Страницы← предыдущаяследующая →
Царь Архелай очень любил свой кабинет, так что отделан он был ещё роскошнее, чем Зал Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, которых привлекали в Пеллу его богатые дары и щедрое гостеприимство. На сфинксоголовых подлокотниках египетских кресел покоились в своё время руки Агафона и Эврипида.
Это помещение посвящено было музам; они пели вокруг Аполлона на громадной фреске, покрывающей внутреннюю стену. Аполлон, игравший на лире, загадочно смотрел со стены на полированные стеллажи с драгоценными книгами и свитками. Тиснёные переплёты, позолоченные и украшенные каменьями ларцы; накладки из слоновой кости, агата и сардоникса, шёлковые закладки с золотым кружевом… От царя к царю переходило это бесценное наследство; даже во время междоусобных войн за царство, специально обученные рабы следили за ним, увлажняя воздух и убирая пыль. Прошло уже целое поколение с тех пор, как кто-нибудь брался читать эти книги: слишком они были драгоценны. То что для чтения – хранилось в библиотеке.
В кабинете стояла изысканная бронзовая статуя Гермеса, изобретающего лиру, – её купили у какого-то банкрота в последние годы величия Афин, – огромный письменный стол опирался на львиные лапы и был инкрустирован ляписом и халцедоном; а возле него возвышались от самого пола две лампы в виде колонн, обвитых лавровыми ветвями. Всё это почти не изменилось со времён Архелая. Но в читальной келье, что за дальней дверью кабинета, расписные стены спрятались под стеллажами и полками, которые были забиты управленческой документацией; а ложе и читальный столик уступили место заваленному рабочему столу, где секретарь царя каждый день обрабатывал по целому мешку писем.
Стоял морозный, яркий мартовский день, с северо-восточным ветром. Резные ставни были закрыты, чтобы бумаги не раздувало, но холодное солнце, слепящее острыми лучами, пробивалось сквозь щели; а вместе с ними залетали и струйки ледяного воздуха. Секретарь держал под плащом нагретый кирпич, руки греть; его писец, завидуя ему, дул себе на пальцы, но потихоньку, чтобы царь не услышал. А царю Филиппу было хорошо. Он только что вернулся из Фракии, из похода; и после тамошней зимы дворец казался ему Сибарисом роскоши и комфорта.
При том что власть его неуклонно подступала к древней хлебной дороге Геллеспонта, кормившей всю Грецию; при том, что он окружал колонии Афин, склонял к измене их вассальные племена и брал в осаду города их союзников, – одной из самых горьких своих обид южане считали то, что он нарушил честный, достойный древний обычай прекращать войну зимой, когда даже медведи залегают в берлогах.
Сейчас он сидел у огромного стола. В загорелой руке – потрескавшейся на морозе, покрытой шрамами, мозолистой от поводьев и копья – был зажат серебряный стилос; он ковырял им в зубах. Рядом, на табурете, сидел писец и держал на коленях табличку; ему предстояло записывать послание вассальному князю в Фессалии.
Домой царя привели южные дела; и он уже знал, как за них приниматься. Наконец-то можно начинать. В Дельфах нечестивые фокийцы, измученные войной и сознанием вины своей, набросились друг на друга, словно бешеные псы. Они хорошо попользовались деньгами, которые чеканили, переплавляя храмовые сокровища, чтобы платить солдатам. А теперь далекоразящий Аполлон добрался-таки до них. Ждать он умел; но в тот день, когда они полезли за золотом под самый Треножник, – он послал им землетрясение, а потом – панику, яростные взаимные обвинения, высылки, пытки… Проигравший вождь с остатками своих сил удерживал теперь только опорные пункты у Фермопил. Он уже сейчас в отчаянном положении, скоро с ним можно будет управиться. Афинские подкрепления гарнизону своему он отослал назад, хотя это были союзники: боялся, что его выдадут победившей партии. Скоро он окончательно дозреет. Царь Леонид там наверно корчится под своим могильным курганом, – думал Филипп.
«Путник, проходящий мимо, ты пойди скажи спартанцам…» Ты пойди скажи им всем, что через десять лет вся Греция будет подвластна мне, потому что ни города друг с другом договориться не могут, ни люди; никто не верит никому. Они забыли даже то, чему учил их ты, Леонид: как надо сражаться и умирать. Мне их и побеждать не придётся; они уже побеждены завистью и жадностью. Они пойдут за мной – и будут гордиться этим; под моим владычеством они вернут себе гордость. Они будут рассчитывать на меня, чтобы вёл их; а их сыновья – на моего сына…
Эта мысль напомнила ему, что он посылал за мальчиком уже довольно давно. Он конечно придёт, когда его отыщут; нельзя ждать от девятилетнего мальчишки, чтобы тот постоянно сидел у себя. Филипп снова вернулся мыслями к письму.
Он ещё не успел закончить с письмом, когда услышал из-за дверей голос сына: тот здоровался с его телохранителем. Сколько десятков – или сотен – людей знает мальчик по имени? Этот-то в гвардии всего пять дней!..
Открылись высокие двери. Меж ними он казался совсем маленьким. Яркий, ладный; босые ноги на холодном мраморном полу; руки привычно сложены под плащом – но не для того, чтобы их согреть, а в хорошо заученной позе скромного спартанского мальчика, которой научил его Леонид… В этой комнате, рядом с бледными книжниками, отец и сын смотрелись – будто дикие звери среди ручных. Смуглый солдат, выдубленный почти до черноты, – на руках шрамы, на лбу светлая полоса, оставленная кромкой шлема, слепой глаз смотрит молочно-белым пятном из-под полуприкрытого века, – и мальчик у двери: на загорелой шелковистой коже ссадины и царапины мальчишьих приключений, а рядом с его взъерошенной густой шевелюрой позолота Архелая кажется тусклой и запыленной. Домотканая одежда его, когда-то мешавшая, давно уже выцвела и стала мягкой от многочисленных стирок, покорилась хозяину; и теперь смотрелась совсем естественно, как будто он сам её выбрал, с нарочитой надменностью. А серые глаза, освещённые холодным заходящим солнцем, скрывали какую-то тайную мысль.
– Войди, Александр.
Он и так уже входил; Филипп сказал это только для того, чтобы быть услышанным, негодуя на отчуждённость во взгляде. Но Александр подумал, что ему позволили войти, будто слуге. Румянец от ветра на улице схлынул с его лица; кожа казалось посерела, потемнела… Только что, возле двери, он успел подумать, что Павсаний, новый телохранитель, красив той красотой, на которую так падок его отец. Если из этого что-нибудь последует, то какое-то время новой девушки не будет. Бывает такой взгляд – когда тебе смотрят в глаза или наоборот, не смотрят, – что сразу узнаёшь, это уже случилось, или ещё нет. Тут ещё нет.
Он подошёл к столу и остановился, руки по-прежнему под плащом. Но один элемент спартанских манер Леонид так и не смог в него вколотить: он не должен был поднимать глаз, пока старший к нему не обратится.
Филипп, встретив его неподвижный, пристальный взгляд, почувствовал укол знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше. Он видел такие глаза у людей, которые скорее умрут, чем сдадут город или перевал. И это не вызов противнику, это внутри, в душе. За что мне такое? – подумал он. Всё ведьма виновата. Это она приходит со своей отравой и крадёт у меня сына, стоит лишь мне отвернуться.
Александр собирался спросить отца о боевых порядках фракийцев. Рассказывали по-разному, а он хотел знать… Однако, как видно, сейчас не получится.
Филипп отослал писца и подозвал мальчика на табурет, покрытый красной овчиной. Сын сел слишком уж прямо, и Филипп тотчас почувствовал, что он уже раздумывает, как бы уйти.
Врагам Филиппа нравилось думать, что все его люди в греческих городах попросту подкуплены. Любовь слепа, но ненависть ослепляет еще хуже. Те, кто ему служил, на самом деле приобретали много; но было среди них немало таких, кто вообще ничего не взял бы, не будь они покорены его обаянием.
– Глянь-ка, – сказал он, доставая блестящий узел выделанной кожи. – Угадай, что это такое.
Мальчик стал распутывать; его длинные пальцы тотчас принялись за работу, продевая ремни вверх и вниз, вытягивая, выпрямляя… По мере того как из хаоса возникал порядок, угрюмость на его лице сменилась сосредоточенностью, а потом серьезной взрослой радостью.
– Праща и сумка для камней. На пояс цепляется, через вот эти прорези. Где делают такое?
На сумке были нашиты рельефные золотые пластинки, вырезанные в форме стилизованных, округлых быков.
– Её нашли на убитом фракийском вожде, – сказал Филипп. – Но она с дальнего севера, из травяных равнин. Это скифская.
Александр внимательно разглядывал этот трофей с окраины Киммерийской пустыни, размышляя о бескрайних степях за Истром, о сказочных погребениях тамошних царей, окружённых кольцом мёртвых всадников, которых привязывают к столбам, так что кони и люди засыхают в сухом холодном воздухе. Ненасытная любознательность оказалась слишком сильна – он оттаял, и в конце концов задал все свои вопросы. Разговор получился довольно долгий.
– Ну, давай, – сказал отец, ответив на всё. – Испытай свою пращу, я ведь её для тебя привёз. Посмотрим, что ты сумеешь сбить… Только не уходи слишком далеко, скоро афинские послы приедут.
Праща лежала у мальчика на коленях, но он забыл о ней, только руки помнили.
– Про мир говорить?
– Да. Они высадились в Галесе и попросили, чтобы их пропустили через границу, не дожидаясь глашатая. Похоже, что торопятся.
– Дороги там плохие.
– Да, им надо будет отогреться, прежде чем я стану с ними говорить. Когда буду их принимать, ты можешь прийти послушать. Встреча будет серьёзная; пора тебе посмотреть, как дела делаются.
– Я буду возле Пеллы. И обязательно приду.
– Наконец-то они кончили болтать, и взялись хоть что-то сделать. А то всё гудели, как разбитый улей, с тех самых пор, как я Олинф взял. Последние полгода обхаживали южные города, лигу против нас собрать пытались… Ничего у них не вышло из этого, только пятки оттоптали.
– Неужто все боятся?
– Не все. Боятся не все. Но – ни один не верит другому, ни один!.. А некоторые верят тем людям, которые верят мне. И я им за эту веру воздам.
Тонкие золотистые брови мальчика сошлись почти в сплошную линию, подчеркнув тяжёлые надбровья над глубоко сидящими глазами.
– Неужто даже спартанцы не станут сражаться?
– Под командой афинян, что ли? Возглавить борьбу они больше не могут, сыты по горло, а следовать за кем-нибудь – на это они никогда не пойдут. – Он улыбнулся про себя. – К тому же, они совсем неподходящая аудитория для оратора, который со слезами бьёт себя в грудь или брюзжит, будто баба базарная, которой обол недодали.
– Когда Аристодем приезжал в прошлый раз договариваться о выкупе за Ятрокла – он мне сказал, он думает, что афиняне проголосуют за мир.
Такие сведения давно уже перестали удивлять Филиппа.
– Ну да, – согласился, он. – И чтобы поощрить их на это, я отпустил Ятрокла безо всякого выкупа; да так, что он оказался дома раньше самого Аристодема. Ладно, пусть шлют мне послов. Если думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду – или даже Фракию – они попросту дураки. Но тем лучше. Пусть они там голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам попусту тратить время… Одним из послов будет тот самый Ятрокл, и Аристодем тоже с ним. Это нам не повредит.
– Он, когда был здесь, Гомера декламировал за ужином. Про Ахилла и Гектора перед их боем. Но он слишком старый уже…
– Старость штука такая, что ко всем приходит. Да!.. Филократ, разумеется, тоже в посольстве. – Он не стал тратить время на объяснения, что это его главный агент в Афинах: был уверен, что мальчик и так знает. – С ним будут обращаться, как со всеми остальными. Дома ему не пойдёт на пользу, если мы станем его как-то выделять. А всего их десять человек.
– Десять? – Мальчик изумился. – Для чего? И все они будут речи говорить?
– Знаешь, афинянам все они нужны, чтобы следили друг за другом. Речи произносить будут все, тут ты угадал. Ни один не согласится, чтобы его обошли. Но будем надеяться, что они договорятся заранее и поделят темы, чтобы не повторяться. Но по крайней мере одно стоящее представление мы увидим. Демосфен приезжает.
Мальчик навострил уши, будто собака, которую гулять позвали. Филипп увидел, как у него засветились глаза. Неужто каждый его враг – герой для сына?
А Александр вспоминал красноречие гомеровских героев. Демосфена он представлял себе высоким и смуглым, как Гектор, с голосом звенящим бронзой, и с пылающими глазами.
– Он храбрый? Как те мужи Марафона?
До Филиппа этот вопрос дошёл словно из другого мира. Он помолчал, пока собирался с мыслями, потом зло улыбнулся в чёрную бороду.
– Увидишь его – угадай. Только его самого не спрашивай.
Волна краски медленно пошла по лицу мальчика, от белокожей шеи до самых волос. Губы его плотно сжались. Он ничего не ответил. Рассердившись, он становился разительно похож на мать. Филиппа это всегда уязвляло.
– Ты что, шуток совсем не понимаешь? – спросил он. – Ты обидчив, как девчонка.
Как он смеет говорить мне о девчонках! – подумал мальчик. Его руки так сжали пращу, что золото впилось в ладони.
Ну вот, – подумал Филипп, – все труды насмарку. В глубине души он проклинал и жену, и сына, и себя самого. Заставляя себя говорить как можно мягче и спокойнее, он сказал:
– Ну ладно. Мы с тобой оба посмотрим. Я его знаю не больше, чем ты.
Это была не совсем правда: по донесениям своих агентов он знал того человека очень хорошо; казалось, что прожил с ним много лет. Но чувствуя себя обиженным, он позволил себе этот маленький обман. Пусть мальчишка остаётся при своих ожиданиях и надеждах.
Через несколько дней он послал за сыном снова. Это время у обоих было заполнено до отказа. У отца были дела; у сына – вечные поиски новых испытаний, которые требовали крайнего напряжения: прыгать со скальных уступов, кататься на необъезженных конях, бить рекорды в метаниях и беге… Ну а кроме того он разучивал новую пьесу на своей новой кифаре.
– К ночи они должны быть здесь, – сказал Филипп. – Утром будут отдыхать, потом будет официальный завтрак, потом я их приму… А на вечер назначен торжественный обед, так что время подожмёт и придётся им красноречия поубавить.
Его лучшая одежда хранилась у матери, Мать была у себя. Писала письмо брату в Эпир, жаловалась на мужа. Писала она хорошо: у неё было много таких дел, которые писцу доверить нельзя. Когда он вошёл, она закрыла свой диптих и обняла его.
– Мне надо нарядиться в честь афинских послов, – сказал он. – Я оденусь в синее.
– Я знаю, что тебе к лицу, дорогой мой.
– Нет, это должно быть подходяще для афинян. Я надену синее.
– Тс-с-с! Я повинуюсь, мой господин. Значит синее, брошь из ляписа…
– Нет, в Афинах только женщины носят украшения. Ничего, кроме колец.
– Но, дорогой мой, ты должен быть одет лучше их! Ведь они же ничтожества, эти послы.
– Нет, мама. Они считают украшения признаком варварства. Я их не надену.
В последнее время она уже слышала иногда этот новый голос. Он ей нравился. Но до сих пор сын никогда ещё не говорил таким голосом с ней самой.
– Ты будешь совсем как взрослый, господин мой.
Она сидела; и поэтому смогла прильнуть к его груди и посмотреть на него снизу вверх. Погладила его выгоревшие волосы и добавила:
– Когда пора будет одеваться, приходи ко мне. Ты одичал, как горный лев; я должна сама присмотреть, чтобы всё было как надо.
Вечером он сказал Фениксу:
– Я не хочу ложиться. Пожалуйста, позволь мне посмотреть, как приедут афиняне.
Феникс с отвращением глянул в окно на сгущавшиеся сумерки.
– Что ты надеешься увидеть? – проворчал он. – Проедет мимо кучка людей, в шляпах, нахлобученных до самых плащей… При нынешнем тумане ты слугу от хозяина не отличишь.
– Всё равно. Я хочу их видеть.
Ночь настала сырая, промозглая. С камышей возле озера капала вода; не смолкали лягушачьи трели, словно шум в голове… Неподвижный туман висел на осоке, окаймляя лагуну до самого моря, где его раздувал лёгкий ветерок. На улицах Пеллы грязные канавы смывали накопившиеся за десять дней мусор и отбросы вниз, к воде, покрытой оспинами дождя. Александр стоял у окна фениксовой комнаты, куда пришёл его будить. Сам он уже был одет в сапоги для верховой езды и в плащ с капюшоном. Феникс сидел с какой-то книгой возле лампы и жаровни, словно впереди у него была вся ночь.
– Смотри! Из-за поворота факелы показались, уже едут!..
– Прекрасно. Теперь они будут у тебя на виду, можешь любоваться. Я выйду на улицу только когда время подойдёт, ни на миг раньше.
– Дождик едва капает! Что ты будешь делать, когда мы пойдём на войну?
– Я берегу себя для этого, Ахилл. Не забывай, что кровать Феникса стояла возле огня.
– Слушай. Если ты не поторопишься, я сейчас тебе книгу подпалю! Ты ведь даже не обулся до сих пор!
Он высунулся из окна. В темноте далёкие факелы, размытые туманом, казались крошечными, словно светлячки, ползущие по камню.
– Феникс…
– Да-да, времени ещё достаточно…
– Феникс, он на самом деле хочет договориться о мире? Или только успокоить их хочет, на то время, пока не будет готов? Как олинфийцев.
– «О, Ахиллес богоравный, могучий, возлюбленный сын мой…» – Он искусно настроился на волшебный ритм. – «Будь справедлив ты к отцу, что своим благородством прославлен…»
Недавно ему приснилось, будто он стоит на сцене, одетый для роли Корифея в трагедии, для которой написана только одна страница. На воске всё остальное уже было, но ещё не переписано набело, и он попросил поэта изменить окончание; но когда попытался вспомнить это окончание – вспоминались только собственные слезы.
– Ведь олинфийцы первыми нарушили договор. Они стакнулись с афинянами и впустили к себе его врагов. Это нарушение клятвы; а каждый знает, что нарушение клятвы лишает силы любой договор.
– Их кавалерийские генералы бросили в бою своих людей… – Голос мальчика зазвенел. – Он заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил!..
– Наверно, это спасло немало жизней…
– Они теперь рабы, ты понимаешь?.. Рабы!.. Я бы предпочёл умереть.
– Если бы все это предпочитали, рабов бы не было.
– Я никогда, ни за что не стану использовать предателей, когда стану царём. Если они придут ко мне – я их убью… И всё равно, кого они захотят мне продать. Даже если это будет мой злейший враг – я ему пошлю их головы. Я их ненавижу, как врата смерти. Этот Филократ – предатель!
– И при всём том, он может сделать много хорошего. Ведь твой отец желает добра афинянам.
– Если они согласятся на всё, что он скажет, да?
– Знаешь, его могут заподозрить в том, что он хочет установить тиранию. Когда спартанцы победили их во времена моего отца, у них на самом деле была тирания. Но чтобы хорошо знать историю, надо этого хотеть. Ещё со времён Верховного Царя Агамемнона у эллинов был военный вождь. Иногда какой-нибудь город, иногда человек. Как собрали войско под Трою?.. Как отразили варваров в войне с Ксерксом?.. Только нынче, в наши дни, эллины грызутся словно псы – а вождя нет, руководить некому.
– У тебя это звучит так, словно они и не стоят руководства. Но не могли же они так быстро измениться.
– За два последних поколения самых лучших перебили. Мне кажется, и афиняне и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, с тех пор как сдали внаём фокидянам свои войска. Они прекрасно знали, каким золотом им платят. Куда бы ни попадало это золото, оно приносило смерть и разрушение, и не было этому конца. Теперь твой отец взял на себя роль бога, взялся делать его дело; и посмотри, как он преуспел, об этом толкует вся Греция… Кто более его достоин скипетра вождя? А когда-нибудь этот скипетр перейдёт к тебе…
– Я бы пожалуй… – начал задумчиво мальчик. – Ой, гляди-ка, они уже проехали Священный Бор! Уже почти в городе!.. Давай, собирайся.
Когда они садились на коней во дворе, Феникс проворчал:
– Опусти капюшон пониже. Когда они увидят тебя во время приёма – им вовсе незачем знать, что ты болтался на улице, чтобы на них поглазеть, словно простолюдин. Никак я в толк не возьму, зачем тебе это понадобилось, чего ты ждёшь от этой прогулки.
Проехав к Святилищу Героев, они отодвинулись с дороги на небольшую лужайку под деревьями. Листья на каштанах уже распускались, и теперь смотрелись узорчатой бронзой на фоне водянистых облаков, через которые сочился лунный свет. Факелы у всадников эскорта, сгоревшие почти до рукояток, плясали в неподвижном воздухе в такт поступи мулов и лошадей. В свете этих факелов был виден главный посол, рядом с ним ехал Антипатр. Александр узнал бы крупную фигуру и квадратную бороду генерала, даже если бы он и закутался, как все остальные; но тот только что вернулся из Фракии, потому считал эту ночь тёплой. Второй – это должно быть Филократ. Тело бесформенно в промокших одеждах: лютые глаза выглядывают в щель между шляпой и плащом как воплощение злобы. За ним следом ехал Аристодем; Александр узнал его по грациозной посадке. Ладно, с этими ясно. Глаза его обшаривали вереницу всадников, которые в большинстве своём старательно рассматривали дорогу из-под мягких шляп, пытаясь разглядеть, где могут оступиться их кони. Почти в самом конце ехал высокий, хорошо сложенный человек, сидевший по-солдатски прямо. Он казался не молод, но и не стар; свет факелов выхватывал из темноты его короткую бороду и рельефный, худощавый, профиль. Когда он проехал мимо, мальчик посмотрел вслед, сличая это лицо со своими снами. Только что он увидел великого Гектора, который не успеет состариться до тех пор, когда Ахилл подрастет.
Демосфен, сын Демосфена из Пеонии, проснулся на рассвете, приподнял голову с простыни и огляделся вокруг. Комната в царских покоях для гостей просто великолепна. Зелёный мраморный пол, у двери и окон пилястры с золочёными капителями, табурет для его одежды инкрустирован слоновой костью, ночной горшок италийской работы с рельефными гирляндами… Дождь кончился, но задувал порывами леденящий ветер. На нём было три одеяла, но он с удовольствием взял бы ещё столько же. Его разбудила потребность в горшке, но горшок был в дальнем углу, а ковра на полу не было. Вставать противно… Он помедлил, скрючившись и обхватив себя руками. Сглотнув, ощутил саднящую боль в горле. Его опасения, возникшие в дороге, сбывались: в этот великий день – величайший из всех дней его жизни – у него начинается простуда.
Он с тоской подумал о своём уютном доме в Афинах, где Кикнос, его раб, перс, и одеял принёс бы побольше, и горшок поставил бы у самой постели, и приготовил бы горячего молока с травами и мёдом… Это смягчило бы ему горло и вернуло бы голос… А теперь он лежал, как великий Эврипид, который встретил здесь свою смерть, заболев среди варварской роскоши. Неужто ему суждено стать ещё одной жертвой этой суровой страны, родины пиратов и тиранов? Неужто и его погубит утёс этого чёрного орла, хищно нависшего над всей Элладой, готового наброситься на каждый ослабевший, истекающий кровью город? Но с крыльями, омрачавшими небо над ними, они боролись беспрестанно; несмотря на мелочную корысть и междоусобицы, вопреки всем предостережениям, знамениям и пророчествам… И вот, сегодня он должен встретиться с хищником лицом к лицу – а у него нос заложило!
На корабле, по пути сюда, он вновь и вновь проговаривал свою будущую речь. Он должен был говорить последним. Чтобы уладить спорный вопрос, кому за кем выступать, они согласились, что говорить будут, начиная с самых старших – и дальше по очерёдности возраста. В то время как все остальные выдвигали доказательства своего старшинства, он страстно заявил, что он самый младший; с трудом веря, что они на самом деле настолько слепы: не понимают, какую возможность дарят ему. Поверил только тогда, когда был составлен самый последний список.
От горшка, стоявшего вдалеке, взгляд его скользнул на вторую кровать. Его сосед Эсхин спокойно спал, раскинувшись на спине. Ну до чего ж здоров, смотреть противно! Теперь его длинные ноги торчали из-под одеял, а широкая грудь гудела в резонанс с храпом. Проснувшись, он всегда резво подбегал к окну и проделывал свои эффектные голосовые упражнения, которые не оставлял с тех пор как выступал на сцене. Если кто-нибудь предупреждал его, что снаружи холодно, он отвечал, что на том или том привале в армии было и похуже. Он должен был говорить девятым, Демосфен десятым. Но казалось – никакое благо не доходит к нему неподпорченным. У него было последнее слово, неоценимое в любом суде; его не купишь ни за какие деньги. Но некоторые из самых сильных аргументов уже будут изложены теми, кто выступит раньше; а потом ему придётся выступать вслед вот за этим человеком – а у него импозантная внешность, мощный голос и тонкое чувство времени; и память актёра, которая позволяет ему говорить без остановки, пока льётся вода из часов, ни разу не заглянув в записи; и – самый несправедливый дар богов – он может говорить экспромтом, если нужно.
А ведь совершеннейшее ничтожество! Воспитан в нищете; правда, отец его, школьный учитель, вколотил в него достаточно грамоты, чтобы дать ему жалованье мелкого чиновника, но мать – та и вовсе жрица какого-то жалкого, занюханного иммигрантского культа, запрещённого законом… Кто он такой, чтобы чваниться в Собрании среди людей, учившихся в ораторских школах?!.. Нет сомнений, он держится только на взятках; но нынче без конца только и слышишь, что о его предках, – эвпатридах разумеется, – разорённых Великой Войной, и о его военных подвигах на Эвбее. Какая затасканная сказка!
Снаружи в сыром воздухе скрипуче прокричал коршун, над кроватью пронёсся очередной порыв холодного ветра… Демосфен закутал в одеяла своё тощее тело и с горечью вспомнил, как накануне вечером, когда он пожаловался на мраморный пол, Эсхин заметил бесцеремонно: «Никогда бы не подумал, что тебе это может не нравиться, при твоей-то северной крови.» Уже много лет никто ему не напоминал, что дед его женился на скифке, дочери метэка; и только богатство его отца позволило ему выцарапать гражданство. Он-то думал, что всё это уже давно забылось… Теперь, воротя свой простуженный нос от спящего Эсхина и оттягивая хоть на несколько мгновений неизбежный поход к горшку, он злобно бормотал: «Ты был репетитором, а я учёным… Ты был прислужником, а я посвящённым…. Ты протоколы переписывал, а я прения вёл… Ты был третьеразрядным актёром, а я сидел в первом ряду…» На самом деле он никогда не видел Эсхина на сцене; но уж так хотелось, чтобы это было правдой, что он добавил: «Тебя освистывали, а я свистел».
Пол под ногами казался зелёным льдом, от струи шёл пар. Постель тотчас остыла; теперь оставалось только одеваться и двигаться, чтобы хоть как-то разогреть себе кровь. Если бы Кикнос был здесь!.. Но Совет приказал им торопиться, остальные по-дурацки предложили обойтись без слуг… Если бы он один взял своего – это дало бы всем его врагам хороший повод для целой кучи нападок!..
Поднималось бледное солнце, ветер стихал. Снаружи должно быть теплее, чем в этом мраморном склепе… Мощёный двор был пустынен, если не считать какого-то бездельника, мальчишки-раба. Вот что, он сейчас возьмёт свой свиток и ещё раз прорепетирует речь. Но если заняться этим здесь, то Эсхина разбудишь; а тот начнёт удивляться, что ему до сих пор нужен написанный текст, и хвастаться, что сам он всё всегда выучивает сразу.
В доме никто ещё не проснулся, только рабы. Он посмотрел на каждого, в поисках греков. При осаде Олинфа было захвачено много афинян, и у всех послов были полномочия уладить дела с выкупом, где появится такая возможность. Он твердо решил выкупить каждого, кого найдёт, хотя бы и за свой собственный счёт. На лютом холоде, в этом мерзком, чванливом дворце, он согревал себе сердце мыслями об Афинах.
В раннем детстве его баловали, но школьные годы были ужасны. Отец – богатый торговец – умер, оставив его на попечение нерадивых опекунов. Он был хилым парнишкой и ничьих желаний не возбуждал, зато сам возбуждался часто. В мальчишьем гимнасии это проявилось очень явно, и непристойное прозвище прилипло к нему на долгие годы. В отрочестве он узнал, что опекуны растаскивают его наследство; а у него не было никого, кто взял бы на себя ведение его судебных дел, – только он сам, заика несчастный. Он учился упорно; он занимался до изнеможения, в тайне, подражая актёрам и ораторам, пока не подготовился. Но когда, наконец, выиграл процесс – от денег осталось не больше трети. Он начал зарабатывать себе на жизнь единственным делом, в котором был искусен, и постепенно разбогател на полуприличной мелкой поживе; а в конце концов начал ощущать и крепкое вино власти, когда толпа на Пниксе стала слушать его, затаив дыхание, и верить каждому его слову. Все эти годы он защищал свою слабую, истерзанную гордость доспехами гордости Афин. Афины должны вернуть себе прежнее величие; это будет его трофей победителя – такой, который сохранится до конца времен.
Он ненавидел очень многих – одних по достойным причинам, других из зависти, – но больше чем их всех вместе взятых ненавидел он человека, которого ни разу в жизни не видел, сидящего в этом старом кичливом дворце. Македонского тирана, готового превратить Афины в зависимый город. В коридоре татуированный синей краской раб-фракиец чистил пол. Сознание, что он афинянин, – что нет в мире племени выше, – вновь поддержало Демосфена, как и всегда. Царь Филипп должен узнать, что это значит. Да, он зашьёт рот этому человеку, как говорят в судах. Так он пообещал своим коллегам.
Если бы царю можно было бросить открытый вызов, то не было бы нужды в посольстве. Но можно напомнить о прежних узах – и тонко, но достаточно ясно показать, как он нарушал обещания, как раздавал заверения с единственной целью выиграть время, как натравливал одни города на другие, как стравливал разные партии, как оказывал поддержку врагам Афин – и в то же время соблазнял или уничтожал их друзей. Начало речи уже было отшлифовано; но у него есть наготове небольшой эпизод, который надо вставить после вступления; если его слегка подработать – очень хорошо пойдёт. Он должен произвести впечатление не только на Филиппа, но и на остальных послов; со временем кое-кто из них может стать более влиятелен, чем сегодня. И уж во всяком случае он опубликует свою речь.
На каменных плитах мощёного двора валялись ветки, оборванные ветром. Возле низкой стены стояли кадки с подрезанными, облетевшими кустами роз. Неужели они цвели здесь когда-то? Вдали виднелись бело-голубые горы, прорезанные чёрными ущельями; леса под ними густы, словно мех… По ту сторону стены пробежали двое молодых людей, оба без плащей, перекликаясь друг с другом на своём варварском наречии. Он колотил себя руками по груди, топал ногами, сглатывал слюну, в тщетной надежде что больное горло станет получше, – а в голову закралась невольная мысль, что люди, выросшие в Македонии, должны быть более закалёнными. Даже мальчишка-раб, которому конечно не мешало бы заняться обломанными ветками, казалось, ничуть не мёрз в своей единственной грубой одёжке, спокойно сидел на стене; ему было настолько тепло, что он мог и не двигаться. Однако, хозяину не мешало бы обуть его, по крайней мере…
Работать, работать… Он развернул свой свиток на втором абзаце и – шагая, чтобы не замёрзнуть, – начал говорить, пробуя то так то эдак. Взаимосвязь модуляций и ритмов, подъёмов и спадов, обвинений и увещеваний – превращала каждую произнесенную им речь в законченное произведение искусства. Если его перебивали и он должен был ответить – отвечал как можно короче: чувствовал себя уверенно только тогда, когда возвращался к написанному тексту. Только хорошо отрепетировав, мог он произнести свою речь поистине достойным образом.
– Таковы были, – читал он в пустом дворе, – многочисленные услуги нашего города отцу твоему Аминту. Но до сих пор говорил я о вещах, которых ты, естественно, помнить не можешь, поскольку в то время еще не родился. Позволь же напомнить о добрых делах, которых ты был свидетелем, которые относились уже к тебе самому!..
Он сделал паузу. Здесь Филипп должен заинтересоваться.
– И родичи твои, уже старые сегодня, подтвердят всё сказанное мною. Когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли; а вы с братом Пердиккой были малыми детьми; а мать ваша Эвридика была предана теми, кто клялся ей в дружбе; а изгнанник Павсаний возвращался, чтобы бороться за трон, воспользовавшись возникшими обстоятельствами и не без поддержки…
Он говорил, расхаживая по двору, и теперь не хватило воздуха закончить фразу. Переводя дыхание, он заметил, что мальчишка-раб спрыгнул со стены и идёт за ним. Ему вспомнились давние годы, когда его передразнивали, – он резко обернулся, чтобы поймать мальчишку на ухмылке или непристойном жесте. Но мальчик смотрел на него открыто и серьёзно, в ясных серых глазах не было и тени насмешки. Должно быть, его привлекла новизна жестов и интонаций, как какую-нибудь зверюшку привлекает флейта пастуха. Дома, когда репетируешь, слуги спокойно проходят мимо и внимания не обращают…
– … когда, поэтому, наш генерал Ификрат пришёл в эти земли, Эвридика, мать твоя, послала за ним и – как утверждают все бывшие при этом – подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя, совсем маленького, посадила к нему на колени и сказала: «Отец этих сирот, пока был жив, считал тебя своим сыном…»
Он остановился. Взгляд этого мальчишки сверлил ему спину. Чтобы крестьянское отродье глазело на тебя, словно на скомороха, – это начинает надоедать. Он угрожающе махнул рукой, будто отгоняя собаку.
Мальчик попятился на несколько шагов и остановился, глядя на него снизу вверх, чуть склонив голову набок. И сказал по-гречески, чуть высокопарно и с сильным македонским акцентом:
– Продолжай, пожалуйста. Продолжай про Ификрата.
Демосфен заговорил снова. Он привык обращаться к тысячным толпам, но теперь оказалось, что этот единственный, только что обнаруженный слушатель совершенно нелепо смущает его. И вообще, откуда он взялся?.. Что бы это могло значить? Хоть он одет по-рабски, это не садовник. Кто его прислал, и зачем?
Присмотревшись внимательнее, он обнаружил, что мальчик чисто вымыт, даже волосы чистые. Нетрудно догадаться, что это значит. Особенно в сочетании с такой внешностью. Конечно же, это наложник хозяина своего; и мужчина использует его – хотя он и совсем ещё мал – для своих тайных поручений. Почему он всё время слушал?.. Демосфен недаром прожил больше тридцати лет в бесконечных интригах. В мозгу у него моментально пронеслось несколько возможных вариантов. Быть может, кто-нибудь из людей Филиппа старается предупредить царя заранее?.. Но слишком не похоже, чтобы для этого выбрали такого юного шпиона… Тогда что же?.. Или это связной?.. Но к кому?
Кто-то из их десятки наверняка подкуплен Филиппом. Пока они ехали сюда, эта мысль не давала ему покоя. Раньше он подозревал Филократа. Где взял он деньги на большой новый дом? Как смог купить сыну призового коня? И он стал вести себя как-то иначе, когда они приблизились к Македонии…
– Что с тобой? – спросил мальчик.
Демосфен вдруг осознал, что всё время пока был углублён в себя, этот маленький раб неотрывно следил за ним. Он разозлился. И медленно, чётко, на кухонном греческом, каким говорят с рабами-чужеземцами, спросил:
– Чего тебе? Кого ищешь? Кто хозяин?
Мальчик снова наклонил голову и, вроде, собрался ответить, но видимо передумал. Совершенно правильно и с меньшим акцентом, чем в первый раз, он спросил:
– Скажи пожалуйста, будь добр, Демосфен ещё не выходил?
Даже себе самому он не признался, что почувствовал себя уязвлённым. Привычная осторожность заставила его ответить:
– Мы, послы, все одинаковы. То, что хотел сказать ему, можешь сказать мне. Зачем он тебе нужен?
– Просто так, – сказал мальчик, ничуть не смутившись тоном строгого допроса. – Хочу его увидеть.
Похоже, что скрываться не имело смысла.
– Я Демосфен. Что ты хотел мне сказать?
Мальчик улыбнулся такой улыбкой, какой хорошо воспитанные дети встречают неудачные шутки взрослых:
– Я знаю, какой он. А кто ты на самом деле?
Тут действительно что-то серьёзное! Быть может, он на пороге какой-то тайны, которой цены не будет!.. Он инстинктивно огляделся вокруг. В этом здании может быть полно глаз; и рядом нет никого, кто мог бы ему помочь, придержать мальчишку, не дать ему закричать и всполошить это осиное гнездо. В Афинах он часто стоял возле дыбы, рядом с палачом, когда рабов допрашивали так, как дозволял закон. Чтобы рабы дали показания против своего хозяина, для них надо иметь что-то такое, чего они будут бояться больше, чем самого хозяина. Иной раз попадались и такие малыши, вроде этого; когда идет следствие, мягкость недопустима… Но здесь он был среди варваров и не имел под рукой никаких законных средств. Ладно, придётся постараться самому, он сделает всё, что сможет…
В этот момент из окна гостевых покоев раздались рулады громкого, сочного голоса. Эсхин стоял, выпятив грудь, его обнажённый торс был виден до пояса. Мальчик оглянулся на звук и воскликнул:
– Вот он!
Первым чувством Демосфена была слепая ярость. Он едва не взорвался от скопившейся зависти. Но надо сохранять спокойствие, надо думать, надо двигаться шаг за шагом… Значит, вот кто предатель! Эсхин! Ничего лучшего нельзя было и представить себе. Но нужно иметь хоть какое-то свидетельство, какую-то зацепку; явное доказательство – это уж слишком, об этом и мечтать нечего…
– Это Эсхин, сын Атромета, – сказал он. – До недавнего времени профессиональный актер. Он и делает актерские упражнения для голоса. В гостевых покоях тебе каждый скажет, кто он. Спроси, если хочешь.
Мальчик медленно переводил взгляд с одного из них на другого. Пунцовый румянец пополз от груди до самого лба, окрашивая чистую кожу. Он не произносил ни звука.
Ну, – подумал Демосфен, – теперь мы сможем узнать что-нибудь интересное… Но одно было совершенно несомненно – эта мысль ворвалась в сознание, несмотря на то, что он обдумывал свой очередной ход, – несомненно было, что он никогда в жизни не видел такого красивого мальчишки. Теперь, когда он покраснел, казалось, что вино налито в алебастровый сосуд и смотрится на просвет. Желание стало неотвязным, мешало думать. Потом, потом… Сейчас, быть может, всё зависит от того, удастся ли ему сохранить ясность мыслей. Он узнает, кто хозяин этого мальчишки, и быть может его удастся купить. Кикнос давно уже утратил красоту; он полезен – но и только… Надо будет действовать осторожно, найти надёжного агента… Но сейчас необходимо расколоть мальчишку, пока он не оправился от первого замешательства, сейчас нельзя думать ни о чем другом…
Демосфен сказал резко:
– А теперь говори-ка правду, не вздумай лгать. Зачем тебе нужен Эсхин? Давай, говори всё. Я уже достаточно много знаю.
Наверно, пауза получилась слишком долгой: мальчишка успел собраться и смотрел теперь без тени смущения, даже дерзко.
– Вряд ли ты что-нибудь знаешь, – сказал он.
– Ты пришел к Эсхину. С чем ты пришел? Давай, рассказывай! И не смей лгать!
– Чего ради я стал бы лгать? Я тебя не боюсь.
– Это мы посмотрим. Так чего ты от него хочешь?
– Ничего. И от тебя тоже.
– Ах ты, мерзавец бесстыжий! Не иначе, хозяин тебя балует и портит…
Он продолжил эту тему, пользуясь случаем, чтобы добиться чего-нибудь для себя, – и похоже, мальчик понял; если не слова по-гречески, то, во всяком случае, его намерения.
– Прощай, – сказал он коротко.
Это не годилось.
– Подожди! Не убегай, пока я не закончил свою речь. Кому ты служишь?
Невозмутимо, с легкой улыбкой, мальчик посмотрел на него и ответил:
– Александру.
Демосфен нахмурился. Похоже, среди македонцев из хороших семей Александром зовут каждого третьего. А мальчик тем временем помолчал задумчиво и добавил:
– И богам.
– Ты зря транжиришь моё время, – воскликнул Демосфен, вновь охваченный своими чувствами. – Не смей уходить. Иди сюда!..
Мальчик уже отворачивался – он схватил его за кисть. Тот отодвинулся на всю длину руки, но вырваться не пытался. Только смотрел. Глубоко посаженные глаза сначала расширились, а потом, казалось, посветлели из-за сузившихся зрачков. Он сказал очень медленно, на очень правильном греческом:
– Забери с меня свою руку. Иначе ты скоро умрёшь. Это я тебе говорю.
Демосфен отпустил. Ужасный мальчишка, от него страшно становится! Ясно, что это фаворит какого-нибудь очень влиятельного вельможи. Угрозы его, разумеется, мало что стоят, но это Македония… Мальчишка был свободен, но не уходил, задумчиво разглядывая его. И у него в животе зашевелилось что-то холодное. Вспомнились засады, яды, ножи из-за угла в спину… К горлу подступила тошнота, и по спине поползли мурашки. А мальчишка стоял неподвижно и глядел на него из-под копны спутанных волос. Потом отвернулся, перепрыгнул через низкую стену – и исчез.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.