Страницы← предыдущаяследующая →
Петр Иванович Бартенев (1.10.1829, с. Королевщина Тамбовской губернии – 22.10.1912, Москва) – историк, археограф, библиограф. Происходил из старинной дворянской семьи. В 1851 г. окончил историко-филологический факультет Московского Университета.
В начале 1850-х годов Бартенев познакомился с П. А. Вяземским, П. А. Плетневым, С. А. Соболевским, П. В. Нащокиным и другими современниками Пушкина и одним из первых приступил к собиранию документов о жизни и творчестве поэта. В те годы Бартенев служил в Московском архиве Министерства иностранных дел, заведовал журналом «Москвитянин», сотрудничал в журнале «Русская Беседа», где сблизился со славянофилами (А. С. Хомяковым, братьями Киреевскими, семьею Аксаковых). В 1856 г. Бартенев издал «Собрание писем царя Алексея Михайловича» – свой первый значительный археографический опыт. Спустя два года он оставил службу в архиве и совершил поездку по ряду стран Западной Европы. В Лондоне встретился с А. И. Герценом, которому передал для издания копию «Записок» императрицы Екатерины II и некоторые другие материалы по русской истории.
С 1859 по 1873 г. Бартенев заведовал Чертковской библиотекой в Москве, подготовил и опубликовал ее каталог. К этому же времени относится его знакомство с Л. Н. Толстым, по просьбе которого Бартенев консультировал и редактировал 1-е издание романа «Война и мир». В 1863 г. Бартенев основал исторический журнал «Русский Архив», издателем и составителем которого оставался до самой смерти. Кроме того, подготовил и издал сборники: «Осьмнадцатый век» (кн. 1–4, 1868–1869), «Девятнадцатый век» (кн. 1–2, 1870–1875), «Архив князя Воронцова» (кн. 1-40, 1870–1895) и другие, ввел в научный оборот значительные комплексы исторических источников, главным образом XVIII–XIX веков; материалы, связанные с Пушкиным («Пушкин в Южной России. Материалы для биографии», М., 1862; «Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым», Л., 1925), движением декабристов. Бартенев составил библиографические указатели к периодическим изданиям «Русская Беседа», «Москвитянин», изданиям Московского Общества истории и древностей Российских и другим. Состоял членом многих научных и общественных организаций, в том числе Московского Славянского благотворительного комитета (с 1858 г.), Общества любителей российской словесности (с 1859 г.), Русского Исторического общества (с 1867), Московского Археологического общества (с 1873 г., с 1871 – член-корреспондент), Общества любителей древней письменности (с 1888 г.).
Публикуемые воспоминания Бартенева продиктованы им в 1910 году дочери и охватывают период с конца XVIII века до конца 1850-х годов.
Родился 1-го Октября 1829 года в сельце Королевщине, в 2-х верстах от нынешней большой железнодорожной станции Грязи. Название Королевщина, должно быть, происходит от поселившегося там какого-нибудь Корела или, может быть, первоначальный поселенец носил прозвище Короля.
Королевщина лежит на речке Байгора, которая неподалеку впадает в довольно большую речку Матыру, а эта – в реку Воронеж, приток Дона. Байгора обильна рыбою. Бывало маменька[1] прикажет старику Прокофию после вечернего чая наловить рыбы, и он перед ужином приносит целое ведро ея; маменька при себе велит откинуть мелкую рыбу, а чудесные окуни, ерши, караси идут на ужин. Хотя Королевщина на некотором возвышении, но в ростепель постройки заливались, и приходилось из кухни в дом ездить на лодке. Дорога в церковь в село Грязи, верстах в 2-х, обыкновенно бывала грязная, а мост через Матыру, из набросанных сучьев и соломы, трясучий. В дурную погоду надо, бывало, добираться в церковь объездом на мельницу, принадлежавшую соседним помещикам Бланкам.
На кладбище тогдашней убогой церкви до сих пор камень, на котором уцелела выдолбленная надпись о том, что под ним лежит моя прабабка Прасковья Тихоновна Бурцева, рожденная Салькова. У нее был единственный сын, мой дед, Петр Тимофеевич Бурцев, с ранних пор находившийся на военной службе, а его отец, Тимофей Иванович, ушел неведомо куда, так что Прасковья Тихоновна жила в одиночестве. Впоследствии открылось, что муж ее ушел в Новогородские места и там принял монашество. Брат мой, Михаил Иванович, вместо деревянной построил каменную церковь и на кладбище лег возле застрелившегося старшего сына своего Николая. Там же теперь и жена его, Екатерина Андреевна, кроме того, мой двоюродный брат Саша Зейдель.
Крестил меня Грязинский священник отец Абрам, толстый, низенький и неуклюжий, но благоговейный. Дьяконом был его сын Алексей Абрамович, довольно высокий и уже несколько начитанный; оба они нередко служили у нас на дому всенощные. Любил я очень нашу Королевщину с ее огромными березами дедушкиной посадки у самого дома, а через грязный проезд был сад со всякою овощью и множеством яблок. Тут, при самом входе направо, одна яблоня называлась маменькиною с отменно сладкими яблоками, а налево тетенькины яблоки «репка». В саду было множество розанов. Но мы живали в этой деревне только летом, остальное время проводили в 25-ти верстах оттуда в г. Липецке на Дворянской улице с прекрасным видом на огромное озеро. Улица была на значительном возвышении, и под горою церковь и так называемый «Живоносный Источник» с чудесною водою, которую можно было пить сколько угодно. Тетенька Надежда Петровна часто водила меня туда к обедне, которую служил благообразный молодой священник отец Зиновий. Он позволял мне иногда стоять в алтаре, и его служение западало мне в душу. У тетеньки в кармане всегда бывал стакан, и мы пили воду из живоносного источника. Не понимаю, как мог я, уже с костылем, спускаться туда и карабкаться вверх домой. Наверху был чудесный, так называемый «казенный сад» со скамейками. Сидя там, я любовался видом на озеро и на село Студенки влево. По правой стороне внизу находилось заведение железно-минеральных вод, открытых Петром Великим, которому памятник поставлен откупщиком Небучиновым на полугоре, когда ехать с Дворянской улицы вниз в торговую часть города. Вообще Липецк очень живописен, и, сопровождавший в 1837 году Наследника Александра Николаевича, В. А. Жуковский занес в свой дорожный альбом два вида нашего Липецка с его прекрасным собором, об украшении которого стенною живописью заботился Петр Лукич Вельяминов, приятель Державина. Там в левом приделе венчалась моя мать и там же ее отпевали. На Липецком кладбище у меня не сколько дорогих могил, начиная с незнакомых мне лично, но свято чтимых, дедушки Петра Тимофеевича и бабушки Екатерины Дмитриевны, родом Кадышевой (а ее мать была родом княжна Звенигородская). Она венчалась в Москве с вышедшим в отставку дедом моим, которому принесла довольно значительное состояние и, между прочим, Князевку, рядом с Шереметьевскою Баландою в Аткарском уезде, Саратовской губернии. У них было 22 человека детей, из которых достигли зрелого возраста два сына и четыре дочери. Старший, Алексей Петрович, воспетый Давыдовым и князем Вяземским: «Бурцев – ера, забияка», ротмистр Белорусского гусарского полка, храбрый воин, в пьяном виде наскочивший на какую-то загородку в городе Бобруйске в 1815 году; у маменьки в календаре было записано о нем: дано попу Ивану столько-то рублей за сорокоуст по братце Алексее Петровиче.
Другой сын, Марк Петрович, был человек тихий и служил по гражданской части на Кавказе у графа Гудовича. К сожалению моему наши родовые бумаги остались у брата моего Михаила Ивановича.
Дедушка был городничим сначала в Павловске Воронежской губернии, где подружился и покумился с тамошним соборным протоиереем, знаменитым впоследствии Киевским митрополитом Евгением, которого родственник Александров Василий Дмитриевич женился на старшей дочери моего деда Александре Петровне и был родоначальником жены моей Софии Даниловны. От него унаследовал любовь к музыке (он был скрипач) правнук его Николай Федорович Змиев и праправнук сын мой Сергей Петрович Бартенев. Дедушка с воцарением Павла покинул службу, но прожил еще 25 лет и умер в 1826 году, говорят, свыше 100 лет от роду в полной бодрости. Он простудился, представляясь какому-то проезжему знатному лицу и для того сменивши свой тулупчик на мундирную одежду. Державин, в восьмидесятых годах бывший губернатором Тамбовским[2], останавливался в Липецке у моего дедушки. Тетка моя Надежда Петровна любила вспоминать про него и про его первую супругу Екатерину Яковлевну (рожденную Бастидонову, дочь Португальца Бастидона и кормилицы великого князя Павла Петровича). Тетка вспоминала также, как долго дожидались Гаврилу Романовича к обеду. Он не отпускал никого из приходивших к нему с жалобами и нуждою и, приходя к обеду, говорил: «Я помню, как с покойницею матушкою моей простаивали мы целые часы у Казанского воеводы, дожидаясь его появления». Стихи Державина стали мне известны с самого младенчества. В гимназии я читал наизусть долговязую оду «Водопад».
Деревянный дом наш на Дворянской был насупротив дома моей тетки Ольги Петровны, через улицу, прекрасно вымощенную, по которой, бывало, в ранние послеобеденные часы происходили катанья зажиточных обитателей Липецка. Сидя у окошка с тетенькою в гостиной, я узнавал от нее имена проезжавших, и вообще все домовладельцы длинной Дворянской улицы стали мне известны, так что я теперь могу всех их перечислить. С тетушкою же проводил я целые часы, читая ей вслух всякого рода старинные повести и романы, которые мы брали у Михаила Яковлевича Головнина. Сиднем прожил я несколько лет сряду, охромевши еще до 1839 года. Лестница наверх дома, где были кладовые, была крутая и темная, туда складывали из деревни яблоки и другие плоды; спускаясь оттуда, я упал и расшиб себе чашку на правой ноге. У маменьки хранился целый ряд моих костылей. Ногу обкладывали мне свинцом и глиною, уксусом; лечили меня и бардою[3], для чего я гащивал у Масловых в соседней с Королевщиною Кузовке; там жила приятельница моей матери Наталья Ивановна Маслова, рожденная Вандер, дочь врача при минеральных водах. Супруг же ее Александр Селиверстович был старый вояка и запивоха; помню серебряную медаль 1812 года, с которой он стаивал в церкви. У него было несколько дочерей и единственный сын Лаврочка, которого он отдал учиться в Рязань в пансион при гимназии. Моя мать последовала его примеру, и в марте 1841 года Маслов отвез меня и Николая Федоровича Змиева (сын моей двоюродной сестры Екатерины Васильевны Змиевой, рожденной Александровой). Мы ехали втроем в огромном возке, и Маслов заставлял нас, проездом через деревни, считать число изб, одного по правую руку, другого по левую. Ехали мы разумеется, на своих с большими остановками. В Тамбове еще не было тогда пансиона при гимназии, а в Рязань послали меня еще потому, что мать директора тамошней гимназии Мария Павловна Семенова была родная сестра Варваре Петровне Усовой, которая жила по соседству с нами в Елизаветине у дочери своей Анны Григорьевны Бланк (матери будущего моего зятя Петра Борисовича). Обе эти благочестивые старушки, рожденные Бунины, были нашими старинными знакомыми. Маменька вздумала, было, по тогдашним порядкам задобрить в мою пользу инспектора гимназии Карла Ивановича Шиллинга присылкою ему лошади из нашего завода, но хотя мне шел тогда всего 12-й год, я возмутился этим и просил этого не делать.
О гимназии впереди. А теперь припомню ранние события в моей жизни. Отец мой, Иван Осипович, уроженец Костромской губернии, где у него было небольшое имение на границе Буйского и Солигаличского уездов, скончался 21 июля 1834 года, и я немного его помню. Бывало, по утру посадит он меня к себе за пазуху в большом курпичковом[4] халате и ходит со мной по нашему обширному двору, за которым была у нас целая роща, а налево большая сажалка с рыбою. Звал он меня Петруханом. Помню как привезли его в Липецк из Королевщины; на пути, в так называемом Передельце, верстах в 7-ми от Липецка, постиг его удар, и мне памятно, как водили меня к нему, лежавшему в кабинете, проститься, как выложили его на стол посередине нашей столовой комнаты и под стол подставили корыто со льдом, так как жара стояла страшная. Помню, как за доктором послан был верховым служитель тетушки Надежды Петровны Николай Алексеевич, которого сбросила с себя лошадь и сильно ушибла. Отца хоронили с военной музыкой, так как он состоял в чине подполковника. Он был очень высокого роста и силы необыкновенной. Выбрали его судьей, и протоколисту он сказал наперед, что ежели начнутся взятки, то он его отколотит. Уличенный слуга Фемиды действительно был крепко избит и потом во все трехлетие службы не происходило никаких злоупотреблений. В городе его уважали; купец Ослин вызвался позаботиться о железной надгробной доске ему на Липецком кладбище. Любимая его лошадь «Гнедая» плакала на его похоронах, и с тех пор маменька приказывала запрягать ее только в беговые дрожки, когда, сама правя, объезжала она поля, сопровождаемая верховым старостою Степаном и, к особенному моему удовольствию, мною на задней половине дрожек. На конюшне у нас в городе стояло 12 лошадей, а в деревне процветал конский завод, для которого еще дедушка приобретал Мекленбургских жеребцов.
Состояние наше было избыточное и без всяких долгов, напротив, с возможностью помогать соседям, а в городе бедным людям. Благосостоянию содействовала и жившая с нами незамужняя тетка моя Надежда Петровна, бережливая до скупости и в то же время по 10 коп. с получаемого рубля отчислявшая для бедных.
Брата моего Михаила (на три года меня старше), любимца отца и матери, поручили некоему Николаю Ивановичу Арендаренке (позднее Архангельскому губернатору) отвезти в Петербург в Кадетский 2-й корпус, где он и оставался до самого 1849 года, так что мое детство прошло врозь с ним, но я любил его чрезмерно. В следующем 1837 году началось наше разорение с выходом в замужество старшей сестры моей Аполлинарии за Платона Александровича Барсукова, великого мастера «понырять в домы и уловлять жены»; мелким угодничеством умел он обворожить свою тещу и ее сестру (т. е. Надежду Петровну), и хоть у отца его было свое хорошее имение в Меринковском уезде Владимирской губернии, но он предпочел остаться на наших хлебах до самого 1846 года, постепенно разоряя наше благосостояние и тайком совершивши купчую на свое имя, когда маменька в приданое его жене и своей любимице купила сельцо Алексеевку.
Затем брат Михаил Иванович, определившись в кирасиры и сделавшись ремонтером, потребовал себе 5000 руб., а через несколько времени написал, что пустит себе пулю в лоб, если не пришлют ему еще 5000 р. Помню слезы матери и сестры моей Сарры; тогда спасла нас, дав взаймы, соседка по деревни Погенпола. Сестра моя производила часто детей и в то же время предавалась всякого рода излишествами и роскоши. Кончила она страшно. Утром 11 июня 1844 года за чаем сестра Сарра говорит: «какой ужасный сон я видела: тебя, Полина, везут по улице с оторванной головою». В это же утро Полина в фаэтоне парном поехала вниз покупать какие-то наряды. Не доезжая туда, дышло сломалось, лошади стали бить, выбросили сестру мою и потом по ней проезжались, пока их не распрягли; голова ее, действительно, висела на туловище. Из четырех сыновей ее младшему было не более 2-х лет, они оставались и с отцом у нас, пока их папаша не нашел себе новое место праздной и разоряющей жизни. Его женила на себе перезрелая Варвара Герасимовна Каратеева. Платоха взял детей в ее дом и начал торговать ими, т. е. привозил к бабушке за известное вознаграждение. Бабушка же души в них не чаяла. Старшего, Николая, отдали в Воронежский Кадетский Корпус, второй поступил в Тверь в юнкерское училище, Иван же в какую-то Петербургскую гимназию, а самый младший, Михаил, в Морской Корпус, откуда он перешел в таможенное ведомство. Приезжать домой они не смели иначе, как с подарками; а когда Михаил в течение нескольких месяцев ничем не отзывался, отец написал к его начальнику письмо с просьбой доставить ему пожитки сына, так как он, конечно, уже умер. К великой чести его сыновей надо сказать, что никто из них и никогда не роптал и они свято несли свой крест, оказывая отцу наружное почтение, хотя в доме мачехи получали побои от ее матери Глафиры Ивановны (рожденной Сальковой).
В конце концов мы так обедняли, что иной раз не на что было купить чаю и сахару. За меня в Рязань и за сестру Катю в Тамбовский институт платила благодетельная тетушка Надежда Петровна, но каково было выпрашивать у нее, скупой и скопидомливой. Иногда она невзначай положит деньги на умывальный столик матери моей.
Прежде чем говорить о Рязанском пансионе, расскажу про нашу жизнь. Дом в Липецке, построенный моим дедом и где он скончался в 1826 году, не пережив на год бабушку, был довольно тесен, так что сестра Полина с мужем не имели особого помещения, и постели для них ежедневно готовили на полу в гостиной. Я спал на диванчике в маменькиной спальне очень близко от ее большой кровати с высокими пуховиками (в изголовьи стояло судно и это не возбуждало ни малейшего ни в ком неудовольствия). Тем не менее у нее в спальной комнате было чрезвычайно чисто. По утрам ежедневно носили разожженный до красна кирпич и поливали его уксусом или квасом, а лежавшая на нем мята или чебер разливали благоухание. Деревянный некрашенный пол мыли чуть ли не по два раза в неделю; форточек не было; окна на ночь закрывались ставнями снаружи и во всех комнатах было очень тепло. Маменька вставала несколько позднее всех, и мы дожидались ее появления из спальни в узенькую комнату, где ждал ее самовар и две кастрюли со сливками, одна с пенками, а другая для младших членов семьи пожиже. Тетенька приходила туда, когда уже все напились чаю и обыкновенно сливала оставшийся чай в бутылку, и это поступало в большие уксусные бутыли, куда добавляли еще остатки от варенья; помню большие уксусные гнезда в этих бутылях, стоявших в столовой. После чая маменька читала одну главу из Евангелия, которое потом я нес тетеньке в ее маленькую комнату; она читала по три главы и я иногда прислушивался. После чаю же отдавались приказания по кухне, выдавалась мука или пшено из стоявшего в чайной комнате большого с ящиками шкапа. Тут приходила Евдокимовна, необыкновенно милая и чистоплотная старушка, обыкновенно сидевшая в теплых сенях на донце и прявшая пряжу. Большую же девичью занимали две или три горничные кружевницы, мои приятельницы, которым не воспрещалось петь песни. Милая Феклуша сидела на лавке у окна подле погреба, где хранились банки с вареньем, моченые и в банках запасенные яблоки (которых иногда доставало до самого Петрова дня будущего года) и мед, разлитый в бутылки. Его давали нам изредка. К числу горничных принадлежала также ходившая за мною по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я уже был в пансионе) всегда веселая, говорившая пословицами либо двустишьями из разрезанного на конфектных бумажках Евгения Онегина, Маргарита. Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного. Муж ее бежал, и она певала: «Я ни девка, я ни баба, ни солдатская жена». В передней у нас Никита, точа сапоги или приготовляя сеть для ловли рыбы, тоже распевал что-то, но и ему за какую-нибудь провинность доставались пощечины от моей матери, равно как и горничным, когда у них на плетевых подушках оказывалось мало сработано коклюшками. Помню, как горничные обедали: из одной чаши одной и той же ложкою и притом не иначе, как стоя, ели они приносимое им из кухни нашей. Была еще другая кухня в особом здании над погребами. Там жили люди тетенькины, старик повар Трофим с женою и двумя дочерьми, из которых одна, Евгеша, была за помянутым выше Николаем, а другая, хохотунья, была горничной у тетеньки, для которой почти ежедневно готовилось особое кушанье. Трофим славился приготовлением ботвиньи из вареного квасу. Николай ежедневно в 4 часа являлся за стаканом нашей чудесной воды из живоносного источника для тетеньки, которая в это время переходила в гостиную и усаживалась у окошка со своим ридикюлем, где лежали ее табакерка и медные деньги для подачи нищим. Кроме того, она вязала, и притом на трех спицах, носки и выручаемые на них деньги шли тоже нищим. Она очень любила читать, а писать научилась сама, выводя буквы мелом на деревянных скамеечках, которые ставились около покойной бабушки. Была она строгая постница, не кушала вовсе пять пятниц в году, но в среды и пятницы (только не Великим постом) кушала рыбу. Мастерица она была приготовлять кашу и бывало за обедом, сидя по правую сторону моей матери, подавала ей этой каши или другого какого блюда, говоря: «Откушай, сестрица». Ее любовь к матери была даже стеснительна. Она не отпускала ее из Липецка в деревню иначе, как после долгих просьб, а когда решалась ехать с ней, то в 4-х местную карету впрягались шесть крестьянских лошадей, приводимых с Высокого Поля, доставшегося на ее долю дедушкиного имения, которое в народе слывет под названием «Бурцево» (это уже Усманского уезда, верстах в 25-ти от Королевщины). То-то была наша с сестрою Катенькою радость, когда мы перебирались в деревню, хотя там помещение было теснее городского, и мне доставалось спать на сундуке с маменькиным платьем подле самой печки и рядом с фортепьяно, на котором играла сестра Сарра Ивановна мои любимые: «Польский» Огинского, «Кадриль» Гудовича, вальс Пестеля. Сестру учил некто чей-то крепостной Артамон Иванович, но она сама много занималась, и ее игра была не совсем правильная, но всегда выразительная и задушевная. В этой довольно большой комнате с цветными кафелями узорчатой печи в переднем углу стоял простой деревянный крашеный стол, место моих занятий, которым я предавался с усердием, вызываемым, может быть, самою хромотою моею. Я охотник бывал и до женских рукоделий; бывало, я в одно и то же время читаю книгу и разматываю мотки пряжи. В деревне приходила ко мне моя кормилица Дарья и всякий раз приносила в горшке очень жирных пшеничных блинчиков, а я ее одаривал конфектами. Мне шел 10-й год, когда всему нашему семейству пришлось на много месяцев переселиться в Королевщину: в мае 1839 года Липецкий дом наш сгорел до тла, равно как и дом через улицу тетушки Ольги Петровны Зейдель. Плотник Рязанец построил нам на том же самом месте прекрасный деревянный же дом много больше прежнего, с так называемым мезонином, где поселилась сестра Полина с детьми. Зейдели же выстроили себе дом каменный и тоже весьма просторный, хотя для них это не было особенно нужно, так как у них осталось с ними жить глухонемому сыну Николаю и дочери Софии Николаевне, которая много лет позднее вышла замуж за вдовца Липецкого казначея Петра Абакумовича Трунцевского. Красота матери и отца достались не ей, а старшей сестре Анне Николаевне, которая против воли родителей бежала и вышла замуж за Авксентьева и большую часть жизни прожила в Малороссии. Брат их, Саша, тоже был хорош собою. Даровитый 16-ти летний мальчик, утонул он в Кузовке, не в силах справиться с набежавшею вследствие прорыва мельничной плотины волною. Это страшное горе произошло в том же 1839 году.
Наши обе семьи жили, как одна. Даже кушанья иногда пересылались через улицу из одного дома в другой. Тетушка Ольга Петровна вставала рано, а я бегал к ней пить ее чудесный кофе. Она была простовата умом, но необыкновенно доброго сердца и давала полную волю своему непутевому супругу, сыну Шадринского аптекаря Францу Ивановичу Зейделю. Он служил в войсках и после 12-го года получил должность Липецкого городничего. Отец мой звал его «Хранц Косорылый» (они были совершенно разных нравов). Он принял православие и стал называться Николаем Ивановичем. Лично мне он никогда не делал ничего худого, звал я его дяденькою, но доверия ему никогда не оказывал. Глухонемого двоюродного братца мы любили за его добродушие.
За два года до пожара 4-го февраля произошла свадьба сестры Полины. В гостиной круглый стол весь был уставлен сластями, и мне сшили красный кафтанчик, а я обрывал искусственные цветы с этого стола и подкушивал сластей. Платоха сделался хозяином в нашем доме и кроме водки перед обедом повадился еще к рюмочке раньше, и тетенька подливала чаю в графин с водкой, и из экономии, и к обузданию бездельника. Обедывали мы всегда в 12 часов; стол накрывал Прокофий, а за столом служили Иван Горячий, да у тетеньки ее Николай. В деревне еще кто-то обмахивал павлиньими перьями нашу трапезу. По субботам маменька обыкновенно осматривала всю нашу обширную усадьбу, начиная с кухни и людской, бани, большого погреба, ветчинной, кладовой, конюшни и сарая; в виде милости позволялось мне сопровождать ее. Каждый месяц служилась у нас всенощная и кропились святой водой все комнаты. В церковь же маменька езжала редко и всякий раз торжественно в карете с ферейтером, т. е. в четыре лошади. Меня посылала она ставить свечки, а по окончании службы ходили мы прикладываться к образам. Соборный священник отец Андрей был благообразный старец, дочь его была за богатым купцом Хренниковым. Второй священник, толстый и высокого роста Филипп, запивал, но был человек задушевного благочестия. Среднего между ними нрава был третий священник, отец Стефан, у которого мы числились в пастве.
С мая 1839 года, пока строился дом, нашим прибежищем в Липецке был на Дворянской же улице дом двоюродной моей сестры, вдовы моего крестного отца Павла Павловича Шишкина, бездетной и очень умной Анны Васильевны. Она вызвала к себе своего племянника, мне сверстника, Николая Федоровича Змиева. Я переехал к ней из деревни, и начали мы учиться под руководством штат смотрителя Ивана Григорьевича Чарницкого. Он некогда был надзирателем в Москве в Университетском Благородном Пансионе. За его благочестие женила его на себе некая Хрущова. У Анны Васильевны кормились мы плохо, но старушка Евдокимовна, жившая у нас на пожарище с коровою, бывало, принашивала нам молока и простокваши. В марте 1841 года из Королевщины Маслов повез меня и Змиева в Рязань. Матушка написала письмо директору с уверенностью, что меня примут в 3-й класс; оказалось, что я не готов даже в 1-й. Меня приняли в приготовительный, и мне памятно, сколько слез пролил я над 3-м склонением Латинского языка.
Там пробыл я до конца июня месяца 1847 года, уезжая на лето, а иногда и к Рождеству домой. В пансионе же никто решительно меня не навещал в эти годы моего школьничества. Хотя кормили нас хорошо, но я был одним из наиболее бедных учеников, так как мне давали всего по 5 рублей ассигнациями на год. «Посылаю тебе на твои депансы столько-то рублей». Бывало, пошлю старика сторожа купить мне так называемых рожков или мятных пряников, уйду в какую-нибудь из пустых классных комнат и благодушествую за книгой и этим лакомством, особливо когда удавалось достать какую-нибудь не учебную книгу: не только романы, но и сочинения лучших писателей не позволялось нам читать. Мы вставали, кроме дней праздничных, всегда без четверти 5 часов; в четверть часа умывались из огромного умывальника, куда входило не одно ведро воды, и к 5-ти часам были уже в огромной комнате с хорами на молитве, которую читали поочередно. Было нас человек 100, и готовили мы уроки до 7-ми часов в соседней, тоже огромной комнате. В 7 часов вся наша ватага спускалась вниз в большую столовую к стакану чая с большою булкою. С 9-ти часов начинались классы, а к часу все выстраивались, и главный надзиратель Карл Иванович Босс осматривал нас; если у кого-то запачканы руки, тот получал по ним удар и выгонялся мыть их. Обед из 3-х блюд был всегда сытный, и на нашего эконома Николая Ивановича Эдельсона, коего два сына, Аполлон и Аркаша, учились вместе с нами, жаловаться нельзя. Кушанья за все шесть лет были назначены по дням одни и те же, так что во всякий вторник, например, давали нам говядину с хреном, а во всякий четверг – большие пирожки с луком, нами очень любимые до того, что охотники покушать выменивали их на листы казенной бумаги или карандаши, а надзиратели наказывали: «в четверг без пирожка». От 2-х до 4-х опять классы, затем после чаю, уже без хлеба, садились до 8-ми часов готовить уроки, в 8 ужин, а в 9 часов уже все спало. Наша главная спальня (их было несколько) выходила окнами в обширный общественный сад, где бывало гульбище и раздавалась музыка. У нас с противоположного конца был свой небольшой сад и прекрасный двор, где ученики играли в лапту. Внизу этого обширного здания была квартира инспектора гимназии Карла Карловича Шиллинга, а потом, когда он сделался директором, то его преемника Ефима Егоровича Егорова – математика, а также жил эконом и кто-то из надзирателей. Главный же надзиратель Карл Иванович Босс помещался в небольших антресолях, и к нему вела высокая лестница. Не помню, когда бы опоздал он с большим поддужным колокольчиком, которым будил он, бегал по спальням, где по ночам дежурили другие надзиратели. Ежели кто к 5 часам не являлся на молитву, то значило, что он болен и должен идти в больницу, чего весьма не хотелось, так как там еда была скудная. С благодарностью вспоминаю больничного надзирателя Кригера. Это был Гернгутер[5], распевавший псалмы Давидовы. Он заохотил меня к чтению Лютеранской библии, о чем узнал директор и, хотя сам был Лютеранин, но библию у меня отнял. Больница помещалась в высоких комнатах 2-го этажа. Все это прекрасное здание выстроено было для себя откупщиком Гаврилою Рюминым и пожертвовано в казну. Сын его тоже откупщик, но уже действительный статский советник Николай Гаврилович, был попечителем нашей гимназии и раза 2–3 в год привозил нам в пансион по одному пуду конфет. Другим баловником был тот же К. И. Босс, с виду строгий, но живой и добросердечный старичок, некогда бывший памповщиком в Москве, но умевший рисовать. Он был большой охотник до лягушек, которых мы ловили ему на пригородной Рюминской даче; он приготовлял из них колбасы очень вкусные, сберегавшиеся у него даже до января месяца, когда, в день своих именин, он угощал нас ими, прибавляя и конфеты. Много позднее, когда один из моих товарищей, Российский, поступил в военную службу, Босс явился к нему с кулечком снедей и бутылкою вина и подал ему это на площади, с которой уходил из Рязани полк, куда поступил Российский. Босс, человек одинокий, был скопидом, и говорили, что давал деньги взаймы нашему директору Николаю Николаевичу Семенову, жившему в отдельном деревянном доме. Это был человек добрый, но почти не принимавший участия в управлении гимназией. Ходил слух, что Николай Павлович, проезжая через Рязань, увидел в числе представлявшихся ему Семенова и громко сказал: «Беда есаул во пророцех». Семенов вскоре перешел на службу в Министерство Внутренних Дел и сделался Вятским губернатором. Его описал в одном из своих «Губернских очерков» Щедрин-Салтыков.
В старину деньги ценились очень дорого и все норовили не тратить покупного; отвезти меня из Липецка до Рязани и потом из Рязани в Липецк (250 верст) было довольно дешево. В огромную бричку впрягалась тройка крестьянских лошадей, которыми правил их же хозяин, а на козла садился наш буфетчик, старый папенькин Костромич Прокофий; я же благодушествовал в бричке, в которую наложено было много овса. На первой стоянке откладывалось в постоялом дворе точно такое же количество овса, которое употреблено было лошадьми; на 2-й тоже и т. д. до самой Рязани. А на обратном пути Прокофий останавливался на тех же самых станциях, где лежал запасенный овес. Таким образом платить приходилось только за сено, да по 30 коп. за постой с самоваром. Помню, как однажды остановились мы ночевать в поле и на маленьком костре согревали бывшие у нас в изобилии домашние снеди. Еще памятна мне зимняя к Рождеству поездка домой. Поднялась метель, и мы кое-как добрались до Раненбургского сельца Колыбельского. Пристали к курной избе, освещенной лучиною, баба пряла пряжу и распевала духовные песни про Алексея Божьего человека. Мне пришлось лежать на полу в предупреждение от угара на другое утро, когда дымом наполнялась курная изба. Покойный Кокорев[6] устроил у себя две таких избы, разделенные сенями; когда топилась одна, переходили в другую, и Кокорев уверял, что не бывает в жилых помещениях более здорового воздуха. Я рассказал о том однажды двум врачам в Английском клубе, и они подтвердили мне верность этого заключения. По стенам избы виднелись отблески накопившейся сажи. Я не чувствовал от всего этого ни малейшего стеснения, но уже тогда любил вставать рано, чтобы будить Прокофия к дальнейшему пути. Это, впрочем, происходило не столько от свойственной мне торопливости, как из желания поскорее увидеть своих. В какой восторг приходил я, когда, наконец, показывалась вдалеке крыша нашего прекрасного Липецкого собора.
Из гимназической жизни припоминаю, между прочим, что в один год меня почему-то отпустили домой на ваканцию несколькими днями позже обыкновенного. В это время из Липецка уезжал в Москву наш добрейший и пьянейший доктор Миллер. Маменька попросила его заехать в Рязань ко мне в пансион и проведать обо мне. На ту пору у нас умер один из учеников Матвеев. Миллеру в пансионе сказали про его кончину, а он спьяну разобрал не Матвеев, а Бартеньев и, возвратившись в Липецк, стал осторожно приготовлять наших к известию о моей кончине. «Ну, что его жалеть сестрица, ведь он хроменький». Послали за отцом Матвеем и отслужили панихиду по отроку Петру, а он в тот же день явился домой, и маменька чуть ли не усерднее прежнего вытирала мне лицо творогом с приказанием не стирать его до завтрашнего утра и тем избавиться от загара.
Помню еще в пансионе кончину жены инспектора Шиллинга. Ее хоронил весь пансион и, за неимением пастора, богослужение совершал наш законоучитель Яков Павлович Алешинский и чуть ли не говорил по ней речь, похвал в которой она заслужила, ибо действительно была женщина добрая и кроткая. Другая смерть была нашего учителя географии Янышева, молодого человека, учившего нас всего несколько месяцев; он был друг и товарищ Крастелеву, и они вместе определились к нам из Московского Университета. Тут я в первый раз увидал разлагавшийся человеческий труп, что надолго осталось у меня в памяти. Янышева хоронили также Яков Павлович, наш пансионский и приходский от церкви Николы Дворянского священник, человек с властью над душами и глубоко искренний в благочестии, но вовсе не елейный и подчас тоже выпивший, в каковом виде иногда приходил и на уроки; но никому из нас не приходило в голову над ним посмеяться. Субботния всенощныя были скучноваты, после них обыкновенно производилась экзекуция, т. е. попросту виноватых секли. До 3-го класса я много шалил, но Шиллинг грозно объявил мне, что если я не исправлюсь, то буду высечен. Шутить с Немцем не приходилось, и на следующую пересадку из последних учеников я быстро подвинулся вперед и затем числился все выше и выше. С 4-го класса начал благодетельно действовать на меня незабвенный и дорогой Александр Григорьевич Крастелев, сын священника, Смольянин, по университету приятель известного Павла Ефимовича Басистова. Преподавание Крастелева было просто и, можно сказать, сочно, не было у него никаких хитростей, но он влюбил нас в Русскую словесность, отлично выбирая стихи для заучивания, требуя отчетливо читать их, знакомя с историей языка сравнениями с языком летописным и церковным, не допуская в сочинениях разглагольства и пустословия. Его уроки были всегда занимательны. Он мало говорил, а больше распрашивал учеников и был неустанно внимателен к ответам. Жил он внизу в двух комнатах в пансионе. С каким, бывало, благоговением ходил я в густо накуренный его кабинет за книгою для чтения сверх урока.
Полезен был также мне и учитель Немецкого языка Герман Яковлевич Аппельрот, который в Москве был вхож к известному писателю Вельтману[7]. Он отлично знал Немецкую словесность и давал мне для перевода какой-то учебник всеобщей истории и затем повести детские, очень занимательные, Нирица. Некоторые из моих переводов он напечатал в Москве, а мне знание Немецкого языка отлично пригодилось впоследствии.
Французскому языку учил некто Барбе, болтун, предмет постоянных наших насмешек и издевательств; я у него почти ничему не выучился, а грамматики вовсе не знал, произносить также. Очень жалею о том, так как впоследствии мне весьма было трудно печатать книги Архива князя Воронцова на французском языке, и первая из них 8-ка преисполнена опечаток, criblê de fautes, как говорят французы, и это тем обиднее, что содержание книг высоко занимательно.
Греческому языку мы почти не учились. Учитель из Москвы не ехал, а приглашали из семинарии какого-то олуха по фамилии Волжинского, который сам едва знал по-гречески. Зато по языку Латинскому мы были счастливцы, – нас обучал Игнатий Михайлович Родзевич, состоявший под покровительством графа Строганова[8]; высокий, важный, точный, он довел нас до того, что в 7-м классе мы читали уже Агрикулу, а Тит Ливий читался нами по целым страницам без запинки; так что в университете я только забывал Латинский язык. Его меднокованные звуки и до сих пор мне дороги, и я не мало знал Виргилиевых и Горациевых стихов. Родзевич позднее был вызван в Москву, и граф Строганов, переводивший его в православие из униатства, когда был попечителем Московского университета, сделал его правителем своей канцелярии, когда стал Московским генерал-губернатором. Родзевич женат был на сестре Рязанского аптекаря Зейца Терезе Христиановне, от которой имел много детей и терпел такую нужду, что нанимался дежурить по ночам у нас в пансионе вместо кого-нибудь из надзирателей и получал за это по 1 р. 50 к. Это был достойный всякого уважения человек; не таковы его сынки: один из них выкрал из архива генерал-губернаторской канцелярии несколько подлинных писем Екатерины и пришел ко мне, уже издававшему «Русский Архив», продавать их. Я должен был рассказать его отцу, и письма были положены на место. Мне жаль, что я не знаю, где похоронен Игнатий Михайлович. Он был Белорусс; а математику преподавал нам настоящий поляк, но тоже честный человек, Станислав Никодимович Мациевский. Я всегда был крайне плох в математике и на выпускном экзамене отвечал чепуху, он мне поставил 5, как говорил мне потом Крастелев для того, чтобы провести меня за мои успехи по другим предметам первым учеником.
Об учителе географии Андрее Парфенове смешно вспомнить; до такой степени плохо он читал, так что мои слабые географические сведения приобретены мною лишь привычкою глядеть на карту при чтении исторических книг и врожденную мне любовью ко всему Русскому, так что немного найдется в России городов, про которые я что-либо не знал. История, которой нас учили, даже не до начала Французской революции, была также слаба; ее преподаватель Аполлон Александрович Ральгин, высокий, красивый щеголь, поступивший впоследствии на гражданскую службу и проходивший ее с успехом. Он читал по тому самому краткому немецкому учебнику, который я переводил для Апельрота, и однажды, имея у себя в руках мой перевод, я смутил Ральгина, начав подсказывать то, что он будет говорить дальше. Из надзирателей надо упомянуть Француза Пельта и Немца Крауза. Первый был из Наполеоновских солдат и умел держать нас в порядке, а Краузе был человек добрый и почтенный. Занимались мы так усердно (конечно, не все), что иной раз вставали в 3 часа ночи и садились за дело. Раз инспектор и директор, возвращаясь с бала, увидели огонь в большой нашей комнате и вообразили, что мы также запоздали лечь. «Да мы уже встали», – отвечал я и соревновавший мне Владимир Сопчаков, сын Раненбургского штатного смотрителя, для которого окончание учения первым было бы великим счастьем, и я, можно сказать, жалел даже, что эта честь досталась мне, а не ему. Нам дали по золотой медали, а мое имя помещено на почетной доске в гимназическом зале. На втором курсе в университете, терпя нужду, (это были уже времена Платохинские), я продал свою медаль за 25 рублей. Дома об этом и не узнали.
Гимназическое учение кончено мною в конце июня 1847 года, и тогда же я решил, что поступлю на словесный факультет, куда влекли меня имена Шевырева[9], Грановского[10], Соловьева[11]. Надо сказать, что граф Строганов, два раза приезжавший в Рязанский пансион и осматривавший его и учеников без всяких пышностей, уже тогда заметил меня, что впоследствии мне пригодилось.
Забыл про человека, имевшего большое влияние на всех нас. Это Ефим Егоров, учитель математики, уступивший это место Мациевскому, когда он сам сделался инспектором гимназии и поселился внизу нашего пансионского дома, откуда его предшественник Шиллинг перебрался в особый деревянный дом на углу Дворянской улицы и против здания гимназии, где были только старшие классы и куда приходилось мне ковылять из пансиона. Там же была и большая прекрасная библиотека, снабженная попечителем округа графом Строгановым. Впрочем, из нее выдавались книги почти исключительно только учителям. Егоров, когда обучал нас математике до алгебры включительно, приносил в класс переплетенную тетрадь в четверку и в ней делал отметки нашим успехам. Заглянуть в нее было всем соблазнительно. Помню и прокладную бумажку этой тщательно веденной книжки. Егоров был человек мелочной и придиравшийся, его не любили, хотя и уважали. Отец его был чей-то крепостной человек, и он, женившись на дворянке Сазоновой, был крайне оглядлив и самолюбив. Он взял себе в нахлебники для приготовления в гимназию мальчика Головнина, сына одного из помещиков из-под Рязани, толстого и закормленного балбеса. Егоров приказал мне ежедневно около 6 часов вечера сходить вниз и обучать этого Федю и за это платил мне по 6 рублей в месяц: это были первые заработанные мною деньги. Я пользовался также лакомствами и снедями, которые ему присылались из дому.
За время пребывания моего в гимназии в Рязани были происшествия, дошедшие и в наш заколдованный круг. Умер Кожин, губернатор, получивший это место по родству своему с министром Двора князем Волконским; его до такой степени не любили, что могила его покрывалась испражнениями. Другое происшествие было умилительное. В женском монастыре был престольный праздник, служивший обедню архиепископ Гавриил за чаем у игуменьи получил пощечину от какого-то нахала дьячка, и пастырь подставил ему для удара другую свою щеку. Рязанские архиереи живут на великолепной площади с далеким чудным видом на реку Трубеж (которая в половодье разливается как море) в так называемом Олеговом дворце. Это здание сохранилось от 16-го века, и в нем жил последний князь Рязанский Олег Иванович. Рядом два собора; один древний, где служили всего раз в год и где похоронены Стефан Яворский[12] и тот Мисаил, которого Никон[13] посылал на проповедь в нынешний Шацкий уезд к Мордве, убившей его стрелами. Мантия с запекшеюся кровью, пронзенная стрелами, висит тут же над его могилою. На краю обширной площади стоит церковь Спаса на Яру, как бы готовая обвалиться вниз; этого боялись, но церковь и до сих пор цела. Рязань с ее прекрасными церквами (Бориса и Глеба, Николы и др.) своеобразно прекрасна.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.