словосочетание. И вот это словечко «между» нужно соединить с тем словом, которое я приводил вам и пометил, со словом «вне». Вне себя[174]. То есть со словом «экстериоризация». Короче говоря, движение впечатления у Пруста есть движение не внутрь психологического богатства души, не во внутренний духовный мир, духовную жизнь, в то, что мы называем внутренней духовной жизнью, – есть якобы какие-то глубины сердца, непостижимые глубины чувства и т д. Парадоксальным образом у Пруста это движение расшифровки впечатления есть выворачивание себя во внешнее пространство. Движение – вне. Вот представьте себе некоторую вывернутую поверхность и движение расшифровки смысла – выворачивание поверхности. (Ну, есть такие парадоксальные фигуры в геометрии. Там они выглядят как интеллектуальные игры, но в духовной жизни реализуются самые невероятные представления абстрактной геометрии.) Более того, у Пруста это движение выворачивания себя – как бы наизнанку – одновременно имеет фундаментальный этический смысл. Без этого выворачивания, то есть без «экстериоризации предметов своих желаний или стремлений», – как говорит Пруст, мы создаем вокруг себя и живем в мире ненависти, злобы и войны. В мире миллионов или миллиардов эгоизмов, которые по неумолимым законам сталкиваются один с другим. И лишь экстериоризация предметов желаний вынимает нас из этого инфернального цикла повторения злобы, ненависти, человеческой разделенности и т д. (пока мы этический смысл только пометим)[175].
Сделаем следующий шаг. Вот я сказал: вывернуть себя. То, что мы до сих пор говорили, тот материал, который мы имеем, позволяет нам понятным образом на первом этапе это расшифровать так: то, что называется выворачиванием, или движением вовне, есть то, что я называл преобразованием. Вот я сказал: между принцем и нищим нет разницы. Из любой точки можно идти. Из какой точки шел, не повлияет на результат. А что повлияет? Между, или вне. Степень трансформации материала. Впечатление от бензина не имеет само по себе абсолютно никакого значения, вернее, смысла. Сильная душа может преобразовать впечатление от неэстетического объекта в красоту. Так же, как педераст может преобразовать свои испытания в истину об общей природе любви, а не о своей частной, болезненной. Все зависит от того, каков будет градиент преобразования. У Пруста есть один потрясающий пример: сцена развертывается на Елисейских полях, куда нашего мальчика-героя водили гулять с няней, где начинались его первые любови. Где появляется Жильберта – первая любовь Марселя. Няня заходит в какое-то строение (это был туалет). И он ждет ее. Его поразил запах сырости. (Ну, если не считаться с мягкой манерой Пруста, который не всегда называет вещи своими именами, – это просто запах мочи.) И вот из этого запаха идет целая симфония мыслей и впечатлений. Именно впечатлений – мыслей, а не просто впечатлений. Перед ним странный, загадочный запах, который развязывает в нем интенсивную духовную работу. А ведь это просто запах мочи, не больше. Но гипнотизирующий и требующий разгадки. Вызывающий одновременно радость какого-то ощущения себя в мире испытания. Когда мы настолько вырываемся из мира – то, что называется радостью у Пруста, – что нам уже безразлично, что нам больно и что мы можем умереть[176]. То есть радостью в данном случае называется какое-то ощущение абсолютной прозрачности того, что ты видишь перед собой, и полное слияние себя с этим, настолько, что ты ощущаешь понятое тобой вне времени, а поэтому время не страшно для того, что – вне времени. И поэтому состояние называется радостью. Во всех случаях, когда вы встретите это слово у Пруста, оно означает вот это ощущение, которое я, конечно, передал вам плохо. Но не хуже, чем Пруст, потому что то, как передал Пруст, тоже непонятно. Вернее, понятно, если только вы сами это испытали. Вербально – ни я, ни Пруст не можем этого вам передать. Доказательством того, что Пруст не смог, является то, что я должен об этом говорить. То есть я должен интерпретировать. В других случаях Пруст такого рода состояния будет называть мистическими законами[177]. Или таинственными законами. Кстати, не забывайте, что мои высокие рассуждения, так же как радость у Пруста, вызваны – чем? Не высоким сюжетом, а запахом уборной. А теперь наложите на понимание того, что называется радостью у Пруста, модель всеми вами испытанного освобождающего вас страдания, когда вы уже до такой степени страдаете, что уже не конкретные объекты причиняют вам боль, скажем, смерть близкого вам человека или измена близкого человека, а уже вы переживаете какую-то общую суть мира. Вот этот элемент есть во всяком действительном страдании. И тогда у вас есть какое-то ощущение, которое можно передать так; вы как бы ощущаете себя в аду, но презираете своих мучителей, которые вонзают вам вилки в бока или бросают вас в чан с кипятком, вы чувствуете, что они с вами ничего сделать не могут, но вы рабы. Вот это есть радость. Или то, что Пруст называет радостью.
Так вот, этот запах мочи является вечным впечатлением. Почему вечным? Да по одной простой причине: например, там, где он начинает разматывать испытанное ощущение, которое явно несоизмеримо с предметом, – нельзя прийти в такое высокое состояние, которое от меня потребовало сейчас тех слов, которые я употреблял, просто оттого, что тебе ударил в нос сырой запах уборной, – явно там происходит что-то другое, что приняло (вспомните текст о колокольнях) форму запаха мочи. А «дух веет там, где хочет», и он может и эту форму принять. Если послушаешь, то что-то узнаешь. Наш герой слушает, и что он узнает? Длящееся впечатление, являющееся элементом какого-то непрерывного или неоконченного континуума. Смысл его каждый раз неясен. И он, кстати, неясен до последней страницы романа. Почему? Сейчас я вам поясню. Дальше, через две страницы, это ощущение совмещается у Пруста с воспоминанием о комнате, которая условно называется комнатой «женщины в розовом». Эта комната в доме дяди нашего героя, к которому он, маленьким, иногда приходил с поручениями от своих родителей или просто навещал своего дядю по материнской линии. (Если употреблять немецко-идишное слово – то, что немцы и евреи называют Feinschmecker. Вот представьте себе сладострастника, все время причмокивающего губами – ах, ах, ах, или – ифь, ифь, ифь, как вкусно. И очевидно, у этого файншмеккера появлялись не только красивые предметы, но и женщины.) И вот наш мальчик появляется в комнате у дяди, когда из этой комнаты после визита уходит какая-то дама. Она была в розовом. Потом, я должен пометить, эта дама оказывается Одетт. Дама Де Креси, а в качестве Одетт она возлюбленная Свана, а любовь Свана к Одетт – архетип любви героя. То есть он по схеме любви Свана будет переживать свою собственную любовь и пробегать те же станции любви, что пробегал Сван в своей любви и ревности. Но мы ничего этого пока не знаем. Мы знаем только одно: был какой-то смысл места, где есть моча, потом есть какой-то смысл места, где бывают женщины, и внутри этого смысла – судьба героя. Потому что он будет любить так, как любил Сван. Теперь мы начинаем догадываться, что называется вечными впечатлениями. Конечно же – не конкретный запах уборной и конечно же – не просто промелькнувшая женщина в розовом платье в комнате у дяди. Сейчас мы обратим внимание на следующее. Пруст делает такую реплику… и эти размышления, и эта эляция, то есть ощущение, что, так переживая, я выше мира, я не завишу от мучающих меня ощущений, это есть радость, но в то же время… страдание, – так вот, эти состояния «были вызваны во мне, порождены во мне не какой-нибудь абстрактной идеей или высоким сюжетом, а запахом сырости»[178]. Хочу, чтобы вы на это обратили внимание. Потому что, хотя все это говорится как бы мимоходом, это и есть самое главное. И все бусинки у наших четок, которые мы перебираем, содержат в себе такого рода обороты – нет, не из сюжета, не из высоких мыслей, а из простых вещей. Не из «Мыслей» Паскаля, а из рекламы мыла… Что существенно в такого рода впечатлениях? Сделаем еще один шаг. Существенно то, что мышление или описание происходит. (Я чувствую, насколько непонятно то, что говорю. И я все никак не могу найти простую схему, простую модель, на которой можно было бы эту вещь, которая сама по себе мне внутренне ясна, можно было бы ее пояснить.) Мы имеем дело с романом, который есть продукт акта письма, и роман этот описывает акт «писания» романа (но не воспринимайте это формально: что это есть «писание» именно романа). И мы имеем дело с тем, что человек создает или ищет какую-то форму, а писать роман, или симфонию, или поэму – это искать форму, и он же сам осмысляет этот акт. И осмысляет его потому, что этот акт есть существенное событие. Не просто происходят вещи – например, запах уборной, три колокольни, «женщина в розовом», поцелуй матери, – в мире происходит еще факт размышления об этих вещах и их описание в целях найти их форму. То есть смысл. Само искание смысла того, что происходит, тоже есть событие, и оно может быть самым существенным событием. То есть для нас событием является не то – как, что в реальности, какова реальность. Мы даже не знаем, что там на самом деле. Можно описать, что на самом деле происходило то-то и то-то. Существенно, что среди происходящих событий есть еще событие извлечения смысла из происходящих событий. И от того, произойдет ли это событие, зависит – что? Я в двух словосочетаниях скажу, на таком ученом и не очень внятном языке и на таком экзистенциальном, что ли, уровне. На ученом это будет звучать так: от этого зависит – извлекая опыт или не извлекая. А на научном уровне: зависит, как сложится судьба. Сейчас я попробую соединить эти две вещи. Я говорил вам уже, что в мире вещи повторяются. Повторяемся и мы. Сама повторяемость есть дурная бесконечность. Например, можно согрешить и раскаяться, снова согрешить и снова раскаяться. Это имеет смысл этический, психологический, социальный, какой угодно. Есть две вещи. Есть опыт, то есть то, что можно наблюдать извне (вот в мире произошло то-то; скажем, произошла война). А есть он же, но извлеченный в какой-то структуре. Опыт произошел, но, если он не извлечен, он будет повторяться. На языке религиозной символики повторяемость называется адом. Ведь что такое ад? Вы бесконечно повторяете один и тот же акт. Например, бесконечно прожевываете кусок мяса, который вам полагался вообще. Слишком большой отхватили. А наказание – вы его вечно будет прожевывать, не прожевав до конца. И все, что не имеет конца, бесконечно длится, как дурная повторяемость, – есть адовая мука. Ведь в аду не происходит ничего, не кончается ничего. Грех все время продолжается вместе с наказанием за него. И там происходит все то, что является призрачным забытием. Ад – это забытое. А раз забытое, значит, будет повторяться. Ну, скажем, бывают войны, которые будут повторяться, потому что нация, воевавшая, не извлечет опыта. (Последним примером я вступил в саму сердцевину дела. То, что я сказал, конечно, не совсем понятно, и поэтому прошу от вас терпения. Не только по отношению ко мне, но и к тем мыслям, которые будут роиться в ваших головах. Им нужно дать время, чтобы они покрутились. Не так страшно, когда мысли без ответа крутятся в голове. Ничего страшного. Пускай покрутятся. И кстати, это кручение мыслей и есть круг жизни.)
То, что я сказал, содержит в себе две существенные для нас мысли, и они как раз начинаются в той точке, в которой идет наш анализ. То есть в точке чего-то, называемого впечатлением. В примере, который я приводил, фактически я хотел передать вам ощущение существования чего-то, что можно назвать тканью. Есть какая-то деликатная ткань истории, этики, человеческой души; она каким-то образом устроена. Внешне она оформлена словами, но слова никогда не есть эта ткань. Скажем, есть слово «грех», а есть грех испытания и извлеченный смысл. Есть закон, и есть он же в каком-то другом виде. Или – запрет доноса есть моральная или этическая норма. Но одно дело она – как норма, словесно выраженная в виде закона, и она же – в том ключе, в котором мы работаем. Отличить словесно этого нельзя, по определению. Потому что когда я словесно выражу то, чем мы занимаемся и что является у Пруста, условно скажем так, – онтологическим опытом, то словесное выражение этого опыта совпадает – с чем? – со словами, которые есть. Ну, скажем так: ощущение ткани, которое начинает жить с точки впечатления, – такой тканью является, например, истина, она есть существенный элемент того, что мы можем и должны сказать о том, что мы испытали: из впечатления мы должны среди прочих вещей извлечь и истину. И вот об истине Пруст говорит, что истина не есть нечто, что где-то находится, нечто такое, о чем можно узнать, кого-то расспросив, например свидетелей, или нечто, что тебе пришлют по почте[179]. Так? Теперь я приведу еще пример, чтобы вызвать у вас ощущение ткани, – не знания, не смысла, мы еще этого не знаем и, может быть, даже и не узнаем. Пруст говорит, что истина не есть нечто, что можно прислать по почте. За этим стоит та ткань, которая покрыта словами, но которая от слов отличается. Мы знаем, что истина есть нечто, что можно иметь, а если можно иметь, то можно, например, скрывать. Например, считается, что есть истины, которые разумно сообщать, а есть истины, сообщение которых может оказаться вредным. Правду не всегда можно говорить (я имею в виду, конечно, не интимные секреты, а вещи, относящиеся к гражданской жизни, которые не обладают такой интимностью, и поэтому там запрет стыдливости не должен распространяться, там распространяются другие запреты). И я хочу, чтобы вы настроились на то, что истина есть нечто, что обладает тканью, – такой, что можно разрушить весь нормальный процесс приобретения истины, потому что приобретение истины есть именно процесс. Истины не существует. Скажем, такого рода социальный запрет, в котором говорилось бы, что есть истины, которые удобно или неудобно возвещать, сам разрушает человеческий процесс приобретения истины. Разрушает ткань. Как это выразить более резко и доступно? Я могу вам доказать такую теорему, что если истина секретна, то дело кончается тем, что ее нет ни у кого, в том числе у тех, которые должны были бы в секрете держать истину. Потому что ткань способности человека открывать истину настолько тонка и сложна, настолько она не должна нигде разрываться (поскольку это именно ткань), что любое покушение на органику истины – а органики истины нет до интерпретации, никто не держит ее в готовом виде – кончится тем, что ни у кого ее не будет. Мы ведь часто предполагаем, например, что мы чего-то не знаем, а начальство знает. Я могу держать пари, что в социальном процессе, в котором допущены два таких начальных шага – что есть какое-то место (начальство), которое будет искать истину, и есть мы, которым можно ее сообщать или не сообщать, – что истины не будет и у начальства. Там тоже ее не знают. Почему? Да потому, что разрушена ткань приобретения истины. А ткань приобретения истины отлична от правил, в которых она сформулирована.
Повторяю – Пруст говорит: не из абстрактного сюжета в мою душу пришло возвышенное духовное состояние смысла (связанное с запахом уборной). Это то же самое, что сказать – не из этического запрета доноса ко мне пришло понимание того, что нельзя доносить, и во мне возникла неспособность доносить. Вот это я называю тканью. Пруст, казалось бы, говорит о совершенно других вещах, но, повторяю, что я везде буду показывать вам одну и ту же структуру нашего бытия. Вот садится человек и хочет писать, то есть заниматься интеллектуальной деятельностью, и вдруг он говорит: когда я садился писать и хотел развить какой-то абстрактный философский или эстетический сюжет, в голове было пусто, и ничего не мог написать. Ведь что мы делаем, когда мы начинаем мыслить? Или нам кажется, что мы начинаем мыслить. Мы собираем данные, мы выбираем направление, в котором идем. Или – мы знаем что-то в абстрактном представлении. Например, мы хотим создать что-то красивое или написать красивое, зная, что красиво. Пруст утверждает: то, что есть, и то, что окажется красивым, ничего общего не имеет с идеей красоты[180]. Или, переведя на тот язык, который мы ввели, недоносительство ничего общего не имеет с запретом доноса. Вот как нам это понять? Повторяю, недоносительство ничего общего не имеет с запретом доноса, хотя и то и другое одно и то же. Поставим себя снова в положение Пруста. Мы хотим мыслить, мы выбираем предметы. Выбирая предметы, мы знаем правила мышления. То есть то, что мы получим о предмете, чему-то должно соответствовать или чему-то должно не противоречить. Есть критерий. Так вот, эти критерии, утверждает Пруст, ничего общего не имеют – с чем? – с тем, что Пруст называет впечатлением[181]. То, чего мы не можем знать, но что может только быть или не быть. Может только присутствовать или не присутствовать. То есть то, что я называл раньше «невербальным». А невербальное обладает одним признаком (по сравнению со всеми предметами нашей мысли или со всеми законами) – мы его не искали, оно пришло. Почему запах уборной может содержать истину для Пруста? По одной простой причине: он в своих поисках смысла не искал этого запаха. Почему пирожное «мадлен» может оказаться чем-то, что содержит в себе целый мир? А потому, что в поисках мира я не искал пирожного. Я его не выбирал. А все выборы есть предвыборы – я выбираю в качестве человека, который еще чего-то не знает, в качестве человека до-истины, то есть человека, который мыслит в терминах предрассудков. Ведь я пользуюсь теми средствами, которые у меня есть, и беда в том, что я чаще всего оказываюсь в ловушке своего же собственного мышления. А если что-то приходит независимо от известных мне способов движения, то это «что-то» может нести истину. Ведь впечатление есть то, что запечатлено во мне независимо от меня. Я этого не искал, не выбирал. Пруст говорит: я твердо знаю, что когда нечто возникло во мне в момент, когда я споткнулся о неровные плиты мостовой (он идет по мощеному двору Германтов – одна из классических сцен-реминисценций, когда оживает прошлое: нога натыкается на неровные плиты, и вдруг с ослепительной ясностью встает перед ним Венеция, которую он усилиями произвольной памяти никак не мог вспомнить; вспомнил только декорацию, а не смысл), – «я не искал этой неровности мостовой»[182]. Значит, этот удар впечатления приходит к нам вне наших связей, а связи сплетены произвольными усилиями нашего поиска. Неровности мостовой мы не искали. Так вот, когда вы встретите (знаменитая проблема у Пруста, и она занимает внимание всех комментаторов) словосочетание «непроизвольная память» или «непроизвольные воспоминания», то в действительности это, конечно, есть проблема не просто памяти или воспоминания, а в более широком смысле – проблема произвольного ума и непроизвольного ума[183]. Произвольный ум – это ум, который организует свое движение и контролирует его волей и сознанием. В том числе, если ты ищешь сюжеты, ты ищешь сюжеты уже существующие. С готовыми критериями. У тебя в голове – законы, правила. Но дело в том, что в мире Пруста существует следующий закон (я сейчас выражусь очень абстрактно, но в данном случае это будет единственным способом выразить саму по себе вещь очень сложную), – от закона нет непрерывного и прямого пути к нему же самому в следующий момент времени. В данном случае это есть единственно экономное и «мускулистое» выражение. Действительно, можете ли вы так понять, оценить этический поступок другого человека или свой, чтобы это понимание было бы следствием приложения вывода из закона к конкретному случаю? Я утверждаю, что этого не может быть. Оценка конкретного случая не есть следствие выводимого нами из нашего понимания закона. В том числе закона о том, можно доносить или нельзя доносить. Этим я хочу сказать, что непрерывно воссоздается содержание закона. Чтобы закон длился в следующий момент времени – в промежутке должно снова родиться. И мир Пруста, как мир Декарта, как мир Платона, есть мир непрерывного многократного творения мира[184]. Мы не имеем мира, который был бы однажды создан с законами и потом длился бы. Такого мира нет, И это мы знаем на своем собственном этическом опыте. Мы никогда не сможем получить понимания какого-то конкретного случая, так чтобы это понимание было бы простым выводом и приложением к этому случаю какого-то нравственного закона. Это противоречит тому, как устроена наша душа. Мы не так устроены в действительности. Хотя нам кажется, что мы устроены именно так. И поэтому, скажем, так же как недостаточно запретить донос в одном случае, так же недостаточно иметь в голове сюжеты, чтобы написать книгу. Я связал это с совершенно другой, казалось бы, вещью. Но это одно и то же.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.