Страницы← предыдущаяследующая →
Летом девяносто шестого я получила диплом и вылетела из иняза, трепеща крыльями, как вольная, гордая и полностью независимая орлица. Домой я возвращаться не собиралась. Уже почти внедрилась в одну небольшую турфирму – оформлять путевки, крутиться с рекламой, а главное, и переводить, и сопровождать группы россиян, в основном в Грецию, Югославию и, вообще, по европейским югам. Но впереди явственно маячил Лондон и, естественно, Париж, куда я, как каждая созревшая в условиях «совка» девица, рвалась всеми фибрами.
Фирмочка была веселая – четыре наглых пацана, две девицы моего разлива, офис в полуподвале на Поварской, много бизнес-планов и мало денег. Но зато весело и, в общем, перспективно. Поскольку босс, из бывших военных переводчиков, Витька Козин, обладал энергетическими и взрывными возможностями атомной бомбы средней мощности, успел пошалаться по планете, навел мосты не только с греками и шел на запах валюты, как акула на кровь. Но все вбухивав в фирму, то есть в нас.
Но тут я получила письмо от Гаши, в котором она требовала, чтобы я немедленно объявилась, потому что после смерти дедули прошло какое-то положенное время и мне надо было вступать в права наследования. Сама я как-то об этом не очень задумывалась.
Гаша – Агриппина Ивановна – была дедова домоправительница. Еще в девчонках она крутилась на дедовых делянах и там же как-то осенью, когда убирали картошку, попала под картофелеуборочный крейсер на гусеницах, такой монстр, величиной с дом, творение некоего машиностроительного НИИ, которому надлежало заменить трудовые лопаты на механическую копку. Монстр картошку жевал, как динозавр, толку от него не оказалось никакого. Но он успел прихватить стальными челюстями оплошавшую Гашу, но всю не схарчил, а похрустел ее ногой. С тех пор она и хромает со своей палочкой, тихая, как мышка, аккуратненькая и без памяти обожавшая Панкратыча. Дед, видно, отчего-то чувствовал себя виноватым, выволок ее из их деревеньки и пригрел. Но к воспитательному процессу (я имею в виду себя) ее не подпускал, к тому же домом она правила только пять дней в неделю, а по субботам и воскресеньям отправлялась на спецвелосипеде (одна педаль короче другой) в свою деревеньку, где у нее был какой-то тихий муж и регулярно появлявшиеся дети. А что касается стирок-прачек, готовки, приборки – это она проворачивала безукоризненно.
В общем, Гаша выдернула меня из Москвы. Поскольку всерьез к работе на фирме я не приступила еще, Козин отпустил меня на сколько потребуется, я села в электричку и направилась «в пенаты».
Но на вокзале меня встречала не Гаша, а Ирка Горохова, и, если бы я не была такой дурой, уже одно это должно было бы меня насторожить. Но моя школьная подружка, ходячий сейф для сердечных тайн, обладала совершенно невероятным нюхом на любое событие, а то, что мы свиделись, было событием несомненным, так что ее информированность о том, когда я прибываю и зачем, меня не удивила. Значит, у Гаши узнала. А вот Ирку я узнала с трудом.
Последний раз я ее видела на похоронах Панкратыча. Тогда рядом со мной суетилось что-то в картинно-траурном, даже в монашеском платье и черных чулках, хлюпающее слишком усиленно. А тут стояла загорелая молодка, стриженная под «солдатика», с щетинкой крашенных под солому волосиков, в модных противосолнечных очках, на пробках, в красной кожаной юбчонке почти до пупа и малиновой футболке, помахивала мне пучком садовых ромашек и скалилась голливудской улыбочкой. И первое, что сказала:
– Видала, какую мне пасть смастрячили? Пятьдесят баксов каждый зубик! Годится?
– Нормально, – согласилась я. То, что она заменила свои редкие зубики, каждый из которых рос кто в лес, кто по дрова, меня порадовало. Но, вообще-то, это была не совсем та Горохова, с которой мы сидели на одной парте ряд лет и зрели. Ирка всегда работала под дурочку. Не просто изображала наив, хлопая рыжими ресницами и пялясь оловянными глазищами, но добивалась впечатления полной, до абсолютной беспомощности, дебильности, когда каждому хочется такой недотепе помочь.
Мы и помогали. Я в том числе. Писали для нее контрольные, готовили шпаргалки, хором вдалбливали в ее черепушку «инглиш» и перетаскивали из класса в класс. Ирка вечно ныла и поносила предков, мол, батя, стивидор в нашем речном порту, опять в запое, маманя убежала от него в деревню, и как-то так постоянно оказывалось, что мы ее по возможности и прибарахляли кто чем может, хотя для наших девчонок это было проблематично: Горохова была коротконогая, низкий зад таскала почти по земле, а впихнуть ее мощное, не по возрасту, вымя в нормальный бюсик – тоже была мука. Кличка у нее была Кубик Рубика, в общем, хоть ставь, хоть положь. Но каталась она на своих подставках неутомимо и всегда знала, кто с кем, когда и отчего не только в школе, но и в городе. Я имею в виду дискотеки, поездки на казанках на острова и прочее…
Она часто бывала у нас дома. Панкратыч ржал, слушая ее глубоко философичные рассуждения типа:
«Американский империализм только с виду добрый. Мать говорит – они нам еще дадут!» Я терпеливо решала за нее уравнения, и, в общем, мы дружили.
Но не постоянно, а с некоторыми паузами. Она таскалась за мной на прицепе даже на свиданий. И пару раз оказывалось, что, пока я еще размышляла, стоит ли тот или иной субъект моего гордого внимания, Ирка уже умудрялась снять трусики.
А потом ревела и каялась:
– Так вышло!
Ну мало ли чего было в детстве и отрочестве? А тогда на перроне передо мной стояла молодая особа двадцати двух лет (мы с ней ровесницы), свеженькая, похудевшая, каким-то чудом подтянувшая свои задницу и передницу до приемлемых габаритов, умело подмазанная, с безукоризненными белоснежными образцами стоматологического искусства, вся такая грустно-ласковая.
И сказала именно то, что я хотела услышать:
– Сходим к деду?
Панкратыча в знак заслуг похоронили на старом кладбище, которое было в черте города и где никого за просто так не хоронили. Оградок, похожих на кроватные спинки, тут не было, одни памятники, и деревья лет за сто вымахали какие надо – крепкие липы, елки и дубняк. Ирка положила ромашки на травянистое надгробие, а я поплакала. Какой-то служитель мне сказал, что могила уже устоялась и можно ставить памятник. Памятник у деда уже был – за городом на задворках НИИ лежал здоровенный иссиня-черный с красной искрой валун из какой-то редкой породы, который дед раздобыл и приволок из Карелии и, ткнув в него тростью, сказал мне:
– Когда сандалики откину, придавишь меня вот этим, Лизавета! Чтобы не вылез и не сказал всем этим мудакам, что я о них в действительности думаю…
И я решила, что в Москву не вернусь, пока все тут не оборудую как положено.
Мы пошли с Иркой с кладбища, и тут я узнала, чем она занимается. У нее был свой киоск, на главной улице, между бывшим гадючником, ныне пивным баром «Русская забава», и гастрономом, который теперь именовался «супермаркет». Местные власти объявили тут пешеходную зону и даже воткнули шесть фонарей на фигурных столбах, вроде как Новый Арбат. Они тут все пытались догнать столицу – там городили Христа Спасителя, а тут, у нас, пытались залатать крышу на самом главном заброшенном соборе. Городок мой некогда был сапожной столицей царской империи, ботфорты и армейские бахилы тут тачали для казны еще при Петре Первом, воровали, как водится на Руси, прилично и во искупление грехов отгрохали собор. Потом его частично разбирали на кирпич для свинарников, и было понятно, что строиться ему по новой еще долгие лета. Во всяком случае, до лужковской Москвы было скачи – не доскачешь.
А киоск у Гороховой был беленький, с крестиком, аптечный. Она гоняла в Тверь и Питер, скупала лекарства у оптовиков и толкала с наценкой.
– Ты замужем, Ирка? – спросила я.
– Уже нет… – пожала она плечами.
Что уже само по себе было удивительно – по-моему, замуж Горохова захотела еще в тот миг, когда ее несли из родилки, и хотелочки у нее в этом направлении были настроены в полной готовности, постоянно. И в тот год, когда я просочилась в иняз, она захомутала какого-то лейтенантика из военного городка ниже по Волге. Но уточнять, с кем она нынче, я не стала, после кладбища было как-то не по себе, мы дошли до дедова особняка, но она заходить к нам не стала, чему я, если честно, обрадовалась. Хотелось побыть одной. Ну в крайнем случае с Гашей.
При Никите-кукурузнике академику Басаргину за особые заслуги перед Отечеством был выделен гектарный участок под застройку и теплицы прямо на берегу Волги, вблизи тогдашней окраины, которая все еще по старой памяти называлась «слобода». Вообще-то земля предназначалась изначально какому-то генералу времен Великой Войны, но военачальник на нее чихал, и когда все это передали деду, тут были джунгли! Березняк напополам с сосенками, сирень, бузина, сорняк в рост человека.
Дедуля землю понимал и взялся за дело ретиво. Сейчас вместо слободы стояли девятиэтажки, ближе к центру города сохранились «хрущевки», а как раз между ними и воткнулись мы, такой зеленый оазис с пробуренной скважиной артезиана, из которой вода водопадом, по выложенному природным камнем ложу, изливалась с обрыва в Волгу. Забора фактически не было, вместо ограды плотные кулисы из японской вишни, облепихи и черной рябины. Теплиц дед не поставил, вместо них возвел английские горки, разбил цветники – с таким расчетом, чтобы цвести начинало в начале мая и цветение шло до первого снега.
Деревья вымахивали вместе со мной, я их помнила хлыстиками, но Панкратыч сохранил и старые сосны, и немного берез, но навтыкал и голубых тянь-шаньских елей и кедрача, хотя тот рос медленно. Птицы тут развелось без всяких скворечников и кормушек, и по утрам нам никаких будильников не требовалось – орать птахи начинали с рассветом. Сколько себя помню, всегда были птицы и цветы.
Дом Панкратычу задолго до моего рождения поставили, с кирпичом тогда было туго, но один из его учеников «трубил» директором лесхоза где-то под Селигером, и оттуда на грузовиках с прицепами привезли громадные срубовые стволы корабельного сосняка, и зимой, когда топили печи, запах смолы был явствен и на гладко оструганных стенах проступали янтарные капельки. В общем, это одноэтажное строение с огромной открытой верандой вдоль всего фасада было сплошь деревянным, даже крышу покрыли осиновыми плашками-дранками. Если, конечно, не считать печной трубы и очага-камина, сложенного из гранитной плитки.
Сколько в доме комнат, спаленок, кладовок и чуланчиков, я никогда толком не знала. Но самой большой была не то кухня, не то столовка, где Панкратыч рулил застольями. Его кабинет с библиотекой был для меня долгое время закрытой зоной, но потом, покидая свою спаленку, я его освоила…
Любимая дедова дворняга здорово постарела, морда седая, лапы еле держат, но меня узнала, и мы с нею полизались.
На нашу возню вылезла Гаша и очень удивилась. Больше не тому, что я приехала, а тому, что меня встречала Ирка, которой она и словом не обмолвилась о том, что я буду.
Мы сидели на кухне почти до утра. Поплакали всласть, помянули Панкратыча наливочкой с вишней: округлое личико Гаши, похожее на печеное яблочко, раскраснелось, и мы начали вспоминать смешное: как дед чистил зимой дорожку от снега на обрыве, поскользнулся и улетел на заду почти до середины заледенелой Волги; как, собираясь на деляны, сунул ногу в сапог, а там оказалась мышка, и он хохотал от щекотки, вопил и катался по полу, дрыгаясь, а мы решили, что он сдвинулся. Ну, и так далее…
Потом Гаша затревожилась и серьезно сказала, что ее одолели скоробогачи из наезжих москвичей и местных, все интересуются участком и домом, в смысле когда я буду их продавать Предлагают совершенно дикие суммы, потому что при небольшой доделке особняк запросто можно довести до кондиции загородной резиденции для какого-нибудь «нового русского». До Москвы на иномарке скоростной не так уж долго и ехать, в смысле экологии воздух еще чистый, и Волга по причине близости водохранилищ, из которых пьет вся столица, еще не окончательно засрана, а глубины под обрывом приличные, так что можно легко оборудовать стоянку для возможной яхты или мощного катера.
Продавать я ничего не собиралась, но Гаша открыла мне глаза на то, что я, оказывается, богатенькая. Панкратыч завещал мне все – землю, и домостроение, и старинную мебель, в которой понимал; он обставил карельской березой и мореным дубом большинство комнат, библиотеку в полторы тыщи томов. Он начал собирать ее еще студентом. В ней были очень редкие книжки, включая те манускрипты и фолианты, которые он умудрился привезти солдатиком-молокососиком в сорок пятом и которые собирал в развалинах Кенигсберга. К сему прилагалась коллекция из восьми ружей, включая редкостную трехстволку «пэрде».
Я и помыслить не могла, что в дом могут войти чужие люди, здесь каждая щербинка была родной, и продать дом было почти то же самое, что продать деда. К тому же как ни прыгай, а род придется продолжать, и у меня, гипотетически, тоже будут дети, и именно для них и сохраню я это теплое гнездо. В общем, мы с Гашей прикинули, что часть дома придется сдать каким-нибудь приличным людям, с тем чтобы плату Гаша пускала на поддержание строения и кормовые для себя.
На следующий день мы сгоняли к нотариусу, я подписала какие-то бумаги с гербовыми печатями, сняла с дедовой сберкнижки часть денег и занялась обустройством могилы Панкратыча. Нужно было делать каменный цоколь, перевозить валун из опытного городка, частично обтесывать его и врубать в камень надпись.
И тут снова возникла Ирка, бегала со мной по точкам, суетилась и помогала. Лето раскалилось, на горпляже возле нового моста народу было как маку, Крымы и Сочи были трудовому народу уже не по карману, и население ловило кайф без отрыва от места жительства.
Горохова и познакомила меня со своим очередным бой-френдом, которым помыкала как хотела. Зиновию – Зюньке Щеколдину, сынку нашей горсудьи, – было всего-то лет двадцать, каким-то образом мамаша отмазала его от армии, и он третий год пытался поступить в институт физкультуры в Москве, но все не поступал и, в общем, шалался без серьезного дела. У них был катер с могучим мотором, легонький и скоростной, и он гонял на нем по Волге и водохранилищу с дружками. Но больше торчал на пляже возле прыжковой вышки и прыгал с трамплина и десятиметровки.
Он был белобрысый, смазливенький, загорелый, как негр, и в своих белых планочках с выпирающими достоинствами, бритой по-модному башкой, с серьгой в ухе, сложенный как бог, накачанный и мускулистый, смотрелся завлекательно.
Для Ирки он был слишком молод, такой соплячок, гогочущий на каждую хохму, с почти детскими глупыми глазками, и я решила, что она держит его как постельного мальчика, не более того. А иначе на кой ей этот шмат плоти на сто кило с полутора извилинами? То, что с извилинами у него в полном порядке и у них с Иркой отработано не только постельное единство, я поняла слишком поздно.
И дела у него все-таки были. Потому что он то и дело пропадал на своей красной «восьмерке» и гонял то в Питер, то куда-то аж в Выборг.
Я уже прикидывала, что через недельку смогу вернуться в Москву, когда как-то под вечер навестила Ирку в ее санпалатке. Горохова давеча обожралась слив на нашем участке – как раз созрел дедов «ренклод», нежно-желтый, сочный, величиной с куриное яйцо, – и мучалась животом. Ближайший туалет был за бывшим горисполкомом, ныне мэрией, и она засадила в палатку меня, а сама умчалась.
Я продала какой-то бабке аспирин, двум пацанам – жвачку, когда в заднюю дверь палатки поскреблись. Я отворила дверь. За нею стояли две девчонки, мочалочного типа, перемазанные, в цепях и кольцах, и мне показалось – пьяные. Но хотя лица у них были мучные, глазки стеклянно блестели, перегаром от них не пахло. Сейчас это трудно определять – акселерация и все такое, но, по-моему, им было не больше, чем по четырнадцать. Первая поддерживала другую под острый локоток. Та мучительно кашляла. Первая протянула мне пачку десяток и сказала:
– Ей – ширнуться, а мне – «колеса»…
– Чего? – обалдела я.
– Это не та… – сказала вторая девочка, разогнувшись. – Та крашеная…
– Извиняюсь…
Девахи сгинули в вечерней мгле, и я запомнила только глаза той, что кашляла. Вместо зрачков – точки.
– Чем ты занимаешься, Ирка? Наркотой приторговываешь? – в упор спросила я Горохову.
– Ошиблись девки… – отмахнулась она. – Сейчас этих придурков развелось, как перед потопом! Лезут и лезут…
Только потом, когда я не раз проворачивала в мозгу те деньки, до меня дошло, что я попала точно. Это была их точка – эта палатка, Зиновий где-то добывал дурь, Ирка фасовала и толкала. Был, конечно, еще кто-то, кого я так и не узнала. И еще я поняла, что в тот вечер, когда девчонки толкнулись в палатку, я сама ускорила события и заставила их действовать. Впрочем, сама комбинация отношения к наркоте не имела, и я лишь невольно заставила их торопиться. Но, в общем, еще беззаботно чирикала и не замечала силков.
На следующий день я провозилась на кладбище, Ирка была со мной, материла крановщика, который никак не мог точно установить камень, потом мы с нею что-то оформляли в кладбищенской конторе, и она совала мои стольники служителям, чтобы они блюли могилу Панкратыча, я лично давать в лапу совершенно не умела, мне почему-то всегда бывало стыдно самой, и когда мы выбрели к вечеру с кладбища, у ворот стояла красная «восьмерка» и нас, покуривая, дожидался Щекблдин.
День был жуткий, душный и липкий, собирался ливень, но все не мог обрушиться, хотелось пить и холодненького, а Зиновий и сказал:
– А я вас жду, девочки! Мороженого хотите? И шампузы? Ледяной!
Ирка хотела, я тоже не отказалась, но выяснилось, что вся эта роскошь ждет нас в холодильнике на квартире судьи. Квартира оказалась в самом центре нашего городка, в кирпичной двухэтажке для начальства, и по тому, как Ирка повела себя – скинула туфли и пошлепала босиком по паркетам прямо в кухню, было понятно, что она у Зюни не первый раз и все здесь знает.
Мамани не было, и всем занялся сынок. Холодильник был классный, «Сименс» с морозилкой, мороженое оказалось громадным тортом от «роббинса», скомпонованным из шести видов – включая манговое, мы уселись к столу в гостиной и начали расслабляться.
Зиновий выставил не только шампузу, но и коньячок, врубил звукоустановку, но крутил только танго и фокстроты сороковых годов и военные песни, которые, как выяснилось, обожала маманя.
Квартира была странная, какая-то помесь между комиссионкой и кабинетом партполитпросвещения: книжный шкаф забит томами Маркса и Энгельса и еще какой-то мурой, как выяснилось, оставшейся от Зюнькиного папочки, каковой был лектором от общества «Знание». А все остальное было под завязку забито дефицитным некогда хрусталем, фарфоровыми собачками и кошечками, мягкая мебель была в аккуратных чехлах, а тяжелые хрустальные люстры висели, кажется, даже в ванной, где я умывалась.
И еще были ковры, в совершенно фантастическом количестве, которые не только завешивали все стены почти сплошь, но и лежали на полу и, судя по тому, что рассказывал мне о своем дареном коврике Панкратыч, все это было не синтетическое и фабричное, а серьезное, дорогое и подлинное – больше всего мне понравился казахский ковер нежно-абрикосового цвета, с белоснежным орнаментом, толстый и мягкий, лежавший на полу в гостиной.
На который меня и попробовал уложить Зюнечка. Но это было позже, когда Ирка почему-то смылась, оставив нас одних. А для начала прыгун с вышки начал восторгаться цветом моих глаз, сказал, что мне в тон с ними обязательно нужно носить бирюзу, приволок из мамашиной спальни шкатулку из самшита и заставил меня примерить потрясающей красоты армянское ожерелье из крупных, в грецкий орех, бирюзин.
Ну, какая дева откажется пообезьянничать перед зеркалом? Я цепляла на себя ожерелье, примеряла тяжелые браслеты из тусклого серебра ручной ковки, тоже в бирюзе, и даже поясок из серебряных колец, в пряжку которого были вделаны какие-то самоцветы. Оказалось, что сколько-то там лет назад судья Щеколдина вытащила из кодексной ямы армянина, который у нас рулил универмагом, за этот подвиг ее возили в Армению, откуда она и приволокла этот сувенир.
В мамашиной шкатулочке было много чего – поддавший Зюнька раскрывал коробки с бархатным нутром, и мне в глаза брызгали искрами брюлечки, желтели какие-то золотые цепочки, сережки и прочее. Но все это были ювелирные новоделы, которыми обожали себя увешивать торговые труженики, и меня это как-то не колыхало.
Пару раз Ирка звала меня в кухню, помочь отбивать и жарить вкуснейшее мясо, и когда я, возвращаясь, отпивала из своей рюмки коньячок, мне казалось, что он становился все более и более сладким, чем в начале.
Ирка смылась бесшумно около часа ночи, когда я сидела в кресле «с ногами» и пыталась понять, на кой я черт здесь и что делаю. В голове было мутно, все гудело, плыло и покачивалось, и я никак не могла понять, с чего меня так развезло.
Зиновий изъяснялся мне в высоких чувствах, а я пыталась с достоинством предлагать ему чистую дружбу. Потом он попер на меня, как бычок, выставив свою бритую башку, и совершенно нагло стал, извините за выражение, лапать слабую девушку. Это была его ошибка, хотя позже до меня дошло, что никаких ошибок они не сделали. Но все-таки когда-то я толкала ядро. Я и толкнула.
И уже оказавшись на ночной улице, все пыталась понять, что это могло хрустнуть в его плавках, когда я ему въехала коленом промежду ног. Меня жутко мутило, я была до озверения зла на Горохову и до сих пор смутно помню, как добралась домой. Гаша по случаю субботы не ночевала, я нашла ключ под ступенькой и с трудом добралась до своей спаленки.
Но предварительно сунула палец в рот и освободилась от всего, включая мороженое «роббинс».
Я не заснула, а словно рухнула в черную яму в своей спаленке, а очухалась от того, что кто-то трясет меня за плечо. В окно лепило уже не утреннее, а полуденное солнце, над тахтой стоял какой-то юнец в черной футболке и джинсах и разглядывал меня острыми, как шильца, глазками.
– Ну что, гражданка Басаргина… – дружелюбно сказал он. – Чистосердечное признание оформим или дурочку валять будем?
– Ты кто такой? – удивилась я.
– Дознаватель Курехин… – пояснил он. – Вы бы оделись, а?
– А эти – кто? – ничего не понимая, я пялилась на каких-то двух теток, которые топтались в дверях.
– Понятые… – пояснил он.
В доме было уже полно ментов.
Цацочки нашли почти сразу – они были упакованы в пластиковый пакет и спрятаны в нижнем ящике письменного стола в дедовом кабинете: то самое армянское серебро с бирюзой, что я примеряла, плюс, как было сказано в протоколе: «изделия из желтого метала в виде цепочек, кулонов, колец общим весом в пятьсот сорок три грамма».
В общем, обобрала некая Басаргина Лизавета разнесчастную судью Щеколдину на мощные суммы. Я пыталась что-то лепетать, но моя роль в этом идиотском спектакле была определена не мной, и только такая дура, как я, могла думать, что вот-вот все это объяснится и прекратится.
Подставили, сыграли, «кинули», как говорится, меня четко. Тем более что и в судейской квартире, и на шкатулке зафиксировали мои пальчики. Шарили, они, значит, не там, где надо.
Сам суд я помню плохо, потому что в грязной одиночке нашего следственного изолятора, куда меня сунули, отделив от остальных подследственных, я не спала почти три недели, так только, урывками, похожими на беспамятство, никого ко мне не допускали, даже Гашу, и все кружилось, как на карусели, постепенно ускоряясь и размазывая рожи.
Судья Щеколдина суд не вела как потерпевшая. Делом рулила какая-то другая дама. Я ее, Маргариту Федоровну, и увидела-то впервые в суде – здоровенную крепкую тетку в сложной прическе с кандибобером, холеную, в скромном костюмчике, нестарую еще, лет сорок с небольшим. По-моему, она просто втихую веселилась, как опытная кошка, которая накрыла лапой мышь и играет с нею, прикидывая, сразу схарчить или оставить на ужин.
Зал суда набивался под завязку любопытными – Панкратыча знал весь город, а тут вляпалась его беспутная внучка. Уже интересно. Ирка Горохова много плакала и делала вид, как ей трудно говорить горькую правду о лучшей подруге.
Дело повернули так, что Ирка и Зюня собирались создать крепкую молодую семью, а я, значит, втерлась в доверие, проникла со злодейским умыслом, пыталась соблазнить невинного Иркиного амаранта, но, споив его, удовлетворилась изъятием матценностей.
Обвинитель напирал на то, что корни моей криминальности ведут в Москву, где непорочную девицу морально разложили, в этот всероссийский вертеп порока и организованной преступности. Где я растеряла все, что вкладывали в меня дед и школа. Адвокатша поминала мою «безматерность», требовала доследования, чтобы выйти на те преступные элементы, которые стоят за мной и которым я подчиняюсь.
В общем, хреновины поролось много. Но все было продумано и предопределено, и мне впаяли, в общем, не так уж много, с учетом первой судимости, но достаточно для того, чтобы спокойно наложить лапу на все дедово имущество, каковое подлежало конфискации и отчуждению в пользу потерпевшей и города.
Формул я точно не помню. Что-то там было не так, и адвокатша говорила, что я могу взбрыкивать, но мне уже было все равно. Меня оглушили, как белугу колотушкой по башке, перед тем как распотрошить ее на предмет получения икорки.
Через полгода, уже в зоне, я получила письмо от Гаши. Она написала, что мэрия провела втихую какие-то торги, в результате которых Маргарита Федоровна Щеколдина приобрела в собственность наш участок вместе с домостроением, какая-то оценочная комиссия оценила в копейки и наши мебеля, и оружие, и книги. Так что, в общем, в доме все осталось на месте, сменилась только хозяйка. Молодым, Ирке и Зюньке, она вроде бы отстегивает свою казенную квартиру, где они и будут жить.
Новая хозяйка предложила Гаше за харчи, крышу и небольшое жалованье по-прежнему вести дом, но Гаша, конечно, отказалась. Гаша прислала и небольшую посылочку – сухие белые грибы, банку своего варенья и кусок солонины. Но я посылки так и не увидела, только расписалась за нее, все сожрали канцелярские.
Вот с этого Гашиного письма, как из зерна, проклюнулась, начала расти и набирать мощные соки моя тихая злоба. До этого, по крайней мере душевно, я представляла из себя нечто желеобразное. Ковырялась в тайниках своей души, скорбела и беззвучно поскуливала. Как же так? Разве такое возможно? За что? Ну, и тому подобное…
Что-то произошло со мной такое, что я поняла – могу переступить последнюю грань. За все. А главное, за несостоявшуюся жизненку. В которой у меня мог быть и беломраморный афинский Акрополь, и Колизей, и, возможно, даже Париж. И в которой никогда ни один чужой человек не мог бы как хозяин войти в наш с дедом дом. И в которой я просто была бы вольна. И может быть, уже бы втрескалась по-настоящему. И у меня бы уже был муж. Не просто для радостей, а – защитник.
Но все это у меня отобрали, нагло и бесстыдно, продали меня и предали, проведя, как слепую, и подтолкнув к тому краю, с которого проще всего меня было столкнуть.
И вот теперь я стала сама себя бояться. Того, что могу сделать. Того, что случится потом. Меня словно разрывало изнутри два желания: одно – неумолимо переть на родину, второе – удержать себя от этого, не допустить бесповоротного.
…Мой поезд волокся уже третьи сутки. Оказалось, что он был почтово-пассажирским и шел на Москву каким-то диким круговым маршрутом, через Вологду, Ярославль, подолгу стоял, пропуская скорые, на полустанках и разъездах, в вагоне изредка появлялись и сходили люди, пробовали заговаривать со мной, но я или молчала, или огрызалась, и меня оставляли в покое.
На третью ночь мы остановились возле платформы, на которой теснилось множество солдат, расхристанных, распатланных, хмельных, вопящих, с гитарами, чемоданчиками и бутылками. Проводница прибежала и сказала испуганно:
– Запирайся, девушка! Дембелей сажают! Я только представила себя и всю эту осатаневшую от свободы команду и запираться не стала. Взяла свой пакет, напялила пыльник и спрыгнула из тамбура, но не на платформу, а, наоборот, на промежуток между рельсами, где стоял нефтяной эшелон из цистерн.
Пошла вдоль путей к светившейся синим стрелке, выйдя с разъезда на неохраняемом переезде, свернула налево. Могла и направо. Мне было все одно.
Ночь была теплая, здесь уже явственно чувствовалось лето, и по обочинам проселка дурманно зацветала сирень. Небо было светлое, мглы не было, и я видела, что за обочинами лежит только плоское бесконечное поле в молодой озими, которая казалась не зеленой, а шелково-серой от росы. Где-то орали петухи, но жилья я не видела.
Через час проселок вывел меня на трассу с укатанным асфальтом. И ни машины, ни человечка. Когда стояли в Вологде, какой-то торговец с корзиной прошел по поезду, продавал кефир и хлеб. Кефир я уже выпила, а хлеб оставался, с полбуханки. Я села на столбик ограждения, вынула хлеб и стала есть.
Тут-то и появился этот грязный «КамАЗ» с прицепом. Он волокся натужно, загруженный пиленым лесом под завязку. Протащился было мимо меня, но потом тормознул.
Из кабины выпрыгнула тетка в спортивном костюме, сапогах и беретке, пошла ко мне. Она была толстая, пожилая и в очках.
Из-за баранки высунулся какой-то тоже немолодой водила и смотрел на нас.
– Ты что тут делаешь, золотко? – изумленно сказала женщина.
– Ем.
– Далеко собираешься?
– Не знаю, – подумав, сказала я.
– Ты что? – помолчав, вздохнула она. – Из зоны, что ли?
– А заметно?
– Ага… И долго куковать собираешься?
– А вы далеко?
– До Калуги…
– Можно и в Калугу. Почему бы и нет? – сказала я.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.