Страницы← предыдущаяследующая →
Пегги Рош
А может быть, и ты – всего лишь
Заблужденье
Ума, бегущего от истины в мечту?
Ш. Бодлер
Вечер был назначен у Алферна, молодого врача, и я долго колебалась, идти ли мне. Полдня, пережитые иною с Аланом, моим мужем, полдня, приговорившие к смерти четыре года любви, нежности и взрывов страсти, – я предпочла бы завершить в объятиях Морфея или пьяном забытье. Во всяком случае, одна. И все же этот законченный садист Алан настоял, чтобы мы пошли на вечер. Он принял свой обычный привлекательный вид и улыбался, когда его спрашивали, как поживает самая дружная супружеская пара в Париже. Он шутил, говорил черт, знает какие забавные вещи, не выпуская из своих пальцев мой локоть, который он сжимал изо всей силы. Я видела нас в зеркалах и тоже улыбалась очаровательным отражениям: одинаково рослые, стройные – он голубоглазый блондин, я черноволосая и сероглазая. Одинаковые манеры и совершенно идентичные и явственные у обоих признаки полного крушения. Все же он немного переиграл, и когда на умильный вопрос какой-то дурочки: «Я скоро стану крестной, Алан?» – ответил, что моя жизнь и так до краев заполнена одним таким человеком, как он, и что двоих я не заслуживаю, у меня потемнело в глазах. «Это правда», – сказала я, и так же, как иногда в музыке пароксизм означает внезапный переход к новой теме, я вырвала свою руку из руки Алана и повернулась к нему спиной.
Так во время коктейль-приема, похожего на все другие, в одну из парижских зим я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом. Я вырвалась так внезапно и так грубо, что чувствовала спиной, как вздрагивает от гнева спина Алана. Лицо Юлиуса А. Крама – ибо он незамедлительно именно так представился мне: Юлиус А. Крам – было бледно, тускло и замкнуто. На всякий случай я спросила его, нравятся ли ему выставленные здесь картины. В самом деле, ведь эта вечеринка была устроена, чтобы продемонстрировать полотна любовника хозяйки дома, неугомонной Памелы Алферн.
– Что такое? Какие картины? – сказал Юлиус А. Крам. – Ах, да! Кажется, у окна я вижу одну.
Он двинулся, и я инстинктивно пошла за этим низеньким человеком. Я была выше его на полголовы и потому успела заметить на его черепе форпосты лысины. Он резко остановился перед одной из картин, написанной из большого желания прослыть художником, и поднял лицо. У него были круглые голубые глаза за стеклами очков и удивительные для таких глаз ресницы: как пиратские паруса над рыбачьей баркой. Созерцание длилось с минуту, после чего он издал хриплый звук, похожий больше на собачий лай, чем на человеческий голос. Я разобрала в нем слова «Какой ужас!». «Простите?» – переспросила я, огорошенная, ибо этот звук показался мне одновременно и подходящим к его облику, и несуразным. А он повторил так же громко: «Какой ужас!» Несколько человек, стоявших рядом с нами, отступили, точно запахло скандалом, и я оказалась одна, застряв между картиной и Юлиусом А. Крамом, видимо, не расположенным дать мне улизнуть. Позади нас возник слабый шепот. Ведь Юлиус А. Крам отчетливо и дважды произнес «Какой ужас!», а очаровательная Жозе Эш – то бишь я – никоим образом не возразила. Этот ропот восприняло шестое чувство величественной г-жи Дебу, и она обернулась к нам. Г-жа Дебу была персоной. Она правила этим светским кружком, и авторитет ее был непререкаем. В шестьдесят с лишним лет она была очень пряма, очень черна, очень элегантна, а состояние ее мужа (умершего после долгих мучений много лет назад) обеспечивало ее независимость и, как следствие этого, чрезвычайную кровожадность. При любом стечении обстоятельств – драматичном ли, радостном ли – г-жа Дебу часто все улаживала, а иногда все разрушала и вновь оставалась одна, твердо стоя на ногах, как обязывало ее имя, которое она носила. Ее приговоры, как и ее пристрастия, были незыблемы. Она немедленно обнаруживала черты ретроградства в авангардистской вещи и отыскивала черты передового в вещи банальной. При всем том, не будь в ней этой природной и неискоренимой злости, она была бы умна.
Почувствовав, что происходит нечто непредвиденное, она немедленно направилась к нам, а за нею следовал ее незримый двор: шуты, латники, лакеи – ибо, хотя она всегда была одна, казалось, что ее постоянно окружают наемные убийцы, готовые на все. Это создавало вокруг нее некую запретную зону, почти осязаемую и преграждавшую путь любой вольности.
– Что вы сказали, Юлиус? – осведомилась она.
– Я говорил этой даме, – ответил Юлиус без тени страха, – что эта картина ужасна.
– Вы полагаете, это было необходимо? – произнесла она. – К тому же это не так уж плохо.
И она указала на св. Себастьяна, пронзенного стрелами, которого только что прикончил Юлиус. Движение ее подбородка и тон голоса были само совершенство: смесь презрения к картине, сострадательной терпимости к слабости хозяйки дома, плюс непринужденный призыв к порядку и соблюдению вежливости для Юлиуса.
– Эта картина рассмешила меня, – сказал Юлиус А. Край совсем другим голосом, с каким-то присвистом. – Я просто не могу.
Памела Алферн в сопровождении Алана присоединилась к нам, вопросительно глядя на всех. Ей послышалось что-то, похожее на лай, она уловила какое-то замешательство среди гостей и на всех парусах бросилась к месту битвы.
– Юлиус, – спросила она, – вам нравится живопись Кристобала?
Юлиус, не отвечая, обратил к ней свой свирепый взгляд. Она чуть отступила, но тотчас обрела манеры хозяйки дома:
– Вы знакомы с Аланом Эшем, мужем Жозе?
– Вашим мужем? – спросил Юлиус.
Я кивнула. Он рассмеялся смехом тевтонца, из глубины веков, немыслимым, неуместным, поистине ужасным.
– Что здесь смешного? – сказал Алан. – Вы смеетесь над картиной или над тем, что я муж Жозе?
Юлиус А. Крам взглянул на него в упор. Он казался мне все более и более экстравагантным. Во всяком случае, смелости ему было не занимать: на протяжении трех минут бросить вызов г-же Дебу, хозяйке дома, и Алану значило обладать достаточным хладнокровием.
– Я смеялся сам по себе, без причины, – неожиданно произнес он. – Не понимаю, дорогая, – сказал он, обращаясь к г-же Дебу, – вы постоянно упрекаете меня, что я не смеюсь. Ну вот, вы можете быть довольны: я смеялся.
Вдруг я вспомнила, что слышала о нем. Юлиус А. Крам был могущественным дельцом, он пользовался значительной поддержкой в политических кругах, и, несомненно, знал, в каком состоянии швейцарские счета у трех четвертей приглашенных. Говорили, что он великодушен, а также, что он очень жесток. Его боялись и повсюду приглашали. Это объясняло двойственную – снисходительную и принужденную – улыбку г-жи Дебу и Памелы Алферн. Мы стояли все четверо, смотрели друг на друга и не знали, что еще сказать. Нам с Аланом, разумеется, не оставалось ничего другого, как пойти поздравить художника, несшего караул у входа, и возвратиться в наш кромешный ад. Но ситуация, разрешавшаяся простейшим образом с помощью слов «до свиданья, до скорой встречи, счастлив с вами познакомиться» и т. п., вдруг показалась неразрешимой. Выход предложил Юлиус, решительно вообразивший себя вождем племени и пригласивший меня пойти, к буфету выпить. Буфет был в другом конце комнаты. Тем же жестом, что и в первый раз, он заставил меня следовать за собой, и мы продефилировали ускоренным маршем через всю гостиную. Сумасшедший смех и опасения одновременно раздирали меня, ибо взгляд Алана от гнева стал странно тусклым, почти остекленевшим. Я поспешно выпила рюмку водки, которую, не потрудившись осведомиться о моих вкусах, вложил в мою руку властный Юлиус А. Крам. Пчелиное жужжание вокруг нас возобновилось, и через мгновенье я поняла, что на этот раз обошлось без скандала.
– Поговорим серьезно, – сказал Юлиус А. Крам. – Что вы делаете в жизни?
– Ничего, – ответила я с некоторой гордостью.
И вправду, среди всех этих бездельников, без конца говорящих о своих «занятиях» – эскизах мебели, украшениях в финском стиле и прочих безделках – и не забывающих об участии в тысяче отраслей промышленности, мне было чрезвычайно приятно признаться в своей полной бездеятельности. Я была женой Алена, и мою жизнь обеспечивал он. Внезапно я поняла, что скоро уйду от него и что больше не смогу ничего от него принять, никогда, ни одного доллара, ни одного свидания. Мне нужно будет работать, влиться в веселую толпу людей, занятия которых расплывчато называются «пресс-атташе», «уполномоченный по культурным связям» и тому подобное… А еще мне понадобится счастливый случай, чтобы попасть в тот привилегированный круг, где встают только в девять часов, а к морю ездят два-три раза в год. Между мною и материальными заботами всегда кто-то стоял – сначала родители, потом Алан. Кажется, счастливое время миновало, и я, бедная дурочка, поздравляла себя с этим, как с приключением.
– А вам нравится ничего не делать? – Взгляд Юлиуса А. Крама не был строг. Он выражал ласковое любопытство.
– Конечно, – сказала я. – Я слежу, как проходит время, как текут дни. Греюсь на солнце, если оно светит. Не задумываюсь, что буду делать завтра. А если меня посетит увлечение, у меня всегда есть время заняться им. Каждый должен иметь на это право.
– Может быть, – сказал он мечтательно, – я об этом никогда не думал. Всю жизнь я работал. Но мне это нравилось, – добавил он извиняющимся тоном, который меня тронул.
Это был любопытный человек. Он был одновременно и слаб, и грозен. Что-то волновалось в нем, что-то неустанное и отчаянное. Оно-то, видно, и рождало этот смех-лай. Ах, нет, – подумала я, – не стоит углубляться в психологию успеха и одиночества деловых людей. Когда человек очень богат и очень одинок, он явно того заслуживает.
– Ваш муж без конца смотрит на вас, – произнес он. – Что вы ему сделали?
Почему он отводит мне priori роль палача? И что ему ответить? «Я люблю своего мужа, не очень люблю, очень люблю, люблю другого?» Допустим, я хочу сказать правду, что тогда ему ответить, чтобы и сам Алан подтвердил: это правда?.. Худшее в разрывах – именно это: люди не просто расстаются, они расстаются по разным причинам. Быть такими счастливыми, так переплестись друг с другом, стать такими близкими, когда ничто не истинно, кроме единственного – один в другом – и вдруг заблудиться, растеряться, искать в пустыне тропинки, которые никогда не пересекутся.
– Уже поздно, – сказала я, – мне нужно идти.
Тогда Юлиус А. Крам голосом торжественным и преисполненным самодовольства описал мне прелести чайной «Салина» и пригласил меня туда на послезавтра к пяти часам, если, конечно, это не кажется мне слишком старомодным. Я согласилась, повергнутая в изумление, покинула его и направилась к Алану. Теперь меня ждала душераздирающая ночь, со взрывами страстей и слезами – правда, уже последними. А в голове моей звенело: «У них лучшие в Париже профитроли».
Это была моя первая встреча с Юлиусом А. Крамом.
– Ромовую бабу, – сказала я.
Я сидела на диванчике в кондитерской «Салина», растерянная, едва дыша. Я пришла абсолютно вовремя и в абсолютном отчаянии.
Не ромовая баба была мне нужна, а настоящий ром, какой дают приговоренным к смерти. Два дня я провела под холостым огнем всех мушкетов любви, ревности и отчаяния. Вновь Алан навел на меня весь свой арсенал и стрелял в упор, ибо эти два дня он не позволял мне выйти из квартиры. Каким-то чудом я вспомнила о нелепом свидании, назначенном мне Юлиусом А. Крамом в чайной.
Любое другое свидание – с другом, близким человеком, – я знала, вынудило бы меня к откровенности, а этого я как раз и не хотела. Меня страшили исповеди, в которых столь часто находят отраду женщины моего возраста. Я не умела с ясностью выразить себя, я всегда боялась убедиться в собственной виновности. И потом ведь было только два решения: первое – терпеть Алана, нашу совместную жизнь и то, что каждое мгновение мы плюхаемся носом в грязь, насилуем наши сердца, а в мыслях у нас постоянный разброд. Второе – уйти, убежать, ускользнуть от него. Но временами я совсем терялась. Я вспомнила его таким, каким я любила его, и тогда исчезали и я сама, и то решение, которое я считала единственно правильным.
В этой чайной, где порхала проголодавшаяся молодежь, и жужжали пожилые дамы, я поначалу почувствовала себя хорошо. В надежном убежище: под охраной сонма непреклонных английских пудингов, сокрушительных французских эклеров, черных монашенок, не ведающих ни о чем – в том числе и обо мне. Ко мне вернулся вкус к жизни или к иронии. Я посмотрела на Юлиуса А. Крама, на которого еще не успела взглянуть. Он показался мне очень благопристойным, очень мягким и слегка примятым. Заметно было, что и в два дня щетина не могла захватить всю его кожу, а лишь тайком пробивалась кое-где. Я забыла о его деятельности, о дикой энергии, затрачиваемой им, чтобы добиться успеха; я забыла, глядя на эту юношескую растительность, о грубой силе и столь прославленном могуществе Юлиуса А. Крама. На месте промышленного магната я видела пожилого младенца. Мои впечатления часто обманывают меня, но столь же часто и заполняют мои мысли, потому я на них не в обиде.
– Две чашки чая, бабу и миндальное пирожное, – произнес Юлиус А. Крам.
– Сию минуту, господин Крам, – пропела официантка и, сделав причудливый пируэт, скрылась в лабиринте ширм.
Я смотрела на нее с тем преувеличенным вниманием, которое инстинктивно проявляешь ко всему, только что чудом избежав смертельной опасности. «Я сижу в чайной, с крупным промышленником. Мы заказали миндальное пирожное и бабу», – шелестело в моей памяти, а сердцем, умом – словом, всем своим существом я видела только обезображенное гневом красивое лицо Алана, прижатое к перилам лестницы. На нашей милой планете я повидала и бары, и рестораны, и ночные кабачки, но не имела представления о чайных (об этой, казалось мне, еще менее чем обо всех других). Эта тихая гавань, как на полотне Жуй – предупредительность, белые передники, крахмальные наколки, – создавала у меня впечатление фальшивой, с трудом выносимой безопасности. Ничего не поделаешь: решительно я создана для того, чтобы, задыхаясь от гнева и боли, сидеть растрепанной на плюшевом диванчике против молодого мужчины, испытывающего такие же муки, но не для того, чтобы лакомиться пирожными в обществе любезного незнакомца. Иногда возникает и застревает в сознании такое вот зрительное представление о себе самой. В остальное время плывешь, не видя себя, растворившись в облаке солоноватых бесцветных пузырьков, и погружаешься в темные глубины, ослепнув, оглохнув и онемев от отчаяния. Или, наоборот, вдруг предстаешь, торжествуя, во всем своем великолепии перед глазами кого-то другого, кто ослеплен этим солнцем – тобой, выдуманным им самим себе на муки. Не стоит говорить, что в тот момент я ни о чем таком не думала. Вообще, я никогда не рассуждала с собой о себе. Другие меня больше интересовали. В тот момент я решала вопрос, какого цвета миндальное пирожное: желтого или бежевого. Наверное, что-то среднее. В конце концов, не зная, что еще сказать, я задала этот вопрос Юлиусу. Он показался очень озадаченным, пожал плечами – для мужчины верный признак того, что он об этом не имеет понятия – и спросил, что нового у Алана. Я кратко ответила, что у него все в порядке.
– А у вас?
– У меня тоже, конечно.
– Конечно… это не ответ.
Он начинал меня раздражать. Может быть, это и не ответ, но у меня не было другого. Все, что я мота сделать, это подробно описать свое детство, отношения с разными людьми и свое мучительное супружество с Аланом. Больше ничего я ему ответить не могла. И потом я его не знала! И не считала его ни другом, ни поверенным. Мне показалось, что слишком долго не несут миндальное пирожное.
– Я неделикатен, – сказал он голосом категоричным и почти торжественным.
Я сделала слабый жест отрицания, посмотрела на свои руки – они дрожали – и стала искать в сумке сигареты.
– Я всегда был неделикатным, – продолжал Юлиус А. Крам. – Впрочем, – добавил он, – это у меня не от неделикатности, а от неловкости. Я хочу все о вас знать. Я знаю, что для начала я должен был бы поговорить с вами о каких-нибудь пустяках, о погоде, но это у меня не получается.
Я спросила себя, изменилось ли бы что-нибудь оттого, если бы мы поговорили о погоде. Вдруг он мне и вправду показался неделикатным, грубым и лишенным обаяния. Если у него нет малейшей искры воображения, чтобы поддержать пустячный разговор, именно пустячный, он должен бы знать об этом и не приглашать меня в эту дурацкую чайную. Мне захотелось уйти, оставить его одного с его пирожными, и лишь страх перед тем, что ждет меня за этими стенами, перед смятением, которое охватит меня, стоит лишь выйти на улицу, перед тем, что приблизится мое возвращение в мой домашний ад, удержал меня. "Погоди, это же человеческое существо, – сказала я себе, – можно попробовать перекинуться несколькими фразами, а то ведь это ненормально…] Действительно, я впервые ощущала перед кем-то такую заторможенность, скованность и желание бежать. Естественно, я приписала все это состоянию моих нервов, бессоннице последних ночей, отсутствию знания жизни. Короче говоря, я сделала то, чего не следовало делать: приписала себе, а не Юлиусу неудачу этих первых минут. Вообще, всю мою жизнь нечто вроде больной совести, близкое к умственной дебильности, заставляло меня постоянно чувствовать себя неизвестно в чем виноватой. Дошло до того, что я испытывала вину перед Аланом. А теперь – перед Юлиусом А. Крамом. Держу пари, что если бы приветливая официантка, неся миндальное пирожное, вдруг растянулась на ковре, я бы подумала, что это из-за меня. Какая-то злость на самое себя и на болезненный хаос, в который я превратила свою жизнь, поднималась ко мне.
– А вы, – спросила я сдержанно, – что вы делаете в жизни?
– Заключаю сделки, – ответил Юлиус А. Крам. – Точнее, я заключил много сделок. Теперь я занят тем, что контролирую их. У меня машина, я в ней и живу, а она возит меня из одной конторы в другую. Я контролирую и уезжаю.
– Весело, – заметила я. – А кроме этого? Вы женаты?
На мгновение он смутился, как будто я сказала что-то неприличное. А вдруг я предполагаю узнать, холостяк ли он.
– Нет, – ответил он, – я не женат, но однажды чуть было не женился.
Он произнес эту фразу так торжественно, так высокопарно, что я взглянула на него с любопытством.
– Дело расстроилось? – спросила я.
– Мы были не одного круга.
Все как бы замерло перед моими глазами. Что это я делаю здесь с этим дельцом-снобом?
– Она была аристократка, – сказал Юлиус А. Крам с несчастным видом. – Английская аристократка.
Во второй раз я глядела на него, оцепенев от изумления. Если этот человек и не интересовал меня, то, во всяком случае, удивлял.
– А почему, если она была аристократкой…
– Я стал тем, что я есть, благодаря самому себе, – сказал Юлиус А. Крам, – а когда я ее встретил, я был еще очень молод и совсем не был уверен в себе.
– А сейчас, значит, вы в себе уверены? – спросила я, заинтригованная.
– А сейчас да, – сказал он. – Видите ли, смысл денег, – быть может, главный – состоит в том, что везде чувствуешь себя уверенно.
И как будто, чтобы подтвердить эту чудовищную мысль, он застучал ложечкой по чашке.
– Она жила в Ридинге, – продолжал он мечтательно. – Вы знаете Ридинг? Это городок близ Лондона. Я встретился с ней на пикнике. Ее отец был полковник.
Да, если я хотела отвлечься от своих мыслей, я явно поступила бы лучше, если бы бросилась в кино и окунулась в какой-нибудь бред с убийствами или сексом, так наводнившими нашу эпоху. Пикник в Ридинге с дочкой полковника – явно не то, что могло бы разжечь воображение отчаявшейся молодой женщины. Такова моя судьба. Раз в жизни я встретила одного из тех, кого называют финансовыми акулами, и мне выпала решка, досталась пустая порода, надрыв: невеста-англичанка слишком аристократического происхождения. Легче было бы представить себе, что Юлиус А. Крам довел до самоубийства дюжину нью-йоркских банкиров. Я чуть надкусила бабу и обрадовалась. Пирожные мне всегда внушали ужас. Юлиус А. Крам, по-видимому, продолжал мысленно бродить по зеленым холмам Ридинга. Он молчал.
– А после этого? – спросила я.
Единожды начав, следовало завершить эту беседу в рамках вежливости.
– О, после этого ничего серьезного, – сказал Юлиус А. Крам и покраснел. – Несколько приключений… может быть.
На мгновенье я представила его в специальном заведении среди обнаженных женщин. У меня закружилась голова. Это было немыслимо. Само понятие сексуальности было несовместимо с видом, голосом, кожей Юлиуса А. Крама. Я спросила себя, что же составляло его силу в этом миру, если две главные пружины, движущие вообще всеми человеческими существами: тщеславие и сексуальность – у него, казалось, начисто отсутствуют. Все было мне непонятно в этом человеке. В обычное время такое заключение возбудило бы мое любопытство. Теперь же я испытывала лишь неловкость и замешательство. Кажется, мы все-таки поговорили о погоде, и я с притворным энтузиазмом согласилась на новое свидание, здесь же и в то же время, на будущей неделе. Поистине, я согласилась бы на что угодно, лишь бы выпутаться из этого нелепого положения.
Я возвращалась домой пешком, медленно-медленно. На Пон-Руаль меня охватил безумный смех. Эта встреча была не просто нелепой. Строго говоря, ее просто нельзя было передать словами. Впрочем, думаю, что именно благодаря нелепости я вспоминала ее в последующие дни с каким-то приятным чувством.
Прошло две недели, и я совсем забыла всю эту комедию. Я позвонила Юлиусу А. Краму, вернее его секретарше, чтобы отменить наше свидание, и на другой день получила огромный букет с визитной карточкой, уведомлявшей меня о его глубоком сожалении. Прежде чем увянуть и засохнуть в этой пустынной квартире, очерченной лишь прямыми линиями и будто опустошенной адской атмосферой, которую тщательно поддерживали в ней мы с Аланом, охапка цветов выглядела до неприличия живой и радостной.
Положение, можно сказать, стабилизировалось. Алан не выходил из квартиры. Если хотела выйти я, он шел за мной. Если звонил телефон, что случалось все реже, он снимал трубку, говорил: «Никого нет дома», – и клал ее на рычаг. Остальное время он шагал, как безумный, по квартире, твердя свои претензии ко мне, придумывая новые, задавал вопросы, будил меня, если я засыпала, и то плакал, как ребенок, что наша любовь кончилась, причитая, что это его вина, то все с большим жаром упрекал меня. Я совсем отупела и ни на что уже не реагировала. Я думала только о том, как бы сбежать. Мне казалось, что тот водоворот, пучина, в которую с каждым днем все глубже погружались мы оба, заключает конец в себе самой и остается только ждать. Я умывалась, чистила зубы, одевалась и раздевалась, движимая каким-то рефлексом, сохранившимся из моей предыстории. Служанка, не выдержав этого ужаса, ушла от нас еще неделю назад. Питались мы консервами, каждый сам по себе, и я бестолково сражалась с банками сардин, которые не лезли в горло, но я твердо знала, что их нужно есть. Эта квартира стала кораблем, потерявшим курс, а капитан, Алан, был безумен. У меня, единственной пассажирки, не осталось ничего, даже чувства юмора. Что же до друзей – тех, которые звонили, или более настойчивых, которые стучали в дверь, а он их тут же выставлял, – я думаю, они не имели ни малейшего представления о происходившем за этими стенами. Быть может даже, они полагали, что у нас в разгаре медовый месяц.
Угрозы, мольбы, сожаления, обещания – в этом круговороте жила я, на грани самой себя, разбитая, удерживаемая насильно, охваченная ужасом. Дважды я пыталась бежать, но Алан перехватил меня на лестнице и протащил по всем ступенькам: в первый раз – не говоря ни слова, а во второй – бормоча по-английски немыслимые ругательства. Ничто больше не связывало нас с внешним миром. Алан сломал радио, затем телевизор, телефонный провод же он не перерезал, я думаю, единственно ради удовольствия видеть, как я вскакиваю, охваченная надеждой, очень смутной, когда он случайно звонил. Я брала снотворные, когда попало – в момент, когда чувствовала, что подступают слезы, – и погрузившись в кошмарный сои, на четыре часа спасалась от него, а он все эти четыре часа не переставая, тряс меня, звал то громко, то тихо, клал мне голову на грудь, чтобы проверить, жива ли еще, не покинула ли его драгоценная любовь, воспользовавшись последним обманом – несколькими лишними таблетками снотворного. Лишь один-единственный раз чаша моего терпения переполнилась. Я увидела в окно открытую машину с парнем и девушкой. Они смеялись. Это показалось мне еще одной пощечиной – на сей раз от судьбы. Это напомнило мне о том, какой я могла бы быть, о том, что, как представилось моему помутившемуся разуму, я потеряла навсегда. В этот день я расплакалась. Я умоляла Алана уйти или позволить уйти мне. Мои детские «ну, прошу тебя», «пожалуйста», «будь хорошим» были так нелепы. Он был здесь, рядом, гладил мои волосы, утешал меня, умолял не плакать, говорил, что мои слезы делают ему так больно. На эти два или три часа к нему вернулось его прежнее лицо – нежное, доверчивое – лицо защитника. Я уверена, он утешился, страдал не так сильно. О себе я не могу сказать, что страдала. Это было и хуже, и не так значительно. Я ждала, что Алан уйдет или убьет меня. Ни секунды я не думала сама покончить с собой. Кто-то внутри меня, неискоренимый, неприступный, кто принес столько страданий Алану, ждал. По временам все-таки это ожидание казалось мне призрачным, бесцельным, и тогда меня охватывало судорожное отчаяние, меня колотило, мускулы сводило конвульсией, сохло в горле, я не могла шевельнуться.
Однажды днем, часов около трех, я бесцельно рылась в письменном столе в поисках книги, которую взяла накануне и которую Алан, конечно, немедленно спрятал, так как не выносил, когда что бы то ни было хоть на мгновение отвлекало меня от него, от того, что он называл «мы». Он не вырывал книгу у меня из рук – от этого его удерживали остатки воспитанности: он по-, прежнему давал мне дорогу, когда я проходила в дверь, и зажигал спичку для моей сигареты. Тем не менее, он спрятал эту книгу, и я искала ее под диваном, ползая на полу. Я знала, что если, он войдет в комнату, то начнет хохотать, но это было мне глубоко безразлично.
В этот-то момент и позвонили – впервые за четыре дня – и я выпрямилась в ожидании отрывистого стука, с которым Алан захлопнет дверь перед назойливым посетителем. Прошла минута, две, и я услышала голос Алана, спокойный и вкрадчивый. Любопытство охватило меня, и я пошла в переднюю. У входа, именно у входа, то есть, только переступив порог, со шляпой в руке стоял Юлиус А. Край. Я застыла в недоумении. Как же он сюда проник? Увидев меня, он устремился ко мне, как будто и не было Алана на его пути, и тот невольно отступил. Юлиус протянул мне руку. Я взглянула на него. Это какая-то ошибка! Я могла ожидать полицию, скорую помощь, Персифаля, мать Алана, кого угодно, только не его.
– Как поживаете? – спросил он меня. – Я только что говорил вашему мужу, что мы договорились встретиться сегодня и выпить чаю в «Салине», и я позволил себе заехать за вами.
Я ничего не ответила. Я глядела на Алана, который, казалось, окаменел от гнева. Юлиус перевел глаза на него. Тут я снова увидела его взгляд, впервые поразивший меня у Алфернов – свирепый, ледяной, взгляд хищника. Вся эта сцена выглядела действительно странно: молодой мужчина, плохо выбритый, стоит перед распахнутой дверью, рядом незнакомец средних лет, в пальто цвета морской волны, с серьезным лицом, и я – молодая женщина, непричесанная, в халате, – оперлась о косяк другой двери. Я не знала, кто же из этих троих посторонний.
– Моя жена нездорова, – сказал Алан резко, – о том, чтобы она поехала, не может быть и речи.
Юлиус перевел свой взгляд, все такой же суровый, на меня и произнес громко и категорично следующую фразу, больше похожую на приказ, чем на приглашение:
– Я жду ее, чтобы ехать пить чай. Я подожду в гостиной, – добавил он, обращаясь ко мне. – Вы быстро оденетесь.
Алан резко шагнул к нему, но кто-то уже появился в дверях, и в квартиру проник четвертый персонаж этого нелепого водевиля. Это был здоровый детина – шофер Юлиуса. Он тоже был в чем-то цвета морской волны, держал в руке перчатки, и у него был тот же неопределенно-бесстрастный вид, который придавал им обоим сходство с агентами гестапо, как я их себе представляла.
– О чем-то я хотел спросить вас… – сказал Юлиус, обернувшись к Алану. – Эта квартира выходит на северо-запад, да?
И тогда, в одно мгновение, что-то порвалось во мне, выключило меня из неподвижности, разрушило впечатление ирреальности. Я. вскочила в свою комнату, закрыла дверь на ключ, влезла в брюки, натянула свитер – быстро, быстро – так, что слышно было, как стучат зубы и колотится сердце. Я схватила две туфли, показавшиеся мне одинаковыми, боясь задержаться хоть на секунду, открыла дверь и бросилась в гостиную к Юлиусу А. Краму. Я потратила на все минуты полторы, была вся в поту, и не знаю уж, какой рефлекс ложного стыда удержал меня от того, чтобы броситься к шоферу, схватить его за руку и умолять его ехать на самой большой скорости и далеко-далеко. Все же, хотя Юлиус все так же стоял между мной и Аланом, по коридору я прошла бочком, миновала дверь, и прежде чем Юлиус собственноручно закрыл ее за мной, я увидела Алана, стоящего против света, свесив руки и как-то оскалив рот. Он и вправду чудовищно походил на сумасшедшего.
Машина была старый «Даймлер», длинный и массивный, как грузовик. Я вспомнила, что в предыдущие дни, во время моих нечастых рейсов к окну, я видела его.
Мы катили на восток, если верить солнцу. Но я и ему не верила. Потерявшись, как в пустыне, в этом слишком большом автомобиле, да и в своем, таком маленьком сердчишке, я тупо силилась определить, где север, юг, восток и запад. Тщетно. Продолговатые тени, которые протягивались перед капотом машины вдоль автострады, монотонно отмеченной предупреждающими плакатами и безглазыми домами, не хотели мне ничего подсказать. Однако мы проехали Мант-ла-Жоли, дорога кончилась, и мы остановились перед загородным домом, очень похожим на военное укрепление. Юлиус не произнес ни слова. Он даже не взял меня за руку. Вообще, это был человек без жестов. Он садился в машину, выходил из нее, закуривал сигарету, надевал пальто не изящно и не неуклюже – никак. Меня же всегда подкупали в людях именно жесты – то, как они двигаются или сохраняют неподвижность. А тут казалось, что я сижу рядом с манекеном или калекой. Всю дорогу меня била дрожь. Сначала от страха, что Алан нас догонит, появится внезапно при красном свете, вскочит на капот машины или же в полицейской фуражке и со свистком в руке навсегда приостановит мое бегство к свободе, смехотворной, быть может, но свободе. Потом, когда началась автострада, меня стало колотить от того, что благодаря скорости это «нападение на дилижанс» станет невозможным. Меня стало колотить от одиночества.
Лишившись непрестанного, неотвратимого, какого-то кровосмесительного общения с Аланом, я осталась одна. Для меня было внове "я", «мне», «меня». Исчезло «мы», как ни невыносимо оно было. Куда же делся другой? Другой – палач или жертва, какая разница, но все же спутник гибельных и непреодолимых бесовских радений этих последних лет. В глубине души я казалась себе больше похожей на одинокую девушку посреди танцплощадки, навсегда разлученную со своим кавалером силой непредвиденного случая, чем на женщину, лишившуюся мужа. Я и вправду много танцевала с Аланом, и во всевозможных темпах, и при тысяче разных обстоятельств. Утомленные до полуобморока, пресытившиеся, мы, однако, делили на двоих нежные передышки страсти, и лишь с одной ревностью он не мог ничего поделать. Из-за нее-то наша любовь и стала невозможной. Пусть это была болезнь, но ему одному предстояло теперь подбрасывать вязанки воспоминаний, фантазий и страданий в то радостное или горестное пламя, которое есть история всякой любви. Вот потому-то я и смирялась так долго, и потому на этой автостраде я мучилась смутным сознанием вины. Вины в том, что не любила больше, вины в том, что стала безразлична. Само это слово внушало мне ужас. Я знала, что оно, безразличие, и есть козырный туз в любовных отношениях. И я презирала его. Меня восхищали безумство, постоянству бескорыстие, даже в какой-то мере преданность. Понадобилось немало лет, чтобы от беззастенчивости и цинизма прийти к этому. И я пришла. Если бы не животная, органическая ненависть, питаемая мною к тому, что называют «вкусом к несчастью», я, конечно, осталась бы с Аланом.
Укрепленная ферма, миниатюрный замок Юлиуса А. Крама был образцом своего рода. Он был выстроен из массивного камня, в форме подковы, с окнами-бойницами, подъемными мостами и мебелью в стиле Людовика XIII, возможно подлинной, если учесть огромное состояние Юлиуса. Несколько оленьих голов вносили траурную нотку в убранство прихожей. На верхние этажи вела каменная лестница с перилами из кованого железа. Единственной уступкой современности была белая куртка дворецкого. Воистину, он лучше бы выглядел в камзоле. Он хотел взять мой чемодан и, не без причины не найдя его, извинился. Юлиус четыре или пять раз нервно спросил, все ли в порядке, и, не дожидаясь ответа, ввел меня в гостиную. Чего здесь только не было: кожаные диваны, полки с книгами, звериные шкуры и огромные камин, в котором поспешили разжечь праздничный огонь. Если поразмыслить, не хватало только одного – собаки. Я спросила у Юлиуса, есть ли собаки. Он ответил, что, конечно, есть. Они на псарне, где им и подобает быть. Завтра утром он мне их покажет. А сейчас уже темнеет. Есть легавые, лабрадоры, терьеры и т.д.
Не могу сказать, что я не слушала, поскольку я отвечала ему. Просто тот, кто его слушал и отвечал, не был мною – такой, как я представляла себя. Вернулся дворецкий и пригласил нас выпить чего-нибудь. Я накинулась на водку и проглотила ее одним духом. Юлиус показался обеспокоенным. Сам он, как он заявил, вот уже скоро тридцать лет пьет только томатный сок. Один из его дядюшек умер от цирроза, дед тоже. Это наследственная болезнь, которой он предпочел бы избежать. Я кивнула, а затем, взбодренная, по-видимому, русским эликсиром, задала вопрос, который не давал мне покоя:
– Как это случилось, что вы приехали ко мне?
– Когда вы не пришли на нашу встречу, на нашу вторую встречу, – начал Юлиус, – я был очень удивлен…
Я немного поерзала на кожаном диване, спрашивая себя, что могло удивить его в моем отступничестве. Возможно, сильные мира сего не привыкли, чтобы им назначали свидание, а потом надували.
– Я был очень удивлен, – продолжал Юлиус, – потому что о нашей встрече в «Салине» у меня осталось очень приятное, очень теплое воспоминание.
Я кивнула, в очередной раз изумляясь тайнам некоммуникабельности.
– Видите ли, – продолжал Юлиус, – я никогда ни с кем не говорю о себе, а в тот день я вам признался в том, чего никто не знает, кроме, конечно, Гарриэт.
Мгновение я глядела на него, недоумевая. Кто эта Гарриэт? Может, от одного сумасшедшего я попала к другому?
– Той девушки-англичанки, – уточнил Юлиус. – Эта история застряла в моей голове, в моей жизни, как заноза. Поскольку я играл в ней скорее смешную роль, я никогда не мог об этом говорить. И вдруг в «Салине» я увидел в ваших глазах что-то, подсказавшее Мне, что вы не станете смеяться надо мной. Не могу передать вам, как мне стало хорошо. И вы сами показались мне такой милой, такой доверчивой… Мне, правда, очень хотелось вас снова увидеть.
Он говорил все это медленно, немного бессвязно.
– Но, – произнесла я, – как вы сумели проникнуть ко мне?
– Я справлялся. Сначала сам, у ваших друзей. Потом послал свою секретаршу к вашей консьержке, к вашей служанке и т. д. Я долго колебался, прежде чем вмешаться в вашу частную жизнь, но, в конце концов, подумал, что это мой долг. Я знал, – заключил он с торжествующим смешком, – что только очень важное обстоятельство могло помешать вам прийти в «Салину» в ту среду, двенадцатого.
Мен" разрывал невольный смех и вполне резонный страх. По какому праву этот чужой человек расспрашивал моих друзей, служанку, консьержку? Во имя какого чувства он осмелился тратить на меня запасы своего любопытства и своих денег? Неужели потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал мне жалостную историю его любви к дочери английского полковника? Это казалось мне неправдоподобным. Под его башмаком было слишком много людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне. Но почему? Он должен был прекрасно знать, чувствовать, что он не нравится мне и никогда не понравится. Между мужчиной и женщиной с первого взгляда заключается или соглашение, или пакт о невозможности такого, соглашения. Само тщеславие ничего не может поделать с этим почти животным чутьем. В тот момент я возненавидела его – и его самоуверенность, и его мебель в стиле Людовика XIII. Я дико его возненавидела. Не говоря ни слова, я протянула ему рюмку, и, укоризненно поцокав «тц-тц» (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя?), он пошел ее наполнить. Подумать только! Я находилась в каком-то доме к востоку от Парижа, в небольшом рыцарском поместье времен Людовика ХШ, а владельцем его был богатейший банкир с замашками детектива. Я была без машины, без вещей и без цели. Не имела ни малейшего представления ни об отдаленном, ни даже о самом близком своем будущем. В довершение всего, уже наступал вечер.
В жизни мне доводилось бывать в массе необычных ситуаций, и комических, и роковых, но на сей раз, я побила все свои рекорды в искусстве комедии. Мысленно я сняла перед собой шляпу, поздравляя себя с этим, и отпила глоток из рюмки, которая казалась мне моим единственным имуществом на земле. Вскоре я поняла, что не следовало так строго ограничивать мой рацион консервами, ибо голова моя уже начинала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А. Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.
– У вас нет пластинки? – спросила я.
На минуту придя в замешательство – настал и его черед! – ибо, вероятно, он ждал иного поведения от женщины, вызволенной из плена у мужа-садиста, Юлиус встал, открыл шкафчик, бесспорно старинной работы, внутри которого, однако, стоял великолепный стереофонический проигрыватель японского производства, как заверил меня хозяин. Учитывая декорацию, я рассчитывала услышать Вивальди, но голос Тебальди заполнил комнату.
– Вы любите оперу? – спросил Юлиус. Он присел на корточки перед дюжиной никелированных ручек и казался выше, чем был на самом деле.
– У меня есть «Тоска», – добавил он все с той же немного торжественной интонацией.
Я решила, что у этого человека забавная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным и действительно превосходным проигрывателем, но и самой Тебальди. Быть может, передо мной был единственный известный мне богач, извлекавший подлинное наслаждение из своих денег. Если так, то это свидетельствует о большой душевной силе, ибо по своему опыту я знала, что богатые люди под тысячу раз пережеванным предлогом того, что деньги – это медаль с двумя сторонами, считают своим долгом без конца кричать об оборотной стороне. Они считают себя редкостью, а стало быть предметом зависти, изгоями, виной чему их богатство. И как ни много могут они обрести, благодаря нему, это их ничуть не утешает. Если они щедры, им кажется, что их обманывают. Если они недоверчивы, то утверждают, что без конца и самым грустным образом убеждались в обоснованности своей недоверчивости. Но тут – наверное, из-за водки – мне подумалось, что Юлиус А. Край горд не своей ловкостью в делах, а скорее тем, что она дает ему возможность слушать не искаженный ни малейшей царапиной, ни малейшей шероховатостью, нетронутый в своей чистоте великолепный голос Тебальди – женщины, которая и сама кажется ему великолепной. И точно так же, хотя и более наивно, он должен гордиться своей энергией и энергией своих секретарей, позволившей ему избавить очаровательную женщину, то есть меня, от судьбы, которую ин счел постылой.
– Когда вы разводитесь?
– Кто вам сказал, что я собираюсь развестись? – ответила я нелюбезно.
– Вы не можете остаться с этим человеком, – сказал Юлиус рассудительно. – Он больной.
– А кто вам сказал, что мне не нравятся больные? В то же время я злилась на свою неискренность.
Уж раз я последовала за своим спасителем, логично было бы снизойти и до некоторых объяснений. Мне хотелось только, чтобы они были возможно короче.
– Алан не больной, – ответила я. – Он одержимый. Это парень, мужчина, – поправилась я, – от рождения помешанный на ревности. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, в известной мере, я так же виновата, как и он.
– Ах, так? В какой же? – прогнусавил Юлиус.
Он стоял передо мной подбоченясь, в воинственной позе адвоката американского суда.
– В той мере, в какой я не сумела переубедить его, – ответила я. – Он всегда сомневался во мне, чаще всего напрасно. Мне поневоле приходилось быть хоть в чем-то виноватой.
– Просто он боялся, что вы от него уйдете, – заявил Юлиус, – а раз он этого боялся, это как раз и случилось. Все логично.
Тебальди пела главную арию, и музыка, расходившаяся волнами, внушала мне желание разбить что-нибудь. И желание плакать. Я, в самом деле, не выспалась.
– Вы скажете, что это не мое дело, – начал Юлиус…
– Да, – ответила я каким-то диким тоном, – действительно, это не ваше дело.
Вид его не выражал ни малейшей досады. Он рассматривал меня с состраданием, как будто я произнесла невероятную глупость. Он махнул рукой, что должно было означать «она сама не знает, что говорит», и этим жестом окончательно вывел меня из себя. Встав, я сама налила себе полную рюмку водки. Я решила внести полную ясность.
– Господин Крам! Я вас не знаю. Я знаю о вас только то, что у вас есть деньги, что вы чуть не женились на девушке-англичанке и что вы любите миндальные пирожные.
Он так же красноречиво и покорно махнул рукой, как и подобало здравомыслящему человеку перед малоумной.
– Я знаю, кроме того, – продолжала я, – что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мною, наводили обо мне справки и, появившись вовремя, вывели меня из затруднительного положения, за что я вам чрезвычайно признательна. На этом наши отношения кончаются.
Выдохнувшись на этом, я села и с неприступным видом уставилась на пламя. На самом деле меня разбирал смех, ибо в продолжение моей краткой речи Юлиус слегка отступил и стоял теперь в обрамлении двух оленьих голов, которые ему решительно не шли,
– У вас расстроены нервы, – проницательно заметил он.
– Крайне, – ответила я. – Будешь тут нервной. У вас есть снотворное?
Он отшатнулся так резко, что я рассмеялась. С момента моего приезда я только и делала, что то смеялась, то плакала; без всякого перехода впадала то в гнев, то в изумление. Вот я и подумала о хорошей постели (очень возможно, в готическом стиле), в которую я могла бы опустить мои несчастные кости. Казалось, я смогу проспать трое суток.
– Не бойтесь, – сказала я Юлиусу, – я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-нибудь другом месте. Просто, как вам, по-видимому, доложила ваша секретарша, последние дни были достаточно тяжелыми, и у меня нет желания об этом говорить.
При слове «секретарша» его передернуло. Он снова уселся напротив меня, положив ногу на ногу. Машинально я отметила, какие у него большие ступни.
– Помимо секретарей, чрезвычайно мне преданных, я много говорил о вас и с вашими друзьями, которые вам так же преданы. Они беспокоились о вас.
– Ну что ж, вы можете их успокоить, – произнесла я с иронией, – вот я и в безопасности. По крайней мере, на несколько дней.
Мы глядели друг на друга с вызовом, смысл которого был для меня неясен. Что делала здесь я? О чем думал он? Что он хотел знать обо мне и зачем? Моя рука начала трястись, как в «Салине», мне необходимо было лечь. Еще несколько рюмок, несколько вопросов – и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, наверное, именно этого и дожидается.
– Будьте так добры, покажите мне мою комнату, – сказала я и встала. Я взобралась по лестнице, поддерживаемая Юлиусом и дворецким, и оказалась, как и предполагала, в комнате, обставленной в готическом стиле. Пожелав им доброй ночи, я раскрыла окно, секунду вдыхала восхитительно свежий ночной деревенский воздух, а затем бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.
А на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все та же мрачная комната, все та же неопределенность, а во мне маленькая флейта насвистывает веселую охотничью песенку. Музыка всегда начинала звучать во мне в самое неподходящее время. Как будто жизнь – это гигантский рояль, а я не считаю нужным нажимать на педали или, вернее, нажимаю наоборот: приглашаю симфонические увертюры моих счастливых дней и удач, а лунный свет грустных дней исполняю фортиссимо. Рассеянная, когда надо радоваться, и преисполненная радости жизни при неблагоприятных обстоятельствах, я без конца обманывала ожидания и чувства тех, кто меня любил. Это происходило не от извращенности ума. Просто временами жизнь казалась мне такой смешной с ее преходящей простотой, что кто-то во мне так и умирал от желания разбить крышку, как бывает на концертах иных пианистов. Но пианистом-то, во всяком случае, одним из них, была я. Кто из двоих, Алан или я, причинил себе большее зло? Он, наверное, лежит теперь на диване, прикрыв руками веки, съежившись и прислушиваясь лишь к стуку своего сердца. А в пятидесяти километрах от него лежу плашмя на постели я и вслушиваюсь в крик птицы, звучавший всю ночь. Но кто из нас двоих более одинок? Как ни тяжко любовное страдание, разве оно тяжелее безымянного, безответного одиночества? На мгновение я вспомнила Юлиуса, и мне стало смешно. Если этот рассчитывает поймать меня в свои сети, если как организованный деловой человек он уже отвел мне место на своей шахматной доске, ему придется плохо! Охотничья песенка звучит еще веселее. Я еще молода.
Я вновь свободна. Я еще могу нравиться. Погода прекрасная. Не так скоро кому-то удастся наложить на это руку. Сейчас я оденусь, позавтракаю, вернусь в Париж, найду там какую-нибудь работу, а друзья, конечно же, будут в восторге снова видеть меня.
В комнату вошел дворецкий, везя столик, уставленный тостами и садовыми цветами. Он объявил, что г-н Крам должен был уехать в Париж, но будет к обеду, то есть меньше чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в свой старый свитер и вновь обретенный эгоизм, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами видны были тени, снующие взад и вперед, и во всей атмосфере чувствовалось ожидание – ожидание хозяина дома, который не ждет кого-то определенного. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама не так уж весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, они полизали мои руки, и я решила, что, когда вернусь в Париж, тоже заведу себе собаку. Этой собаке я буду отдавать свой труд и свою привязанность, а она не будет за это кусать меня за икры и задавать вопросы. В этот момент, хотя ситуация и была более определенной, я испытывала то же самое чувство, что пятнадцать или двадцать лет назад при выходе из пансиона. Теперь только все зависело от меня. Всегда кажется, что со сменой спутника, с переменой в жизни или с возрастом чувства становятся иными, чем в юности, тогда как они остались абсолютно теми же. И все же каждый раз жажда свободы, жажда любви, инстинкт бегства, инстинкт погони – все эти чувства, в силу непоследовательности, которую провидение придало памяти, или просто в силу наивных притязаний, кажутся нам совершенно особыми.
Возвращаясь к дому, я попала прямо в объятия г-жи Дебу. Я так остолбенела, что прежде чем самым невоспитанным образом пролепетать: «Что вы здесь делаете!», позволила ей трижды судорожно облобызать меня.
– Юлиус мне все рассказал, – воскликнул арбитр хорошего тона и специалист по разрешению щекотливых ситуаций. – Он говорил со мной сегодня рано утром, и я приехала. Вот и все.
Она просунула мою руку под свой локоть и, спотыкаясь о гравий, все время легонько пожимала ее своей, затянутой в перчатку. Она была в очень элегантном костюме из зеленовато-оливковой замши, некстати подчеркивавшем при свете бледного солнца ее городской грим.
– Я знаю Юлиуса уже двадцать лет, – продолжала, она, – в нем всегда было чрезвычайно развито чувство приличия. Он не хочет, чтобы это было похоже на похищение, на какую-то тайну. Вот он и позвонил мне.
Она была великолепна. Совсем в духе «Трех мушкетеров». Расценив мое молчание как признательность, она продолжала:
– Это нисколько не нарушило моих планов. Мне предстоял смертельно скучный обед у Лассера, так что я в восторге от того, что смогу оказать вам эту маленькую услугу. Где вход в этот балаган? – добавила она оглушительно, ибо ей в ее бледно-оливковом костюме, должно быть, было довольно свежо. Как по волшебству, дверь отворилась, в проеме показался меланхоличный дворецкий, и мы вошли в гостиную.
– Здесь довольно мрачно, – произнесла она, окинув взглядом гостиную, – можно подумать, мы в Корнуэлле. Вы никогда не бывали у Бродерика? Бродерика Кронфильда? Нет? Ну, это совсем как здесь – свидание в охотничьем домике. Конечно, там это более натурально, чем в пятидесяти километрах от Парижа.
Закончив речь, она села и уставилась на меня: я плохо выгляжу, заявила она, и в этом нет ничего удивительного. Она всегда считала Алана в высшей степени странным. Как, впрочем, и весь Париж. А поскольку она была в дружбе с моими родителями, она преисполнена заботы обо мне. Я с удивлением внимала этому потоку откровений, ибо мне было абсолютно неизвестно, чтобы она была знакома с моими родителями. Когда в довершение всего она заявила, что я поеду с ней, что она даст мне пристанище у одной из своих невесток, которая как раз сейчас в Аргентине, я послушно кивнула. Решительно, Юлиус А. Крам удивлял меня все больше. В его руках, как в руках факира, было все: шоферы-гориллы, частные детективы, преданные секретарши, невесты-аристократки, даже дуэнья. И какая! Женщина, жестокие деяния которой, как и акты благотворительности, не имели себе равных по количеству. Женщина столь же неприятная, сколь элегантная – словом, одна из тех женщин, о которых говорят «безупречная». Судьбе было угодно, чтобы она обратила свой благосклонный взор на мое существование и даже приняла в нем участие. А, в общем, в ее глазах я была всего лишь неизвестной. Моих родителей она могла знать лишь до войны. Я же провела свои ранние годы совсем в другой стране, а потом уехала в Америку и вернулась оттуда в сопровождении элегантного молодого человека по имени Алан, о котором она знала лишь то, что он американец, богатый и немного странный. То, что в меня влюблен Юлиус, не имело особого значения.
Она еще посмотрит, войду ли я в ее свиту или стану жертвой.
Юлиус появился в назначенный час, казалось, был в восторге при виде двух женщин, сплетничающих в уголке у огня. Он горячо поблагодарил г-жу Дебу, а я, таким образом, узнала, что ее зовут Ирен, и бросил на меня торжествующий взгляд человека, который действительно обо всем подумал. Мы поговорили о том, о сем, то есть ни о чем, с тактом, отличающим воспитанных людей, когда они за столом. Можно подумать, что присутствие тарелки, прибора и появление первой закуски обязывает цивилизованные существа к некоторой сдержанности. Зато, едва они встали из-за стола, или, вернее, уселись в гостиной за чашкой кофе, как моя судьба снова оказалась предметом их обсуждения. Итак, жить я буду, по всей вероятности, на улице Спонтини, в квартире невестки Ирен, Адвокат Юлиуса, г-н Дюпон-Кормей, войдет в контакт с Аланом. А мы, прежде всего, пойдем в будущую субботу на великолепный бал, который дают в Опере в пользу Общества призрения одиноких стариков и преступников, или что-то в этом роде. Я слушала, как они говорят обо мне, как малый ребенок; с каким-то недоверием и изумленной заинтересованность?, которая постепенно перерастала в беспокойство. В самом ли деле я такая хрупкая, безоружная и вполне безупречная очаровательная молодая женщина, которой им надлежит покровительствовать. Я из тех людей, которые невольно находят защитника или родню в каждом человеческом существе. Пусть вскоре этот родственник внушит скуку или раздражение и от него этого не будут скрывать – это не изменит его предназначения: просто он вступил в родство с неблагодарным ребенком, вот и все.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.