Страницы← предыдущаяследующая →
Мой папенька, Сергей Ильич Косов, был родом из Днепропетровска – тогда Екатеринослава. Его отец, мой дед, Илья Самойлович Косой, был дамский портной.
Фамилия у отца поменялась в восемнадцатом, когда его оставляли в подполье у немцев. В подпольных документах ему заменили «Косой» на «Косов». Новая фамилия отцу понравилась – так и осталось.
У деда было две дочери: Рая и Анна и три сына: Сергей – мой отец, Серафим и Моисей.
Серафим в гражданскую войну лет семнадцати уехал во Францию. Там связался с анархистами. Они убили жандарма, их судили, сослали на каторгу в Новую Каледонию, где он и помер.
Дядя Мося был босяк жуткий. Работал завгаражом гастронома. Как говорил Бабель, об чем думает такой биндюжник? Он думает об своих лошадях, об выпить рюмку водки, об набить кому морду.
Раз они с зятем, Раиным мужем, крепко выпивши, выходили из ресторана. К ним пристали двое. Дядька принял вызов. Раин муж был трус ужасный. Он спрятался в ближайший подъезд, заложил дверь какой-то железякой и со страхом следил за битвой. После дядькиной победы он долго не соглашался выходить из укрытия:
– Я боюсь.
Дядька часа два его оттуда выкуривал.
Дед, Илья Самойлович, был очень строг. Женился отцов приятель. Отец был шафером и хотел приодеться. Дед попросил своего друга, мужского портного, построить сыну настоящий костюм. Тот пошил солидную двубортную тройку на вырост. Папенька огорчился: ему-то хотелось модного однобортного костюмчика. Но он и сам был богатым молодым человеком: служил шофером у Екатеринославского предводителя дворянства и получал сто рублей в месяц. Сшил себе, чего хотелось. Явился на свадьбу. Встречает деда, тот шел навстречу с блюдом в руках. Дед рявкнул: «Сморкач! Моли бога, что у меня руки заняты».
Отца призвали в 1914 году. Он служил в четырнадцатом железном стрелковом фельдмаршала Гурко полку. Этот полк до четырнадцатого года стоял в Одессе, входил в четвертую железную бригаду. Во время войны бригада преобразовалась в четвертую железную дивизию, командиром которой был поставлен Антон Иванович Деникин. Довоенный командир отцова полка Станкевич стал командовать бригадой. После революции он перешел на сторону красных. В девятнадцатом попал к деникинцам – своим! – в плен и повешен за отказ перейти в Белую армию. Потом его перезахоронили у Кремлевской стены.
Отцовым полком после ухода Станкевича на бригаду командовал Бален де Балю. Солдаты его любили. В семнадцатом году, когда офицерам отрывали головы, полк отрядил команду солдат, чтобы отвезти его с румынского фронта домой, в Одессу.
Вот характерный и для папеньки, и для командира полка эпизод. Дивизия шла с юго-западного фронта на румынский через Балту. Отец сказал себе: «Не я буду, если не смотаюсь домой». И смотался на восемнадцать дней. Сквозь все контроли и патрули догнал полк в Румынии. Явился к командиру полка. Бален де Балю сидел на веранде и брился.
– Ваше высокоблагородие, старший унтер-офицер Косой из самовольной отлучки явился!
– Мерзавец!
– Виноват, Ваше высокоблагородие!
– Сколько дней был в отлучке?
– Восемнадцать дней, Ваше высокоблагородие!
– Молодец.
– Рад стараться, Ваше высокоблагородие!
– Поди, скажи ротному, что я тебя уже отругал.
Бален де Балю служил потом в Красной Армии. Был начальником штаба дивизии. Я его видел в тридцать восьмом в Одессе. Мы шли с отцом. Навстречу двигался громадного роста старик с большущими седыми усами. Мой папенька подтянулся, перешел чуть ли не на строевой шаг, шепнул мне: «Это мой комполка». Они остановились, поговорили. Тогда, в тридцать восьмом году, Бален де Балю был главным бухгалтером курортного управления. Отца он хорошо помнил.
Отец служил в первой царевой роте. Имел часы Буре за стрельбу и вагон крестов: полный бант четырех крестов и четырех медалей. Кресты остались у деда Екатеринославе. Куда делись – неизвестно.
Второй крест он получил из рук самого Антона Ивановича Деникина. Отец взял в плен четырех чехов. Тогда был порядок, что пленных по начальству представлял сам их взявший. Отец и повел своих сначала в батальон, потом в полк, потом – в штаб дивизии. Сцена у А.И. Деникина: «Что, взял пленных?» Протянул назад руку, в ней появился крест, и сам Антон Иванович приколол крест отцу на грудь.
У моего папеньки было шесть тяжелых ранений. Пулей навылет было пробито горло. Не задело сонных артерий, но всю жизнь не мог есть капусту.
В русской армии была строгая система комплектации: раненый после госпиталя шел в свой запасной полк, а из него возвращался туда, где служил до ранения. В Красной Армии этого, к сожалению, не было.
Отец после одного ранения попал в запасной полк в Одессу. Выпил, подрался – угодил на гауптвахту.
Тогда был порядок: с георгиевского кавалера на время гауптвахты кресты снимались перед строем батальона. После гаупвахты опять выводят батальон и перед его строем кресты вешают обратно. Отца хотели было выпустить с гауптвахты без этого церемониала. Отец поднял шум и добился отпущения по полному параду.
В шестнадцатом ему шрапнельной пулей пробило череп, затылок слева. Он ослеп и оглох. Лежал в астраханском госпитале, в Морозовской больнице. За ним ходила медсестра, которую он не видел и не слышал. Был там хороший хирург. Отец узнавал его по густому перегару, как только тот входил в палату. Этот хирург сделал отцу трепанацию черепа. На следующее утро отец проснулся прозревшим и заорал с перепугу. Прибежал хирург, дохнул знакомым духом, крепко выругал за нервность.
Много позже отец шел по улице Мелитополя. Неожиданно у него возникло странное чувство узнавания к идущей перед ним незнакомой женщине. Он последовал за ней. Та стала оглядываться, потом остановилась:
– Мужчина, Вам чего от меня надо?
– Простите, но я чувствую, что знаю Вас.
Женщина пригляделась и узнала отца. Это была та самая, ни разу им не виденная и не слышанная астраханская медсестра.
После семнадцатого года отец сразу встал на сторону красных. В восемнадцатом был секретарем военно-революционного комитета в Тирасполе. Вернулся в Екатеринослав и воевал во всяких отрядах и отрядиках с гайдамаками, националистами. Одно время отец командовал бронеотрядом, его отряд назывался «Серп». На параде, который они себе устроили, броневики прошли площадь и встали.
Однажды в екатеринославской гостинице «Пальмира» отца и еще одиннадцать человек схватили гайдамаки. Повели расстреливать. Конвой – пьяный в дугу. Отец знал в городе все ходы и выходы. Проходили мимо двора бани. Отец шел последним. Схватил за штык винтовку конвоира – тот потянул на себя. Отец толкнул – конвоир упал. Отец метнулся во двор – на какие-то бочки – через забор и ушел. «Так, – рассказывал, – я быстро взлетел». Сбежало четверо, восьмерых расстреляли.
Екатеринослав все время переходил из рук в руки. В одну из таких перемен гайдамаки шуганули красных, тогда еще в компании с махновцами, из города: «Бежали, как собаки». Отец лежал с пулеметом у моста, отстреливался.
– Сережка, пора бежать, – кричит ему приятель.
– А куда мне спешить: патроны еще не кончились.
Когда Екатеринослав в восемнадцатом году заняли немцы, отца оставили в подполье организовывать и вооружать рабочих. Позарез надо было перевезти через Днепр оружие. Немцы всех на мосту обыскивали. Отец нашел возчика, коренного австрийца, договорился с ним. Отец шел впереди лошади. Его обшарили, ничего не нашли, пропустили. Австриец заговорил с патрулем по-немецки, и его не стали обыскивать.
При немцах отец ночевал в разных местах. Раз он зашел домой, к деду. Достал из карманов два пистолета, положил на буфет. И тут – надо же – немцы с обыском. Они расстреливали всех, у кого находили оружие. Перетряхнули у деда все, а на буфет не взглянули. Когда они ушли, дед сказал:
– Чтоб ты с этими игрушками ко мне не являлся.
В девятнадцатом году красные уходили из Полтавы. У отца была пробита рука, и ему поручили попрятать раненых, которых нельзя было увезти. Он пошел за помощью к В. Г. Короленко, который жил в Полтаве и которому было все равно, какого цвета – белого или красного был человек, нуждающийся в защите. Короленко помог распихать раненых по безопасным местам.
Имя нашего великого правозащитника удивительным образом связано и с судьбой жены Игоря Сергеевича – Полины Григорьевны. Мать Полины – Анна, урожденная Быховская, пережила в детстве такую страшную историю.
Она жила тогда на Украине, в городе Почеп. В дом ее деда ночью пришли двое. Убили деда и бабушку. Уходя, убийцы ударили ломом по голове шестилетнюю плачущую девочку – Анну. Она осталась жива, со вмятиной в голове на всю жизнь.
Был громкий процесс об убийстве семьи Быховских. Анну приводили на опознание. Перед ней выстроили десять мужчин и спросили, кого из них она знает. В ряду подозреваемых стоял их дворник, и девочка показала на него. Дворника и казнили как убийцу.
Владимир Галактионович Короленко в своих статьях яростно протестовал против того, что приговор был вынесен на основании показаний шестилетнего ребенка.
В девятнадцатом году отец служил в 1-й Заднепровской дивизии у Дыбенко. Тогда у Махно с Дыбенко все время шли переговоры: Махно то входил, то выходил из Красной Армии. Махно числился в дивизии Дыбенко третьей бригадой, второй командовал Григорьев. Отец был у Махно комиссаром бригады.
В контрразведке у Махно служил Зиновий Аронович Вальдман, который вполне мог сойти за прототип Левки Задова у Алексея Толстого.
Я ахнул:
– У Махно – контрразведчик еврей!
Игорь Сергеевич отмахнулся:
– Вы меня извините, какие там махновцы антисемиты! Среди них были евреи.
Зиновий Аронович был из очень приличной семьи Вальдманов из Ростова-на-Дону. Его брат был главным инженером Югстали. А сам Зиновий оказался таким авантюристом!
Отцу, когда его направляли к Махно, сказали что Вальдман заслан из ЧК. Они с тех пор дружили до самой отцовой смерти.
В тридцатых годах Вальдман был заместителем Передерия, директора Харьковского мясокомбината. В тридцать седьмом Передерия посадили. Вальдман пришел домой: «Алеша, собери мне чемоданчик». И исчез. Куда – неизвестно. Свои звали жену Вальдмана «Алеша», а его самого «Зоя». Потом Передерия выпустили. Появился и Вальдман. Узнал, что следователь избивал Передерия и интересовался им самим. Звонит следователю:
– Вы мной интересовались?
– Но Вы сейчас мне не нужны.
– А мне хотелось бы с Вами встретиться.
Встретились в ресторане, выпили, потом Вальдман избил следователя до полусмерти: «За то, что бил Передерия».
Не боялся ничего и никого. Году в сорок третьем в Москве милиционер при нем пристал к старушке, продававшей что-то на улице. Зиновий Аронович встрял, милиционер обозвал его жидом. Вальдман его избил и попал в штрафной батальон. Потом воевал в Латышской дивизии. Пришел с войны – весь в орденах.
Он приезжал к нам, когда ему было лет семьдесят. Умывается до пояса – весь налитой, как борец. Брил голову, как Котовский.
Отец говорил, что Махно был очень неплохой мужик. Надо было только успеть первым заговорить с ним. На него сильное влияние имела его жена Галина. Про него много всякого писали: пьяница, развратник. Все это ерунда. Пил, как все. Заедал сырым яйцом. Он умер рано, в эмиграции, во Франции. На ступеньках бистро, спускаясь туда с дочерью. Сначала там бедствовал. Никакого золота, как писали, он не вывез. Потом стал жить лучше: французы приспособили его читать в военной академии курс тактики партизанской войны.
В двадцать девятом году мы с отцом и матерью отдыхали в Бердянске. Там я в первый раз увидел море. Остолбенел, открыв рот, а потом прямо в одежде рванул в море. Меня вытащили отдыхающие. Смеху было! Мы жили в гостинице, где в свое время стояли отец и Махно. Отец показывал столик, за которым они вместе с Махно ели.
В той же гостинице отца и еще четверых большевиков махновцы арестовали после разрыва с красными. Вечером в номер, куда их посадили, пришел отцов земляк, студент-анархист из Екатеринослава: «Братцы, вас утром расстреляют»… И выпустил всех пятерых.
Как в песне про матроса Железняка, они пошли на Мелитополь и вышли к Ногайску. Трое решили идти через город. Там их поймали махновцы и расстреляли. Отец с Дмитрием Захаровичем Минским, таким же комиссаром у Махно, как и отец, прячась в хлебах, пробрались в соседнее село. Нашли в селе матроса-большевика. Он сказал им: «Я сам здесь среди махновцев. Если нас возьмут – расстреляют всех троих. Идите, могу дать два нагана».
Пошли. По дороге встретили повозку с молодым немцем-колонистом. Пригрозили ему наганом, и тот довез их до Мелитополя, где стоял штаб дивизии Дыбенко.
Добрались, а в штаб их не пускают: такие они были оборванцы. Как раз в этот момент выходит из штаба Дыбенко. Увидел их – хохотал до упаду. Отец на него ужасно обиделся.
Дыбенко поставил отца командиром кавалерийского полка в своей дивизии.
Минский потом стал кадровым военным. Погиб командиром дивизии в 43-м году.
Интересно, что отцу выпало спасти знаменитую Асканию-Нову. Мужики хотели ее разграбить и сжечь. Дыбенко приказал не допустить этого. Отец поднял ночью полк и повел на Асканию-Нову. Черным-черно. Отцов конь налетел в темноте на колодец, и отец через голову коня влетел прямо в жерло колодца. Умудрился зацепиться, а то бы – верная смерть. Колодцы там страшенной глубины. Доскакали. Только-только успели расставить вокруг Аскании разъезды – в ночи появились огни, стали подходить мужики. Но пришлось селянам разъезжаться ни с чем.
Мой отец и женился на гражданской войне. Он был ранен в ногу и контужен. На время лечения его назначили комиссаром санитарного поезда. Там он познакомился с медсестрой, моей будущей маменькой, Натальей Степановной, урожденной Томилиной.
Где– то под Брянском она однажды зимой выпала между вагонами: не заметила, что нет переходного мостика. Повезло – упала между рельсами. Стала подниматься – ей по голове сцепкой. Какой-то санитар увидел это, стал стрелять, остановил поезд. К ней прибежали. Отец думал – найдет форшмак. А мать больше всего боялась, что поезд уйдет, и она замерзнет в одном халатике.
После гражданской войны мать с отцом молодоженами приехали в Сумы знакомиться с ее родителями. Отец сомневался, как они его примут:
– Муж у тебя, Наташа, прямо скажем, – с палкой, да еще к тому же – еврей.
Мать отрезала:
– Не примут – повернемся и уйдем.
Но ничего. Бабушка любила его сильнее всех зятьев и пережила отца в пятьдесят седьмом году всего на месяц.
Моя мать по материнской линии была из Пашковых, того самого дома, где «Ленинка».
Дед со стороны матери носил стало быть фамилию Томилин. Станция Томилино, говорили, – их родовое имение. Он кончил Московский университет по юридическому факультету. Удивительно много знал. Считал, что читать надо на языке подлинника – немецком, французском… Написал книжку о канарейках.
Был юрисконсультом табачной фабрики и акцизным инспектором по сахару в Сумах. Терпеть не мог получать зарплату золотыми: «Невозможно унести домой, тяжело».
Он часто бывал на сахарном заводе богатейшего сахарозаводчика Лоренца и очень тому нравился. Лоренц держал для него персональный домик. Завтракали, обедали, ужинали вместе.
Лоренц однажды сказал ему:
– Если Вы не увидите, как сахар уйдет – у Вас будет сто тысяч.
– Нет, я не могу, – ответил дед.
Все отношения после такого предложения остались прежними.
Дед умер в 34-м году. До конца жизни, помню, ходил в чиновничьей фуражке: зеленый верх, черный околыш.
Как ранее уже было сказано, Игорь Косов родился в 21-м году. В 24-м году его отец демобилизовался. В рассказах Игоря Сергеевича разворачивается причудливый калейдоскоп хозяйственных должностей, которые потом отец занимал на Украине. Должностей, я бы сказал, весьма высокого номенклатурного ранга: директор Харьковской нефтебазы, построенной еще Нобелем, гендиректор Богодуховского объединения «Выробныцтво чоботив» (четыре фабрики, один кожевенный заводик), замнаркомторга Украины, а с 35-го года Сергей Ильич был начальником инспекции «Укрнефти». Нефть по двум трубопроводам Грозный – Туапсе и Баку – Батуми шла тогда к Черному морю. Десять танкеров перевозили ее в Одессу, и вся европейская часть Союза снабжалась нефтью отсюда.
У Сергея Ильича была в Одессе под началом нефтегавань, и он с апреля до осени уезжал туда. Был членом Одесского Облисполкома.
В Одессе тогда работал знаменитый скрипичный профессор Столярский. Он вырастил Ойстраха, Бусю Гольдштейна и других скрипичных гениев. У него была своя «Школа имени Столярского». Он говорил: «Школа имени меня». Когда очередная мамаша приводила к нему своего сына, он после прослушивания чаще всего ставил такой диагноз: «Мадам, Ваш сын не имеет надежд на растение».
Столярский, как и Сергей Ильич, был членом Облисполкома. Он славился своей пунктуальностью и всюду появлялся вовремя на своей «Эмке». Вдруг опоздал на одно из заседаний. Был страшно сконфужен: «Я ехал на своем „Мэ“ – так у меня кончилось горачее».
Гроза 37– 38 годов не миновала и Сергея Ильича. В этом – параллельность даже таких штрихов биографий И. Косова и В. Лапаева. Опять в рассказе – живые детали, приметы, знаки времени… Сергей Ильич был исключен из партии с формулировкой: «Неразоружившийся троцкист. Двурушник. Антипартийное поведение на областной партконференции, выразившееся в сколачивании антипартийной группировки».
В этом месте повествования Игорь Сергеевич сложил крестом два пальца: «Пахло…», рассказал, что отца спасло подпольное, еще по Екатеринославу, знакомство с Емельяном Ярославским и так продолжил свои воспоминания:
В Киеве Косовы жили в одном доме с Якирами, Постышевыми, будущей актрисой Эленой Быстрицкой. Их соседками по квартире были две двоюродные сестры Троцкого. В 41-м они не захотели эвакуироваться из Киева: «Немцы же культурная нация. Мы их помним по восемнадцатому году». Обе погибли в Бабьем Яре…
Я с девятого класса решил пойти в Киевскую артиллерийскую спецшколу № 13. Одновременно ходил в танцевальный ансамбль Вирского. Тогда он был любительским, а ныне – Академический ансамбль украинского танца. Потом нам четверым: Боре Сичкину, Боре Каменковичу, Изе Соломяке и мне предложили остаться профессиональными актерами. Двое первых согласились. Сичкин (Буба Касторский из «Неуловимых мстителей») сейчас живет в США, Каменкович стал балетмейстером Киевского театра оперы и балета, а мы с Изей не захотели.
Моя 13– я школа была спарена с 1-м Киевским артучилищем. Это училище было на конной тяге, и нас в школе учили верховой езде. На лошади я ездил, как бог. Снимался даже статистом в «Щорсе». Меня можно узнать со спины там, где отряд поднимается в гору.
В конце школы у нас был конкурс аттестатов в Третье Ленинградское повышенное артиллерийское училище ЛАУ-3. Меня отобрали. Я не сопротивлялся: привлекло «повышенное», хотя, конечно, хотелось остаться при родителях.
Это было Михайловское царских времен артучилище. Курсантов так и звали «михайлоны». ЛАУ-3 готовило кадры для артиллерии большой мощности, 203– и 280-миллиметровых гаубиц и пушек. Нас считали артиллерийской интеллигенцией. Никакой дедовщины и близко не было.
В училище были прекрасные преподаватели, в большинстве – еще царские офицеры. Они проповедовали принцип: «Врать нельзя. Вранье приводит к поражению». Исключительно уважительно относились к нам. Он – полковник, ты – курсант, а с тобой на равных. Не любили, чтобы их боялись. Нас, курсантов, знали и помнили.
В августе 41-го стою я – руки кверху, арестованный в Луге как немецкий шпион. «Косов?» – узнает меня полковник Карбасников, комендант Луги, наш бывший преподаватель.
В 42– м спускаюсь в землянку под Синявиным к начальнику артиллерии корпуса. Темно. Вижу знакомые усы – Лебедев, был у нас полковником в училище. Он воззрился на меня: «Простите, Ваша фамилия не Косов?» Был мне рад.
Однажды, намаявшись на чистке 280-миллиметрового орудия, я сел на место гусеничного и закурил. Курить при пушке – грех смертный. Тут же возникла громадная, потрясающей выправки фигура полковника Градусова, нашего дивизионного командира. Показывает мне четыре пальца, улыбаясь, спрашивает:
– Сколько?
Имелось в виду суток гауптвахты. Я мгновенно ответил:
– Два!
Ему страшно понравилось, он все прощал находчивым:
– Получи «два». Иди – покуришь там. Доложи командиру батареи.
Градусов любил учения по теме «Пожар». Кончалось скверно: спальня полна воды. Раз опять:
– Пожар!
– Где?
– В канцелярии!
Кинулись туда с брандспойтом. Но выскочил капитан Цесарь. Выхватил брандспойт и высунул его в форточку. Цесарь был училищной знаменитостью. Потом, генералом в отставке, директорствовал в кинотеатре.
Меня в училище звали Апулий. Так и зовут с тех пор при встречах выпускники училища и тогдашние преподаватели. Получилось так. Я купил в букинистическом магазине «Золотого осла», голубенького, издания Академии. Положил книгу на полку. Как-то вскоре приходит наша рота из бани. К нам вышел командир батареи Тарасов, руки за спиной: «Косов! Шаг вперед». Шагнул, думаю: «За что бы это?» Тарасов вынул из-за спины руку с голубеньким томиком. «Некоторые курсанты, выходя из своей компетенции, вместо того чтобы изучать уставы и повышать свою боевую подготовку, читают чуждые нам вещи – какого-то Апулия», – сказал он, крепко нажав на «у». Рота повалилась.
На другой день встречаюсь с командиром училища:
– Скажите, Косов, действительно Тарасов упрекал вас за то, что вы читаете Апулея?
– Так точно.
Тот схватился за голову:
– Ну и дурак.
Через неделю вернул книгу мне, посоветовав не держать ее на виду. Тарасов же через неделю перевелся из училища на другое место службы. Он был простой, прямой, служака из красных офицеров. После войны ребята встретились как-то с Васькой Тарасовым на Невском. Без ноги, на протезе. Когда расстались с ним, вспомнили про Апулия – так хохотали…
Нас учили хорошо. Марка училища была очень высокой. У меня есть книга «Приказы Верховного главнокомандующего». Среди отмечаемых там артиллеристов масса знакомых фамилий и много наших преподавателей.
В ЛАУ– 3 было два профиля: огневой и АИР – артиллерийской инструментальной разведки. Я был огневого профиля – «огневик», и все мои приятели были огневики. Между нами и аировцами был вечный дурацкий антагонизм. В классе связи висел плакат: «Рожденный мерить стрелять не может».
В училище я пробыл три года и был выпущен в неполных двадцать лет весной 41-го года.
Тогда формировались первые четыре дивизиона и девять отдельных батарей «катюш». Командиры этих батарей Флеров, Кун, Куйбышев,… почти все погибли. Многие выпускники ЛАУ-3 этого года были направлены в новую для всех нас реактивную артиллерию. Я тоже.
Попал в 439-й отдельный артиллерийский дивизион. Стояли в Алабине, под Москвой. Дивизион еще только должны были сформировать из трех батарей по девять установок. Каждая установка – это боевая машина с восемью спаренными направляющими для шестнадцати реактивных снарядов. В штатной батарее потом было четыре установки. Если бы меня спросили сейчас, я бы сказал, что в батарее должно быть шесть установок. Тогда многие задачи можно было бы решать батареей, не привлекая дивизион.
Командиром дивизиона был капитан Левин. Маленький, с редкой тогда «Красной Звездой». Я у него был командиром взвода управления первой батареи.
В один прекрасный вечер Левин вызывает меня:
– Бери расчет, бери машину – поедешь на Хорошевку, в Первое Московское артучилище. Там тебе дадут указания.
А у нас была пока единственная боевая машина на весь дивизион. Ее пригнали часа за три до этого разговора. Мы не успели даже задрать чехол. Отвечаю:
– Товарищ капитан, куда же я поеду: не знаю, как заряжают, как стреляют…
– Ничего, разберемся.
Мы с ним взяли «летучую мышь», сняли чехол с машины, посмотрели с фонарем, что смогли.
Приезжаю с расчетом на Хорошевку. Было 23.30. Спрашивают:
– Что ж так поздно? Езжай в Софрино, на полигон.
Приехал. Выходит дама на каблуках:
– Давайте ключи от машины.
– Никаких ключей Вам не дам.
Пришел начальник полигона, накричал. Мы загнали машину в гараж. Ночевали на голом полу. Пожевали сухой паек, запили водой.
Утром выехали на полигон, встали на площадку. Предстоят показательные стрельбы. Нам привезли снаряды, по два в ящике. Черные, вороненые – такая прелесть!
Военинженер 1-го ранга Аборенков говорит мне:
– Я тебе буду с вышки белым платком сигналить, а ты стреляй.
Шофер на машине у меня был Смирнов. Здоровый, как лошадь. Голова бритая, шея толще головы. Перед первым залпом я его высадил из машины.
Остался один. Опустил броневой щит над кабиной, вставил ключ, включил рубильник
Аборенков махнул белым платочком – я крутанул маховичок. Над головой полыхнули рев и пламя. Я стал мокрый со страха.
На второй запуск ко мне запросился Смирнов. Я опять крутанул маховичок – и вдруг сгорел предохранитель на пульте управления.
Спешно вставляю второй – сгорел и он. Смирнов зубами зачищает «жучка», вставил – выстрелили. С этим «жучком» машина потом и ушла на фронт.
Пока мы стреляли, стали подъезжать бронированные «паккарды». Прибыли Маленков и Микоян со свитой. Маленков тогда отвечал за формирование частей реактивной артиллерии. Они смотрели с вышки, как мы стреляем.
После стрельб Микоян спрашивает меня:
– Что у Вас было со вторым залпом?
– Сгорели предохранители.
– Где они?
Я достал из кабины, показал.
Ко мне обращается Маленков:
– Где вы ночевали?
– На полу.
Он поворачивается к свите:
– Организовать ночлег.
Снова ко мне:
– Как питаетесь?
– Сухой паек.
– Организовать питание. Организовать досуг.
Когда мы вернулись со стрельб, у меня уже был отдельный кабинет. У всех: у меня и у восьми человек расчета – постели. Нам организовали кино. Крутили американские картины. Я никогда больше такого шикарного репертуара не видел. Нам на команду дали повара, ресторанное питание, а мне – нарзан. Я постреляю, постреляю, попью нарзану. Мы жили так недели две. Последняя стрельба была 17 июня 1941 года.
19 июня нас несколько человек послали в командировку в 5-ю танковую дивизию. Она стояла под Алитусом, в Литве, километрах в двенадцати от германской границы.
– Зачем? С какой-то чепухой.
– Наверное, сгоняли Вас как младшего лейтенанта? – подкинул я сочувственную реплику Игорю Сергеевичу.
– Я, извините, был не «младший»: у меня было уже два «гвоздика».
22 июня обычно открывались летние лагеря. С вечера 21-го и следующим утром все чистились-блистились. Часов в десять выстроились на лагерном стадионе для открытия. Стоим, стоим – ничего не понимаем. Целая дивизия стоит два часа. Потом – команда, и вся дивизия ушла в лес. Все машины, парки, люди расползлись по лесу. Через пару часов на линейке было пусто – только деревянные бортики от палаток. Похоже, немцы не знали про этот лагерь, и все танки уцелели. Семнадцать танков БТ-7 (без гусениц по шоссе они давали до ста километров в час) пошли на Тильзит. Подняли у немцев такую панику… Потом все вернулись назад.
Как и от кого я узнал, что началась война – не помню. Был какой-то ералаш, никаких видимых признаков войны. Я здесь был чужой.
Вечером, где-то в половине шестого, немцы сбросили десант в лес рядом с лагерем. Я, конечно, увязался на прочесывание: «Как это без меня обойдутся».
Мы шли цепью по лесу. Тут я увидел первого живого немца. Он был одет в нашу форму, но его выдала мелочь – парабеллум. Он метров с пятнадцати хотел выстрелить в меня, но я его опередил. Выстрелил четыре раза из пистолета, как в лихорадке. Рукоятка пистолета стала мокрой.
Он схватился за живот, скорчился и упал. Я старался на него не смотреть. Этот немец мне потом долго снился. Недели две толком не спал. Потом как-то ко всему привыкаешь. Помогает нехитрая солдатская философия: либо ты его, либо он тебя.
На второй день войны нам в дивизии сказали:
– Уматывайте-ка вы, ребята.
И мы вернулись в Москву.
Не успел я оказаться в своем дивизионе, как попал в новую историю.
Тогда, в 41-м, хватали кого попало, совали куда попало, делали что хотели.
Тыкали перстом: будешь – и все! Командиру моего дивизиона сказали:
– Дай офицера.
Он не знал куда меня берут. Я тоже не знал.
Меня назначили старшим группы из семи человек и в первых числах июля послали в форт Инно под Финляндией. Стали учить диверсионному делу. А я уже был мастер на все руки. В училище преподавали и взрывное дело. Его вел полковник Латышев. Он не выговаривал букву «р», получалось, например, «б`устве`». Мы его так и звали «полковник Бруствер». Учил хорошо, с практикой. Привязываешь к столбу 200 граммов – ломает, как спичку. Понадобилось бы – я и сейчас смог бы взрывать.
Поставили нам задачу. Между Псковом и станцией Струги-Красные есть шесть железнодорожных мостов, вшивеньких, в один пролет. Они достались немцам целенькие. Нам и поручили их взорвать.
Учили прыгать с парашютом. Теоретически. Потом одели в штаны, пестрые, как из плащ-палатки, с накладными карманами и повезли на «дугласе» так, чтобы оказаться над целью в самое темное время белых ночей, часов в одиннадцать-двенадцать ночи.
Побросали нас и груз метров с двухсот на автоматическом открывании. Я прыгал в первый раз. Впечатление ужасное. Захлебнулся воздухом. Хряпнулся в болото по грудь. Наелся ряски. Додулся в манок до того, что за ушами заболело. Собрались.
Никто еще не воевал, боже мой! До мостов шли ночами. Днем отлеживались.
Мосты немцами не охранялись, и мы их рвали чистенькими. Совсем обнаглели. Идем к последнему, а он охраняется. Часовой помаячит, помаячит, заходит в будку. Потом опять выходит…
Мы дождались, когда он зашел в очередной раз. Я рванул дверь. Часовой стоял у печки и смотрел, как четверо остальных играли за столом в карты. Мелькнула мысль: «Во что?» Выскочил ответ: «В вист!»
И я в часового – шарах из пистолета! Другие мои ребята – из окон. Мы их и постреляли.
Смотрим – мост большой. Целиком подрывать – взрывчатки не хватит. Она была уже на исходе. Решили рвать с одного конца. Меня спустили на веревке под настил заложить заряд. Неудачно привязали веревку – чуть не задушили. Начинаю хрипеть – меня вытащат, вздохну и опять вниз. Впопыхах обрезал как попало бикфордов шнур. Оказался коротким. Стал шнур поджигать. Толстыми такими саперными спичками, обжег палец. Кричу:
– Тащи!
Меня выдернули, и мы побежали вниз по насыпи. На полпути как жахнет! Я закрыл голову руками и закувыркался. Полетели камни.
К своим надо выходить в Лугу, километров за полсотни. Двинулись.
Ранним утром подошли к реке, решили выкупаться. Вымылись, а так уже измучились, что не заметили, как уснули на бережке. Просыпаюсь. Меня охватил ужас: солнце стоит высоко, и мы спим у всех на виду. Схватился за автомат – тут! Мы в панике слетели в реку, прятаться под ивняк. Стал оглядываться в бинокль.
– Ребята, – говорю, – наши!
Вылезли, попросились на полуторку до Луги.
Подъезжаем в Луге к вокзалу. У нас были деньги, но никаких документов. Жрать хочется. Заходим в вокзальный ресторан. Тогда карточки только вводились, и еще все продавалось за деньги. Нам притащили гору всего-всего. Но не успели мы начать, как раздалось:
– Руки вверх!
В начале войны все ловили шпионов. Нас окружили, разоружили и повели по городу в штаб гарнизона. Вокруг человек пятнадцать со штыками наперевес. Народ сбежался, мальчишки орут:
– Шпионов поймали! Ты посмотри, какие штаны!
Привели к штабу. Он был в местном санатории, в одноэтажном деревянном доме. Поставили лицом к стене. Стоим. Руки ужасно затекают: даже за шею не позволяют заложить. Чуть опустишь – тебе шпилькой в зад. Больно.
Я стоял крайним, у крыльца. Вдруг боковым зрением вижу знакомую фигуру: мой преподаватель по училищу Карбасников. Повернул к нему голову:
– Товарищ полковник, разрешите хоть руки опустить.
Он изумился:
– Косов, а Вы что здесь делаете?
Объяснились. Он, оказывается, – начальник гарнизона в Луге.
Вспомнил:
– Мне говорили, что выйдет группа какого-то Косова. И подумать не мог, что это Вы.
Он был из дореволюционных генералов. До войны на стрельбах я курсантом был приставлен к нему для посылок. Слышу, он обращается к соседу:
– Ну-с, полковник, вашим большевичкам везет. Какая погода!
Полковник шепчет ему по имени-отчеству, показывая на меня глазами:
– Тут молодой человек… Нехорошо как-то при нем…
А мне наплевать! Я не скрываю своих воззрений.
Карбасникову в училище нравилось, что я хорошо учился. Я и сейчас, например, помню «Теорию вероятности» Гельвиха.
«…Гельвих… Редкая фамилия, – заскреблось в голове, – где-то мне она встречалась». Стал перелистывать свои книги. Одна,…другая… Вот «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова. Читаю:
Зима 1953 года. Лагерь под Тайшетом. Бывший генерал-майор артиллерии П.А.Гельвих. Восемьдесят лет. Осужден за «вредительство». Ночью не может спать: «Формулы замучили, а записывать некуда и нечем». Хранит старый номер «Известий» от 14 марта 1941 года с первым постановлением о присуждении Сталинских премий. Петр Августович Гельвих – удостаивается премии первой степени за работу тридцать четвертого года «О рассеивании, вероятности попадания и математическом ожидании числа попаданий», работу тридцать шестого «Теоретические основания выработки правил стрельбы», сорокового «Стрельба по быстродвижущимся целям». В номере – портрет Гельвиха: «цветущий старик, пышные седые усы, полукруг белых волос над открытым широким лбом, на груди орден Ленина…
Я перевел взгляд, – пишет Дьяков, – на заключенного Гельвиха: высохший человек, голый череп, редкие усики-колючки. Но в серых глазах, глубоко-глубоко, искорки живого ума…
– Неужели?
– Да, это я…Бывший я… – глухо произнес он. – Шесть лет тюрьмы, голубчик. Что вы хотите?… – Он сморщился. – Был лев, а нынче драный кот!…»
Тринадцатого июля мы из Луги поехали в Ленинград и уже четырнадцатого – в Москву.
Тем временем, было принято решение сформировать восемь, не то девять полков гвардейских минометов – «катюш». Мой 439-й дивизион был переформирован в 3-й гвардейский минометный полк. Его командиром назначен майор Виктор Иванович Гражданкин. В полку было три дивизиона. В каждом – 118 машин, из них 12 – боевых. Меня назначили начальником разведки в 3-й дивизион, которым командовал старший лейтенант Шаренков. Тогда чины были небольшие. Первым дивизионом командовал капитан Коротун, вторым – капитан Острейко, потом генерал. Я его знал с 38-го года. В Киевской спецшколе он вел строевую подготовку. Он тоже помнил меня: я хорошо ездил верхом, и он по выходным брал меня на верховые прогулки. Начальники разведок дивизионов все были мои однокашники. В первом – Володя Олейниченко. Наши койки в училище стояли рядом. Погиб потом на Кавказе. Во втором – Володя Фаготов. Очень добрый и благоразумный. Если что: «Ребята, что вы делаете!» Остался жив. Одно время, генералом, был начальником факультета в Дзержинке.
Мой командир Иван Васильевич Шаренков кончил войну подполковником. Уже в сорок первом у него была «Красная Звезда». Тогда награды не шибко давали. Он был много старше меня, с 1909 года. Хороший мужик, хотя и вспыльчивый. Меня любил. Когда позднее, под Калинином, мне финн прострелил ногу, он – нет, чтобы пожалеть, схватил полено:
Какого черта ты полез! Ну, дать тебе поленом по башке!
Формирование наших частей шло в августе – начале сентября. Пока не получили боевых установок, у нас были 122-миллиметровые гаубицы на конной тяге. В дивизионе – 130 лошадей: и ездовые, и для тяги. Крутили хвосты.
С этими лошадьми случилась потешная история. Нам назавтра назначен смотр, а чуть ли не каждая третья лошадь – грязная. Такой она считается, если проведешь против шерсти, и летит перхоть. Вычистить не успеваем.
Командир батареи Подушкин говорит старшине:
– Давай два белых халата.
А старшины такой народ – луну с неба достанут. Бежит через двадцать минут с халатами. Подушкин говорит ему: «Веди сюда грязных лошадей».
Надел белый халат: раз-раз лошади по морде. И так отлупил каждую грязную.
На завтра – смотр. Ветеринар в белом халате вызывает чистую лошадь. Смотрит, щупает: «Отлично!» Вызывает грязную. Только сунулся к ней в своем белом халате – она взбесилась. А артиллерийские упряжные лошади – звери. Копыто – во! С хороший арбуз. Ветеринар с досадой отмахнулся: «Отлично! Следующая» и т. д.
Всякий раз, как мимо проводили очередную лошадь, Подушкин, довольный, поддергивал штаны и говорил мне вполголоса:
– Учись, как надо жить.
Я его потом встречал в 50-х годах, уже генерал-лейтенантом.
Когда к нам пришли первые установки, мне, как уже опытному, поручили провести демонстрационные стрельбы для офицеров полков.
Реактивный снаряд имеет два штифта, которыми он вставляется в направляющие боевой установки. Когда снаряд осаживаешь в установке, два снарядных контакта садятся на контакты направляющих. Рядом с шофером пульт. Включаешь рубильник на пульте и крутишь рукоятку маховичка, замыкающего по очереди снарядные контакты от особого щелочного аккумулятора. Прокрутил за четыре-пять секунд – и все снаряды по очереди ушли.
Я исхитрился жухнуть лишний комплект аккумуляторов, и у меня в землянке всегда был электрический свет.
На этих стрельбах я схулиганил: навел установку на скирду сена для полигонных лошадей и крутанул маховичок. Сено и сгорело. Начальником полигона был полковник Смирнов. Грузный такой, в годах. Как же он ругал, как ругал! Я делал при этом голубые глаза. Командир полка Гражданкин потом отозвал меня:
– Нехорошо хулиганить.
Я, конечно, свинья. Они там косили, косили, а я сжег в один момент. Но как красиво у меня получилось: скирду сначала разбросало, а потом она заполыхала. Офицеры смеялись несколько дней.
В начале сентября полк из Алабина вокруг Москвы отправился на Северо-Западный фронт. Вокруг Москвы тогда не было бетонного кольца. Проселками, по страшной грязи тащили машины на руках. В полку три дивизиона, в каждом – сто восемнадцать машин. Когда вышли на Ленинградское шоссе, в грязи были поверх ушей.
Через несколько дней полк прибыл под Себеж, почти на границе с Латвией. Фронта не было. Немцы шли на восток и обходили нас вовсю. Все перепуталось.
Командир полка собрал начальников разведки трех дивизионов:.
– Вы – мои глаза и уши. Будете отходить последними. Может быть, попадете в окружение.
Если бы не Гражданкин, полку бы не выбраться. А мне со своей разведкой пришлось помотаться. У меня было пятнадцать человек, очень хорошо по тому времени вооруженных. У всех автоматы, у каждого больше четырехсот патронов. В наборе – трассирующие, зажигательные, бронебойные.
В этой чехарде немцы нас обошли, и мы стали выходить на восток. Нет крепче дисциплины, чем в окружении. Твердо говорю как ветеран окружений.
Идем лесом. Видим, стоит машина. Открыли – в ней нижнее белье. Мы в бане давно не были, переоделись в чистое. Зажгли грузовик, пошли дальше. Попадается грузовик с хлебом. Мои ребята набили сидора. Я взял круглый хлеб подмышку, под другой рукой – автомат. Подожгли машину, двинулись… Потом полуторка с колбасой, ткнулась в ручей. Нажрались колбасы, зажгли машину, идем…
Выходим на опушку, дальше – поле, деревня, за деревней лес. На опушке лежат наши, человек пятьсот, дулами на восток. Командует ими младший политрук. Я лег рядом, спрашиваю:
– Что лежите?
– Да окружили нас.
От деревни появился человек, одетый в нашу шинель внакидку. Кричит:
– Сдавайтесь! Вас окружили! Вас здесь накормят.
Политрук поднял винтовку СВТ и срезал его метров со ста пятидесяти. По выстрелу, без команды, все кинулись через поле в лес. Немцы построчили из пулемета, но я не видел, чтобы кого убило. И я бежал, бежал по лесу, оказался один. Добежал до какой-то насыпи, на ней вагонетка. Сил нет. Упал, ткнулся в насыпь. Дышу, как пес: «Хы-хы…» Отдышался, смотрю: подмышкой – буханка, под другой – автомат, а вокруг все мои пятнадцать хлопцев.
Пошли дальше. Больше таких переполохов у нас не случалось. Правда, стало голодновато. Я не сообразил, что еду надо выдавать по норме, и мы сначала ели от пуза. Но тут на лесной дороге встретили четыре немецкие машины и подкормились. Дальше стали питаться хорошо: щипали немцев все время. Там холмистая и лесная местность. Очень хорошо тем, кто не привязан к дорогам и действует свободно.
К нам стали приставать по двое, трое, четверо. Мы обнаглели. Стали разбивать немецкие колонны машин по двадцать. Один раз сожгли 28 машин.
К нам присоединился капитан с тремя солдатами. Я ему наедине предложил как старшему по званию командовать группой. Он отказался:
– Нет, голубчик, они верят тебе, ты и командуй. А я буду твоим помощником.
Он очень умело и незаметно подсказывал мне, что делать.
Одно время с нами был генерал Горячев. Он был уже в летах. Мы ему добыли крестьянскую лошаденку, и он ехал на ней без седла на каком-то половичке. Это был очень спокойный человек. Раз мы отдыхали на поляне. Вдруг над самым ухом прогремела очередь. Потом выяснилось, что один из наших случайно нажал спуск. Все кинулись по кустам. Я даже ободрал себе щеку. Генерал остался на поляне. Смотрит на меня, спрашивает:
– Ну, чего ты там потерял?
С Горячевым мы расстались еще до выхода из окружения. Я его потом увидел под Калинином. Он там командовал 256-й дивизией. Боже мой, какая была встреча:
– Ой, ты жив?
– Жив.
Он мне обрадовался. Приказал, чтобы отказу нам не было ни в чем. Мой помощник любил выпить. Тут же сообразил:
– А насчет бутылочки можно?
Горячев потом командовал корпусом.
Обычно мы шли по лесу перекатами. У меня автомат был на плече, в руке пистолет. Я всегда досылал один патрон, так что в пистолете было девять патронов. Однажды, когда я шел сзади, вдруг почувствовал, что мне в спину глядят. Обернулся – метрах в пятнадцати немецкий офицер. Он в меня выстрелил, целясь в голову. Пуля свистнула над ухом. Никогда не целься в голову – промажешь. Я от пояса спокойно выстрелил, целясь в живот. Он резко переломился в поясе и упал. Я выстрелил еще раз… Что было с ним делать? Это оказался интендант, поэтому и стрелял в голову. Откуда он взялся в лесу?
Как– то мы залегли у шоссе. Уже стемнело. По шоссе шел сплошной поток немецких машин. Против нас остановилась колонна. Высыпало с батальон немцев. Стали отливать. Один офицер ухитрился пустить струю прямо на моего разведчика. Колонна уехала. Мы хохотали – не могли остановиться. Реакция была вроде истерики.
Под Пустошкой по лесной дороге вышли на очень богатую деревню. Дорога шла в гору, деревня стояла в лесу сказочной красоты. Захожу в дом:
– Хозяйка, дай напиться.
– Нет. Я тебе не дам. Лучше немцу дам…
Я развернулся, и из автомата по всем ее макитрам – так черепки и разлетелись.
Мы несли с собой человек пять раненых. Один – раненный тяжело, боялись – не донесем. Ничего – остался жив. Был у меня один инженер Жуковец, интеллигентный человек, но головорез. Я ему говорю однажды:
– Жуковец, что хочешь делай: раненых надо накормить.
– Дайте мне Зимина.
Тот бесподобно воровал кур. Пошли они ночью в деревню, около которой мы остановились. Но там кур уже нет: немцы поели. Нашли поросенка. Жуковец полез с топором в хлев, ударил, в темноте промазал. Поросенок с диким визгом выбил дверь. Жуковец бегал за ним с топором по двору и рубил.
Немцы стояли на другом конце деревни, но не обратили на переполох внимания. Думали, свои промышляют. Жуковец и Зимин явились под утро с каким-то мешком, а в нем – поросенок, изрубленный от пятачка до хвостика.
Я сообразил, что немцы нас будут перехватывать, если пойдем прямо на восток. Двинулись на северо-восток. Нас хорошо обучили в училище топографии. Я по карте видел местность.
Мы до того осмелели, что шли уже днем, параллельно шоссе, метрах в восьмистах, выкинув боковое охранение. Вдоль дороги легче ориентироваться.
Когда вышли к Селигеру, у меня насчитывалось около ста пятидесяти человек. Дисциплина, должен сказать, была потрясающая.
Не правда ли, интересно прослеживать изменение тональности воспоминаний Игоря Сергеевича о себе, далеком, двадцатилетнем лейтенанте. От чуть ироничного, снисходительного описания импульсов зеленого юнца к уважительному разъяснению тактически грамотных и дерзких действий бывалого вояки – всего через какой-нибудь месяц войны.
Датировать это поразительное превращение можно первой декадой сентября 1941 года, когда Игорь Сергеевич выходил из окружения.
Сдается мне, именно на тактике выхода из окружения столь разительно разошлись дальше жизненные линии моих героев.
Игорь Косов пробивался сквозь немцев целеустремленным, набирающим силу кулаком.
Мятущаяся, неорганизованная толпа окруженцев, в которой бежал на восток Виктор Лапаев, рассыпалась мелкими брызгами, которые легко подбирались литовской сельской полицией.
Виктор понимал это. Однажды он с горечью сказал мне:
– Если бы я, с нынешним моим опытом и пониманием, оказался в той многотысячной толпе у переправы в Гегужинах – как много можно было бы сделать…
Фронт у Селигера уже стал уплотняться. Мы понаблюдали, нашли дыру. Пошли ночью. Наткнулись на немецкий патруль. Как раз луна вышла в просвет в облаках. Они сглупили, остановились, и я увидел четыре тени. Прямо от пояса срезал их из автомата. Кинулся вперед, наступил на одного. Все бросились за мной.
Вышли прямо на свой родной полк. Командир полка Гражданкин велел нас пять дней не трогать, а меня пригласил на обед. На обеде угощал пельменями. Вели светскую беседу, не касаясь текущих дел. Выпивал, кстати, он очень умеренно.
Только сейчас я стал понимать, как много получил от Виктора Ивановича Гражданкина. Он был абсолютно один и тот же при любых обстоятельствах. Стоишь, держишь карту. Кругом – черт знает что. Бомбежка, все летит! А он достает из кармана черный футлярчик, из футлярчика белоснежный платок, снимает пенсне. Подышит: «Х-х», – протрет. Посмотрит на блик: «Х-х», – опять протрет. Нацепит пенсне: «Будьте добры…» Был отменно вежлив. Всем, даже солдатам, говорил «Вы». Скажет:
– Будьте добры, придите ко мне на ужин.
Значит, проштрафился. Настроение портится на весь вечер. И такой скрипучий голос!
Он меня очень любил. Но в 43-м, когда я к нему в бригаду явился командиром дивизиона, он встретил меня весьма холодно. При первой встрече сказал:
– Только имейте в виду, что няньчить и воспитывать Вас я не намерен.
Я ответил:
– Я сюда направлен не воспитываться, а воевать.
Он промолчал. Впрочем, быстро изменил свое мнение: мой дивизион стрелял все-таки лучше других. Он мог старшим сказать резкость и мог стерпеть, когда резко возражали ему. Однажды в разговоре со мной он сослался на «Правила стрельбы 42 года». Я ответил:
– Да это для плохих артиллеристов!
Он, подумав, согласился:
– Вы правы: «Правила стрельбы 39 года» сложней и интересней.
Ко времени этого разговора в 43-м году хорошо обученных артиллеристов осталось мало: кто погиб, кто пошел на повышение, и «Правила» пришлось упрощать.
Виктор Иванович был из старых офицеров. Умер после войны в 96 лет.
Тут, на Валдае, по реке Лужонке, было первое место на всем советско-германском фронте, где немцев остановили, и дальше они не пошли. Крайняя точка их продвижения за всю войну. Им не дали выйти на Валдайскую возвышенность и к Октябрьской железной дороге. Мы пытались и атаковать, но успеха не имели.
Дивизионы нашего полка то раздавали по разным дивизиям, то сводили вместе. Наш дивизион чаще всего придавали дивизии Фоменко.
Я был начальником разведки дивизиона, поэтому отвечал и за пристрелку. Для нее мне дали 122-миллиметровую гаубицу Шнейдера, не в штате дивизиона. У этой гаубицы баллистика похожа на баллистику «катюши». Когда я бывал в какой-нибудь дивизии, начинал канючить гаубичные 122-миллиметровые снаряды. Мне давали: в одной дивизии – машину, в другой – две. Я забирал все, благо с транспортом проблем не было: в дивизионе 118 машин.
Для пристрелки мне столько снарядов не было нужно, и я стал из гаубицы постреливать для души. При ней был очень хороший расчет. Четыре снаряда повисали на траектории: первый еще не разорвался, а четвертый уже вылетел из ствола.
Я заметил, что к немцам по утрам приезжает кухня, встает за угол конюшни, к ней собирается очередь… Заранее пристрелялся по другой конюшне. Когда на следующее утро моя кухня приехала, я шарахнул по ней, перенеся прицел по углу. Попал прямо под кухню со второго или третьего снаряда. Полетели ошметки, немцы разбежались. Кухни не стало, и больше в открытую они не ездили.
В другой раз накрыл шрапнелью купание лошадей.
Еще был случай: наблюдаю – в кустарник группками перебегают немцы. Докладываю комдивизиона Шаренкову: «Накапливаются».
– Пускай накапливаются, – отвечает.
Вижу – кончили перебегать. Я доложил.
– Стреляй.
Дали залп из «катюш». Там было человек пятьсот. Почти никто не уцелел. Одного из них взяли в плен. Он спятил: все раздевался догола, а потом опять одевался. Шутка ли – если на гектар попадает пятнадцать снарядов – там ничего живого не остается. Снаряд делает воронку метров в пять.
Артиллерийская стрельба – интересная вещь! На первом курсе в училище с нами занимался капитан Ларин. Он сказал мне:
– У тебя очень хорошая стрельба. Хорошо схватываешь. Советую тебе заняться фехтованием на рапирах – помогает.
Я послушался. Оказалось – очень важно. При стрельбе надо быстро принимать решения, ловить момент. Меняется все: ситуация, ветер. Я потом при пристрелке поднимал бинокль только в момент разрыва снаряда. По свисту своего снаряда знал, летит он вправо или влево от цели. Знал все методы стрельбы. Например, наблюдаешь пристрелку из двух пунктов двумя стереотрубами. Выстрелил. Докладывают: первый – влево две тысячных, другой – вправо четыре. Тремя снарядами определяешь цель и следующие четыре снаряда кладешь на поражение.
Речка Лужонка, на которой стоял фронт, была перегорожена плотиной. Вода мешала наступать. Решили плотину разбить. Я подобрался к ней поближе, стал пристреливаться. Гаубица стоит далеко, я ей командую. Первый снаряд упал, не долетев до меня. Вижу, могу попасть в самого себя. Дал снаряд с заведомым перелетом, и стал подходить к плотине с той стороны, не беря ее в вилку. Со второго снаряда попал в плотину и разбил ее. Вода зашумела и ушла.
Вернулся в деревню Белый Бор доложить командиру дивизии Фоменко. Вхожу. Сидят, обедают – он, командующий артиллерией дивизии Огульков, начальник штаба Бекаревич. Фоменко спрашивает:
– Кто разбил плотину?
Отвечаю робко:
– Я.
– Ну, что тебе за это сделать?
Огульков посоветовал:
– Налей ему водки.
Наливают больше полстакана. А я тогда водку не пил. Хлопнул и вышел, качаясь. Пошел на сеновал, лег и заснул. На другой день проснулся, голова болит. Встретился Фоменко, такой маленький, круглый, спрашивает:
– Ты что же не сказал, что водку не пьешь?
– Раз приказано – пью.
Этот Белый Бор много раз переходил из рук в руки. Мы там нашли бочонок меду. Растаскали по котелкам, но остался еще целый горшок. Мы ели из него на НП мед ложками. Тут немцы нас опять выбили из деревни. Они входят по дороге, а мы уходим огородами. Горшок было брать некому – я взял. Там места сырые, грядки высокие, я и перевернулся, идучи спиной, через грядку. Весь мед на мне, даже за пазуху попало. Облип до нижней рубашки. Отошли до речушки, соорудили мне шалаш из шинелей, выстирали мое обмундирование.
Так идиотски себя чувствовал: холодно, октябрь, сижу у ручья голый, завернутый в одеяло, хлопцы в ручье белье моют.
Здесь, на Лужонке, мы устроили себе в избе баню. Ребята помылись. Я моюсь последним: только что пришел с НП. Намылился, слышу – немец стал кидать по деревне. Разрывы все ближе и ближе. Вот черт – домыться не даст (Игорь Сергеевич изобразил, как он энергично заерзал мочалкой ). Тут – фью-ю-ю! Слышу – прямо в меня. За печкой есть такой закут, я прыгнул в него, прямо в паутину и сажу! Гром, треск, дым! В избе дыра. Ребята влетают в избу: «Лейтенанта убило!»
А я вылезаю из запечья, голый, весь в паутине. Смеху было! Завесили дыру плащ-палаткой, домылся.
У нас был фельдшер Тимонин, трусоватый. Мы его звали Тимоня. Раз стоим – фью-ю! Видно, что не в нас. Трах! Он носом в землю. Я его – сапогом по заду. Он лежа щупает себя.
– Тимоня, ты чего?
– Товарищ лейтенант, меня, кажется, ранило.
Хлопцы так и покатились.
Вообще много случалось смешного. Был у нас в полку боец. Спал все время. Идем как-то с Борисом Карандеевым, командиром батареи. Злой мужик, но остроумный. Видим – сидит тот солдат на пеньке и спит. Мы все тогда ходили в касках: Виктор Иванович Гражданкин заставлял. Борис взял трухлявую палку и как жахнет солдату по каске. Палка – в пыль. Солдат упал с пенька и пополз. Я чуть не помер со смеху.
Борька мне потом говорит:
Ты знаешь, перестал спать. Не спит…
Как– то я и со мной человек десять вечером возвращались с НП к себе. Шли по сухую сторону длинного, заросшего кустами, вала. Потом, уже учась на истфаке, я понял, что это было древнее городище. По другую сторону – заросший кустарником ручей. Я услышал оттуда всплеск. Понял, что кто-то оскользнулся в ручье на камне.
Мы залегли на гребне вала, напротив прогала в кустах, которые росли вдоль ручья. В этот просвет вышли два немца. Я шепотом приказал:
– Пропустить.
За ними появилось основное ядро группы, человек двенадцать. Мы подпустили их метров на пятьдесят и в упор срезали их из десяти автоматов. Это была немецкая разведка, которая параллельно с нами шла в наш тыл.
У офицера на груди висел прекрасный цейсовский бинокль. С тех пор он у меня. Вот и сейчас лежит в шкафу.
Штаб Северо-Западного фронта был на валдайской сталинско-ждановской даче. Ее построил знаменитый чаеторговец Перлов. Он был с фокусами. На даче – громадный зал. Стены и потолок – зеркальные, посредине – унитаз. Павел Алексеевич Курочкин, командующий фронтом, прибыл туда первый раз. Спрашивает:
– Где здесь туалет?
Открыл дверь – в испуге захлопнул. Потом, деваться некуда, стал пользоваться.
Курочкин был очень деликатный человек. Он отдал как-то приказ по фронту: замазывать краской на контрольно-пропускных пунктах фары у машин, если они не замаскированы. Едет сам, с незамаскированными фарами. Его на КПП останавливает сержант, хохол:
– У Вас незамаскированные фары. Приказ командующего фронтом – замазывать.
П. А. Курочкин достает удостоверение:
– Вот я сам командующий.
– Ничего не знаю. Есть приказ командующего фронтом…
Курочкин его минут двадцать уговаривал, плюнул:
– Мажь!
Здесь, на Валдае, я в первый раз встретился с Павлом Николаевичем Кулешовым, потом маршалом артиллерии. Это было у станции Любница, куда отвели наш полк почти сразу после того, как я вышел из окружения. Грязь страшная, мы ведем очень милый разговор, у Павла Николаевича приятный баритон… С тех пор мы с ним все как-то пересекались – и под Калинином, и на Волховском фронте. Здесь же, на Валдае, я впервые увидел и Павла Алексеевича Ротмистрова, тоже будущего маршала – бронетанковых войск.
Кто знал, что через пару недель их всех притиснет друг к другу страшным напором немецкого наступления осени 41-го года.
Меня же спустя добрых сорок лет после этой осени поразило удивительное переплетение военной биографии Игоря Сергеевича с моей собственной судьбой и, не побоюсь сказать, с историей моего рода.
В самом начале нашего знакомства мы с Игорем Сергеевичем прогуливали как-то своих мелких четвероногих собратьев. В его неспешном рассказе проплыла фраза:
– Когда тринадцатого октября 41-го мы проходили Медное, уже светало…
Я насторожился:
– Это какое Медное?
– На Тверце, верстах в сорока за Калинином.
Я ахнул:
– Так это же мои родовые места!
Потом в рассказе появились Каликино, Марьино, Колесные Горки, Ямок, Лихославль… Малый пятачок тверской земли, где он воевал осенью 41-го года.
Эти названия вызывали у меня острое чувство сопричастности к событиям, о которых он говорил.
Лихославльская округа не менее трех веков – земля моих предков. В свою деревню на лето я еду по Ленинградскому шоссе сквозь Тверь, Каликино, Медное. Сворачиваю на проселок сразу за Ямком.
На лето 41-го года, день в день 22 июня, я со своей бабушкой, Акулиной Ивановной Ивановой поехал в ее карельскую деревню Васиху под Лихославлем.
Откуда взялись карелы в самом центре коренной нечерноземной России – существуют два суждения. По одному – это остатки автохтонных угро-финских племен, не успевших до конца раствориться в том сплаве, который Ключевский называл великорусским народом. По другому мнению, тверские карелы – родом из Олонецкого края. Когда эти земли после Смуты отошли по Столбовскому миру 1617-го года к шведам, те стали насильно переводить православных по отчей вере карелов в протестантство. От сих идеологических притеснений карелы, числом несколько десятков тысяч, попросились под руку единоверного царя Алексея Михайловича.
Родители мои были из той же Васихи. До школы они по-русски не говорили.
О начале войны мы с бабушкой узнали в деревне. Нам чудом удалось выбраться оттуда домой, к моим родителям, в подмосковный городок Высоковск.
Если бы мы с бабушкой застряли тогда в лихославльской деревне – мог бы встретить там в октябре Игоря Сергеевича, чтобы через много лет познакомиться с ним в Москве.
Ничего невозможного в этом нет: ведь узнал же спустя полвека мой друг Николай Алексеевич Парусников в известном ученом Якове Залмановиче Цыпкине молоденького лейтенанта, который в декабре 41-го переночевал у Парусниковых в избе под Теряевой Слободой, только что освобожденной от немцев.
Лет тридцать назад мы с Николаем Алексеевичем обзавелись домами в Любохове – деревне из той же медновской округи. Ах, какие это чудесные места! Вы не видели ничего, если там не бывали. Любохово даже тучи обходят стороной, что издавна известно в Новоторжском уезде. Обошли Любохово и немцы в октябре 41-го, хотя были и к западу от него, и с востока.
Впрочем, что я говорю… Если бы Игорь Сергеевич в засаде у медновского моста не растрепал роту немецкой пехоты, которая катила вслед за танками, прошедшими по Ленинградскому шоссе на Марьино, то Любохово беда не обошла бы.
Война не дотянулась впрямую до моей деревни, но жестоко проскребла по ней своею лапой. Из Любохова ушли на войну шестьдесят два мужика, вернулись – двое. Один из них – близкий мне человек Иван Алексеевич Шоманский, любоховский пастух.
Необычную для тверского края фамилию принял его отец в память о нам уже неведомом поляке, который спас его в германском плену первой мировой войны.
Ивана Алексеевича во вторую мировую ждала та же участь. В июне сорок первого он в Прибалтике прямо из эшелона попал в плен – до конца войны.
На Любоховском, в сторону Тверцы, поле почти шестьдесят лет не запахивается куртинка иван-чая с несколькими уже немолодыми березами. Осенью 41 года в Любохове стоял фронтовой госпиталь, и тех, кто умирал в нем, хоронили на этом месте в братской могиле.
Хирург того же госпиталя принимал роды у Александры Арсеньевны, жены Ивана Алексеевича, которая на последних сносях добрела из горящего Калинина в родную деревню. Рождение Гали проходило под гром немецкой бомбежки, и мать закрывала своим телом новорожденную. Хирург цыкнул на нее: «Перестань! Тебя убьют – что я с твоей сиротой буду делать!»
Фантомы войны окружают нас.
Слово «Медное», сказанное Игорем Сергеевичем, выдернуло ниточку, которой к этим местам привязан в моей памяти и Виктор Лапаев.
Довольно таки давно, когда я и думать не думал о параллельных биографиях, в Калинине близкая родня отмечала Викторов день рождения – десятое июня. В третьем часу ночи наши жены удалились, почти на аглицкий манер, оставив мужчин за столом. Проснувшись поутру, женщины не нашли мужей в доме. Не обеспокоилась только Аза, Викторова жена, привыкшая ничему не удивляться:
– Да ничего с ними не случилось. Небось, мой черт уволок их на рыбалку.
Так и было. Уже светало, когда мужские застольные разговоры перешли на среду ращения навозных червей. Я был – за спитой чай, пополам со мхом-сфагнумом, Виктор – за чернозем огородный обыкновенный. Позиции, понятно, – непримиримые. Виктор схватил меня и моего тестя, Николая Сергеевича, согласного с обеими сторонами, и повлек в подвал – убедиться собственными глазами. Яростно разгребал почву в ящике своей покалеченной пястью, тыкал мне в нос клубки, сейчас признаюсь, великолепных экземпляров.
– Не веришь?! Едем – проверим!
Через час нас уже несло на тестевом «москвиче» далеко от Калинина. Мутило от трясучей дороги и последствий водки кашинского розлива.
– Я вам покажу такие места, – хватал меня за плечо Виктор, – вам и не снились!
Дорога плавным разворотом вынесла нас из соснового бора на пойму Тверцы, блистающую росой и цветами некошеного травостоя. Вдаль уходили многоплановые перспективы сверкающей реки. Мы ахнули.
Нужно ли говорить, что по стечению необоримых обстоятельств клева в то утро не было.
На обратном пути меня остановил инспектор ГАИ.
– Кашинская? – потянул он многоопытным носом.
– Вчера, – просипел я.
– Тогда – езжай, – старшим братом отпустил он меня.
Вот уже тридцать лет почти каждый летний день иду я от своего Любохова полтора километра до Тверцы. По плавному повороту той самой дороги выхожу сквозь колонны соснового бора на речной простор. Так взыскующий чуда католик выходит из-под сводов собора святого Петра. И в моей душе смутно встают знакомые лица и звучат далекие голоса.
Стояние Игоря Сергеевича на реке Лужонке было недолгим.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.