Страницы← предыдущаяследующая →
Мне было плохо, причем продолжалось это долго. Я лежал посреди дороги, уткнувшись лицом в асфальт, шел дождь, была ночь, и на целые мили вокруг не видно ни единого деревца, лишь холмы и крутые горы, поросшие мелкой зеленой травой, которая шевелилась на ветру и в темноте казалась почти серой. Я чувствовал голод и не мог вспомнить, сколько уже не ел, но, скорее всего, примерно сутки. Мы доплыли до берега, до Торсхавна, но я не мог вспомнить ни что мы делали потом, ни как я здесь очутился, – все это утонуло в какой-то жидкой каше, наполнившей мою голову. Меня тошнило, а когда я попытался подняться, все там же, на дороге, у меня загудело в голове. В левой руке появилась пульсирующая боль, пальцы были грязными, а костяшки содраны непонятно отчего. Я что, с кем-то подрался? Может, на корабле со мной что-то произошло? Я помнил, что злился, – а вот почему, интересно? Шел дождь. Прицеливаясь с высоты четырех тысяч футов, капли падали мне на спину и волосы, постукивали об асфальт, образовывая небольшие ручейки, которые потом утекали прочь. Я поднялся. Спина сразу заныла, но я все равно поднялся. Я стоял, меня шатало из стороны в сторону. Я вспомнил вино, стаканы, смех, рты, разинутые так, что видно было глотки, вспомнил корабль. Я помнил, что выпил не так уж и много, но все равно чувствовал себя паршиво, качка была ужасная, болгарская группа сыграла «Я всегда буду любить тебя» и еще что-то вроде «Десять тысяч красных роз», хотя пели они ее не по-шведски, а на каком-то славянском языке. Я прислонился к стоявшему рядом дорожному знаку. Ограничение скорости: 80 км/час. Слишком быстро для меня.
Некоторое время я стоял, не зная, что делать теперь. Огляделся. Надо мной висели тучи – темные, тяжелые и низкие, они сливались с туманом, который медленно сползал с гор и окутывал на своем пути все что ни попадя. С моря дул ветер, брызги летели на дорожное ограждение, подтачивая металл и асфальт.
Опустив голову, я посмотрел на ноги. Ботинки промокли насквозь. Рядом лежал пакет из магазина в Ставангере, и я смутно припоминал, как что-то там покупал. Подняв пакет, я раскрыл его и заглянул внутрь. Там лежал мой комбинезон с магнолией из оранжереи, он был по-прежнему аккуратно сложен и сверкал чистотой. И почему я взял его с собой? Пытаясь выяснить, чем я занимался последние несколько часов, я принялся шарить по карманам, но мало чего обнаружил. Скомканный чек из «Сити Бургера» и сложенная вдвое квитанция от карточки «Виза» за счет – довольно приличный – из какой-то забегаловки, куда я, по всей видимости, заходил. В заднем кармане – смятая пачка сигарет, тоже насквозь мокрая, но это не мои сигареты. Сквозь куртку я нащупал во внутреннем кармане бумажник, вытащил его, раскрыл и проверил содержимое. Все на месте. И тут – заталкивая бумажник обратно – я нащупал в кармане еще что-то – что-то плотное. Бумага. В моих руках оказался маленький коричневый конверт. Я осторожно открыл его. Внутри лежали деньги, целая пачка купюр. Пятнадцать тысяч крон. Мои ли это деньги – я не знал. Сложив деньги обратно в конверт, я убрал его в карман.
Я стоял под дождем, прислонившись к знаку. В кармане у меня лежали пятнадцать тысяч крон, а зонтика не было. Только полиэтиленовый пакет. И я не знал, что произошло и где все остальные. В обе стороны дорога убегала одинаково далеко, так что я побрел налево. Не знаю почему, у меня не было цели попасть в какое-то определенное место, мне было все равно куда идти. Может, я шел по направлению к городу, не могу точно сказать. Я побрел налево, навстречу ветру, держа в одной руке пакет, а другой придерживая отвороты куртки, я брел вдоль дороги, вдоль ограждений. По-моему, я не собирался прийти куда-то конкретно, поэтому что в одну сторону, что в другую – мне было без разницы. При каждом шаге в моих ботинках хлюпало, я чувствовал, что в этих легких ботинках леденеют пальцы ног, потом их шершавая поверхность начала до крови натирать набухшую от влаги кожу.
С того момента события в голове путаются, поэтому сложно сказать, сколько я прошел, может, всего тридцать минут, а может, несколько часов. Так мне казалось. Пейзаж вокруг почти не менялся – голые горы и равнины, поросшие одной лишь мелкой травой, и ветер дует со всех сторон. По-моему, я все же прошел довольно много, потому что в какой-то момент начало смеркаться, а спустя некоторое время вновь рассвело, или, может, это просто тучи разошлись, и засветила луна. Помню, что постепенно я стал различать грузовики задолго до того, как они проезжали мимо меня. Я мог бы попытаться голосовать. Мог бы остановиться у дороги, вытянуть руку и остановить грузовик, в надежде, что меня подбросят до города. Но я не голосовал. Уж не знаю почему. Вместо этого я продолжал шагать, согнувшись от ветра, чувствуя, как холодные капли падают на лоб, а затем стекают по лицу, и щуря глаза, чтобы хоть что-то видеть.
Наверное, я думал о Базе Олдрине, о его первых шагах по Морю Спокойствия, сделанных тридцать лет назад. Там-то не было плохой погоды, там вообще никакой погоды не было, все было абсолютно спокойно и тихо, никакой атмосферы, ни капли дождя, отпечатки его ног в лунной пыли, на базальте, останутся там еще на миллионы лет и, возможно, переживут всех нас. Мои же следы смывало сразу, так что во всей этой неразберихе ни один индеец не смог бы меня найти.
Вот так я и прошел – может, полчаса, а может, несколько часов, согнувшись под ветром. Пальцы ныли, в голове стучало, меня тошнило, я безо всякой цели плелся по дороге. Я заметил пару овец, которые выбежали из-под небольших каменных укрытий, построенных земледельцами, чтобы защитить животных от подобных ливней, когда все разумные люди и скот сидят дома. Завидев меня, овцы наклоняли головы, останавливались и провожали меня взглядом до тех пор, пока их не отвлекало что-нибудь еще, или просто исчезали в тумане. И тут я кое-что придумал. Вообще-то не следовало бы, но я придумал. Я замерз. И, когда на склоне появилась очередная овца, черная, с длинной шерстью, я повернул к ней, взобрался на пригорок и начал подбираться к ней ближе и ближе, но по мере моего приближения овца медленно, но верно начала отступать назад. Наконец она резко развернулась и побежала в горы, а я, по-моему, изо всех сил несся за ней. Изо всех остававшихся силенок, под дождем, по скользкой траве, покрывавшей крутой склон, я бежал за ней в надежде, что она приведет меня к стаду и овцы согреют и высушат меня своей шерстью. Однако овца оказалась проворнее меня, она знала, куда бежать, а у меня не осталось сил, выронив пакет, я пробежал за ней еще чуть-чуть, а потом споткнулся о камень и упал, обрушив весь свой вес на руку. Пальцы пронзила резкая обжигающая боль, на минуту потемнело в глазах, а когда я вновь пришел в себя, обнаружил, что лежу на мокрой траве, куртка окровавлена, рука тоже, а овцы и след простыл. Ни одной живой души вокруг, даже мухи.
С трудом поднявшись на ноги, я подобрал пакет и расстроенно поплелся обратно к дороге. Я пошел дальше, совсем перестав осознавать, что делаю, просто включил автопилот и опять слился с пейзажем. Опустив голову и свесив руки, я наверняка мог прошагать несколько дней, не замечая, где иду, метр за метром машинально переставляя ноги вдоль белой разделительной полосы, промокнуть сильнее было все равно уже невозможно.
Помню, что в какой-то момент я зашел в туннель и шел, вдыхая застоявшиеся выхлопные газы и балансируя, как канатоходец, по узкой пешеходной полоске. Когда я вышел из туннеля, то увидел справа большое поле, а перед собой, с противоположной стороны – автобусную остановку. Спотыкаясь, я подошел туда и сел на лавочку. Посмотрел на часы. Они стояли. Стрелки замерли на половине восьмого, и я не мог определить, недавно это было или давно. Я аккуратно расстелил пакет и лег на него. Вытянулся. Лавочка была длинная – это своего рода сигнал: чем длиннее лавочки, тем дольше ждать автобуса. Эта лавочка была длинной, а внутри остановки на стене висел листочек с расписанием автобусов. От воды буквы расплылись, и разобрать их было почти невозможно, но, похоже, автобус до Эйстуроя ходил два раза в сутки, кроме воскресенья, когда его вообще не было. Я не знал, где этот Эйстурой, и испугался, подумав, что сегодня вполне может оказаться как раз воскресенье, но прогнал эту мысль. Я приехал совсем недавно, мы сели на корабль в Бергене во вторник, поэтому сейчас среда или, в худшем случае, четверг. Ну, может статься, суббота, – точно-то не определишь. Но самое вероятное, что среда. Свернувшись на мокрой лавочке калачиком, я попытался заснуть, но не удалось: было холодно, шел дождь, меня заливало все больше и больше, и я вдруг вспомнил, что уже больше суток не ел. Поняв, очевидно, что переваривать ему нечего, желудок мой начал отчаянно сжиматься. Последнее, что я помнил, была чуть теплая безвкусная пицца, съеденная в кафе на корабле. А потом мы вышли на палубу. Помню, мы стояли там – Йорн, Роар и я, а еще группа из Трондхейма – и пили пиво, глядя на полоску воды, оставленную нашим кораблем. Вот так мы и стояли, глядя, как полоска между нами и Норвегией становится все длиннее и длиннее, и, насколько я помню, мы обсуждали, какая здесь может быть глубина, и что если кто-нибудь из нас вдруг свалится за борт, насколько велика будет вероятность, что его спасут. По-моему, мы решили, что глубина там порядочная и что вероятность спастись будет очень маленькой, и стали обсуждать, каково это – погибнуть вот так, опуститься на глубину в несколько сотен метров, волны накроют тебя, а паром будет удаляться все дальше. Утонуть в кильватере, слыша, как остальные отчаянно зовут тебя. И сколько времени потребуется, чтобы остановить корабль, развернуться, проплыть обратно, вероятности спастись почти что не было, и упавший за борт тоже вынужден будет прекратить свое существование, под волнами, под водой, всего через несколько минут. В это время года обычно холодно, морская вода не замерзает даже при минусовой температуре, и ты погрузишься в воду, пару раз вынырнешь, а потом пойдешь ко дну, и тебя никогда не найдут. И если кто-нибудь героически попытается тебя спасти и прыгнет следом, то он тоже утонет, а на дне образуются целые штабеля утопленников, будто невидимая гора. По-моему, мы об этом разговаривали, пили пиво, подбрасывая пустые банки над водой и считая, через сколько секунд они упадут. Еще мы обсуждали, что лучше делать, если корабль тонет, а спасательных шлюпок не осталось, – сидеть, запершись, в каюте или стоять на палубе. Кажется, я сказал, что мне было бы лучше сидеть в каюте, смотреть, как вода заливает иллюминатор, осознавая, что на верхней палубе по-прежнему сухо. Потом можно лечь на койку, прямо в одежде, наверное, даже в выходном костюме – кто знает, и спокойно лежать и ждать, пока корабль не погрузится в воду, иллюминатор в моей каюте под действием атмосферного давления не разобьется, а вода не наполнит каюту и двери не слетят с петель. Звуки в коридоре и топот на трапах исчезнет, вода устремится к двери, и на одно мгновение перед тем, как я утону, она поднимет меня, я и все мои вещи, какие есть в каюте, – мы поднимемся и беспорядочно поплывем, ну, вроде как в безвоздушном пространстве.
Сколько я пролежал на лавочке? Не знаю. Может, несколько часов. Откуда-то извне до меня доносился шум автомобиля, он сначала усилился, затем стало слышно, как автомобиль сбавил скорость и затормозил. Я слышал, как дверца открылась и снова захлопнулась.
Кто-то окликнул меня. Слов я не разобрал. Меня вновь окликнули, и понадобился же я кому-то, кому-то хотелось, чтобы я ему ответил, но сказать мне было нечего, поэтому я отвернулся, уткнувшись лицом в стену. Но свет фар от этого не исчез – он отражался в стеклянных стенах автобусной остановки и слепил мне глаза, а потом его на миг что-то заслонило, кто-то тронул меня за плечо и заговорил, но я ничего не понимал, вообще ни слова.
Человек повторил.
Я не реагировал. Он вновь потрогал меня за плечо. Я неохотно развернулся на лавочке – прямо надо мной склонился высокий светловолосый мужчина лет сорока, одетый в теплый шерстяной свитер.
Он что-то говорил, но понимал это только один он.
– Чего?
Он сменил пластинку и заговорил по-датски:
– С тобой все в порядке?
– Чего?
– С тобой все в порядке?
Я понятия не имел, все ли со мной в порядке. Нет, не все.
– Помочь тебе встать?
Я поднялся, теперь я сидел перед ним на лавочке, положив на колени пакет, будто ребенок, который, возвращаясь из школы, опоздал на последний автобус и хочет, чтобы ему хоть как-нибудь помогли. Человек стоял передо мной, раздумывая, что делать дальше.
– Ты куда едешь? – спросил он.
– Не знаю, – ответил я.
– Ну, тогда откуда ты едешь?
– Не знаю.
Он тяжело вздохнул – как будто сожалел, что притормозил здесь, или что такое случалось с ним каждый раз, когда он куда-нибудь ехал, или, например, ему приходилось убирать с дороги овцу.
– Ты турист?
– Да.
– Может, ты живешь в гостинице в Торсхавне?
– Нет… не знаю.
Начал ли он проявлять нетерпение? Может, и так. Он стоял под дождем. У него намокли волосы.
– Так ты здесь один?
Я на секунду задумался. Напрягся. Рука заныла.
– Нет, – ответил я, – с друзьями. Я… они… я не знаю, где они.
– Если хочешь, я отвезу тебя в порт.
– Спасибо, не надо.
– Ты так и будешь здесь лежать?
– Да.
– Но так же нельзя.
– Нельзя.
Затем я опять опустился на лавочку и, прикрыв глаза, отвернулся от него. Но я так недолго пролежал. Меня начали трясти, и это вновь оказался он, он опять поднял и усадил меня. Мои брюки были в крови. Изо рта текла слюна. Выглядел я не особо привлекательно.
– Знаешь что, поехали со мной, – сказал мужчина.
Ехать мне не хотелось.
– Со мной все в порядке, – промычал я, – я и сам отлично справлюсь.
– Непохоже на то, – ответил он, показав на мою руку, – пошли. Поедешь со мной, пока не утонул тут.
Протянув лапищу, он схватил меня за здоровую руку, поднял на ноги и поволок к машине, усадил на сиденье и положил пакет мне на колени. Я засунул руку в карман. На минуту я подумал, что, может, отдать ему все деньги и попросить отвезти меня отсюда, в гостиницу, домой, куда угодно. Но рука моя шевелиться не хотела, и я положил ее обратно на колени.
– Хавстейн, – сказав это, он взял мою руку и потряс.
– Иззз… извини?
– Хавстейн Гардалид.
По-моему, я ответил: «Матиас».
Потом он завел машину, проехал через долину, а затем свернул направо, мы ехали вдоль моря, через деревни и однообразный пейзаж, в машине играло радио, оно тихо говорило на непонятном языке, а в перерывах я слышал песни, которые когда-то напоминали мне о каких-то вещах и событиях.
Большую часть времени я проспал, а когда просыпался ненадолго, сидел, глядя в окно на дороги, лениво петляющие вокруг холмов, на машины, быстро проносящиеся мимо, и на приближающийся свет фар, и слушал шум двигателя, музыку, тихо доносящуюся из автомагнитолы, тихий шепот песенок кантри и этого Хавстейна, подпевающего не в такт. Тэмми Вайнетт.
Мы остановились, и я проснулся. В окна бил свет, по стеклу стекала вода, я выпрямился, и вот так вот наступил день первый. Он сам дождливым не был, просто с остатками вчерашнего ливня. Я по-прежнему мерз и так и не высох, волосы прилипли ко лбу, а во рту стоял привкус тошноты. Я взглянул на часы в машине: десять минут десятого. Где мы находились, я не знал. Вообще даже никаких идей не возникало. Воздух был необыкновенно чистым. Открыв окно, я высунул голову наружу, в плавные потоки кислорода, потом вылез целиком, ухватившись руками за мокрую крышу, – весь мир залило водой, и мне было все равно, где я, я вдыхал и вдыхал свежий воздух. Мне немного полегчало, я чувствовал себя лучше, чем вчера, чем когда-либо вообще, насколько я помнил. Я отстегнул ремень, открыл дверцу и осторожно ступил на асфальт. Я стоял. Ни больше ни меньше. Я не падал. Рядом была автозаправка, в глаза мне светило солнце, а из заправки выходил человек по имени Хавстейн, он шел по направлению ко мне, потом махнул мне рукой, и я махнул в ответ, но моя рука оказалась более вялой.
– Привет.
– Привет.
Он купил хлеба, газировки и молока, продукты первой необходимости. Я прислонился к машине, а он указал мне на еду, сложил пакеты в багажник, захлопнул его и, обойдя машину, подошел ко мне.
– Доброе утро, – сказал Хавстейн.
– Привет.
– Посмотри вокруг, – сказал он.
Развернувшись на триста шестьдесят градусов, я огляделся. Прямо как на открытке.
– Эйстурой, – сказал Хавстейн.
– Угу, – ответил я.
– Есть хочешь? Или может, кофе? Я бы выпил кофе.
Мне ничего не хотелось.
– Давай.
– Пошли.
– Угу.
Я зашел вслед за ним в здание автозаправки, мы прошли через магазин и подошли к самой дальней двери. За ней оказалось маленькое грязноватое кафе с коричневыми пластмассовыми стульями и столами и занавесками в стиле семидесятых, пропитанными табачным дымом и дорожной пылью. Кроме нас в кафе была только женщина средних лет, одетая в красный фартук, когда мы вошли, она стояла в ожидании за стойкой. Хавстейн поздоровался с ней, а потом меня посадили на стул и сунули в руки чашку кофе.
– Вот, пожалуйста.
– Спасибо.
Мы долго сидели молча. Хавстейн откинулся на спинку стула.
– Ну как, лучше? – наконец сказал он. – После кофе?
– Да, – ответил я, – немного.
Опять молчание. Тихое жужжание кофеварки. Солнечный свет в окнах.
– Ну как?
– Угу, – сказал я.
– Ну вот, ты здесь.
– Ага. Я здесь. Здесь хорошо.
Я был вежливым. Я подыгрывал. Чувствовал я себя по-идиотски.
– Все мы тут это место очень любим.
– Охотно верю.
– Ну и?..
– Ну и – что?
Хавстейн достал пачку сигарет и закурил.
– Что с тобой произошло?
Все смолкло. Мы посмотрели друг на друга, взгляд прошел мимо, посмотрели в окно, повсюду летали птицы, вот только что в кафе их не было, скоро здесь наступит настоящее лето. Здесь, внутри, время остановилось, будто притихнув.
– Не знаю, – тихо ответил я.
Хавстейн промолчал, прихлебывая кофе. Мне слышно было, как жидкость течет по глотке, попадает в горло, слышно было, как он глотает.
– В отпуске? – спросил Хавстейн.
– Вроде того, – ответил я, – мы здесь должны были на концерте выступать. В пятницу.
– Сегодня четверг.
– Вот как.
– Так ты музыкант?
– Нет, я… я садовник.
– Садовник? Это хорошо.
Тот момент стоило заснять на пленку: вот сидит Хавстейн, которого я не знаю и чье имя еле вспомнил, а вот напротив него на пластмассовом стуле сижу я. Мне хотелось заговорить, рассказать ему обо всем, так чтобы слова потоком вылились на стол, и будь что будет. Однако я молчал. Пил кофе. Смотрел на птиц, которые свили гнездо прямо под крышей, над окном.
– А где остальные, – спросил Хавстейн, – твои друзья?
– Не знаю, наверное, где-то в Торсхавне.
– Может, тебе позвонить им? Там, в коридоре, есть телефон. – Он махнул рукой в сторону двери.
– Я не знаю, что им сказать.
– Правду.
– Какую правду?
– Ну уж этого я не знаю.
– Нет.
– Так ты не хочешь? Звонить?
– Нет.
– Почему?
– Не знаю.
– Ты как-то мало чего знаешь, да?
– Да.
Женщина вышла из-за стойки и ушла на автозаправку, тихо прикрыв за собой дверь. Хавстейн склонился над столом:
– Я мог бы куда-нибудь отвезти тебя. Если бы ты знал, куда тебе нужно. Или куда ты хочешь. Я могу тебя отвезти в Торсхавн. Хочешь? Мне не сложно. – Немного помолчав, он добавил: – Но если не хочешь, то я поеду дальше, домой, на север. В Гьогв. Так что скажешь? Отвезти тебя в порт?
Я опустил глаза. Провел правой рукой по столешнице. Каждую секунду, пока я сидел тут, уровень моря возрастал, нанометр за нанометром. Я не ответил. Я смотрел в стол.
– Что с тобой?
– Я, наверное, не хочу возвращаться.
А потом я заговорил. Начал рассказывать о том, что произошло за последние недели, то, что помнил. Рассказал о том, что Хелле бросила меня на Кьерагболтене, но камень от этого не рухнул, о работе, которой больше нет по вине торговых центров, говорил о маме и отце, рассказывал про рождественский бал, тот, давнишний. Я поведал, что мне не хотелось иметь собственного мнения, что я хотел стать одним из многих, и, по-моему, еще я рассказал немного о Вселенной. Хавстейн слушал, молча прихлебывая кофе, иногда кивая, но в основном просто молчал. Я открыл все клапаны и предоставил ему полнометражную версию, не знаю уж зачем, может, просто больше не хотел оставаться в одиночестве, а может, давление поднялось слишком высоко и я испугался, что голова моя взорвется, а мозгом забрызгает пластик и занавески. Я говорил и говорил – поток слов превращался в водоворот. А потом я опять замолчал.
Хавстейн закурил следующую сигарету. В кафе появилась парочка шумных дальнобойщиков, смеясь, они позвали официантку, и та, шаркая, зашла через заднюю дверь и, даже не спросив, что они будут пить, разлила по чашкам кофе. Она присела за их столик в другом конце зала, и все они наперебой закричали. Я понимал лишь обрывки их речи – самый обычный разговор: как такой-то сказал одно, а сякой-то сделал другое, какие товары они сейчас везут и какие повезут обратно. Официантка дымила как паровоз, окутывая их сигаретным дымом и рассказывая последние местные новости: как одни поженились, а другие развелись и разбежались в разные стороны, у третьих родился ребенок, а у четвертых еще не родился. Одни рождались, другие умирали, еще некоторые поменяли работу, и все это произошло за одну-единственную неделю.
– Ладно, – сказал Хавстейн. Я взглянул на него и увидел, что он задумался. Затем он сказал: – Если хочешь, поехали со мной. – Я не знал, что и ответить. Я ждал объяснений. – Я, то есть мы, живем в Гьогве, это такая маленькая деревня на севере. Я и еще трое – Палли, Анна и Эннен. Они все хорошие ребята. Там есть старая рыбообрабатывающая фабрика, уже полностью перестроенная, в ней мы и живем. Если хочешь, можешь у нас с недельку пожить, с силами соберешься.
– Типа коммуны?
– Не совсем. – Хавстейн улыбнулся. – Я организовал там центр. Реабилитационный.
– Реабилитационный центр?
– Да.
Молчание. Вот я и докатился до психушки. Прямо как брат Йорна, который оттуда так и не выходил.
– Это не больница, – продолжал Хавстейн, – я не считаю, что тебе надо лечиться, и не поэтому тебя позвал. Иначе я отвез бы тебя в аэропорт и отправил домой.
– Я не поеду в аэропорт, – сказал я, глядя в чашку с кофе.
– Вот то-то и оно. – Хавстейн помолчал. – Но тебе справедливо кажется, что те, кто там живет, раньше действительно лежали в больнице. Мой центр – для тех, кому уже не нужно профессиональное лечение в закрытой клинике в Дании или здесь, но кто еще не готов жить самостоятельно. По разным причинам. Ну, скажем, если ты долго пробыл в клинике, несколько лет, например, то ты привыкаешь к этому. В таком случае потом хорошо бы немного пожить в таком месте, которое на нее похоже. Или лучше скажем так: всем нужна забота. Именно этим я и занимаюсь. Я забочусь о тех людях. О том, чтобы с ними все было в порядке. Разумеется, те, кто там живет, могут уехать, когда захотят. Они так иногда и делают – уезжают. С этим все просто.
За соседним столиком затихли и навострили уши – они словно потянулись в нашу сторону.
– Но в то же время, – продолжал Хавстейн, – они, чисто теоретически, могут жить там, сколько пожелают, пока им требуется поддержка. Если они не хотят оставаться у меня, могут перевестись в обычную клинику, пока медицинское освидетельствование не докажет, что лечение им больше не нужно. А доказать такое почти невозможно. И еще очень важно, что у многих из тех, кто лечится в подобных заведениях, нет никакого специального образования, обучение считай что прошло мимо них, поэтому им практически нереально самостоятельно найти работу. А я связываюсь с какой-нибудь фабрикой по разведению рыбы или с портовым ведомством в Торсхавне и договариваюсь, что половину зарплаты им будет выплачивать государство, и так куда проще. Понимаешь? Вот такие дела. Я живу вместе с тремя бывшими пациентами, а не они живут у меня. Двое из них работают за пределами деревни, а третий – на самой фабрике. Мы мастерим всякие мелкие поделки для туристов, после того, как получим заказ от государства, как бы в благодарность за разрешение содержать подобное заведение. Палли прожил там уже почти десять лет, Эннен появилась пять лет назад, а Анна – почти шесть. Живут там только они, хотя у нас нашлось бы место еще для четверых. Подобный центр существует и в Клаксвике, поэтому у них есть из чего выбирать. Они хорошие люди, добрые. И мне кажется, гостя они примут с удовольствием. Сейчас в Гьогве живет всего пятьдесят четыре человека, поэтому новым лицам обычно рады.
– Обычно?
– Да ты не волнуйся.
Доктор Хавстейн. Я почувствовал, что мне уже назначили курс лечения. Таблетки по расписанию. Вскрытие артерий в ванной. Цепкие чужие взгляды в коридорах. Я не знал, что на это ответить. Мне хотелось, чтобы обо мне заботились. Чтобы кто-нибудь взял меня за руку и отвел домой. Чтобы кто-нибудь сказал мне, как они рады, что я наконец нашелся.
– Все наладится, – сказал Хавстейн.
– Правда?
– Да, – заверил он, – так всегда бывает.
Я не сказал «да». Но и не отказался. Мы просто допили кофе в тишине, почти одновременно поднялись и прошли через автозаправку наружу. «Статойл». Норвежская нефть. Прямо в бак. Я все равно не знал, куда еще податься. У меня не было сил звонить Йорну, а потом искать его по всему Торсхавну, опять ходить с ним вечером после концертов по забегаловкам, встречать призраков последних месяцев моей жизни и говорить о Хелле. Тихих звуков мне не вынести. Звуков! Вот дерьмо! Дерьмо! Дерьмо! Я же пообещал им выполнять обязанности звукооператора, и где я теперь? Я же исчез, наплевал на эту их затею, а они наверняка меня по всему городу ищут! Может, они позвонили домой? Маме и отцу? Я надеялся, что нет. Думать об этом было невыносимо, я так устал, столько плохого уже случилось, и у меня ничего не получалось.
Мы стояли возле автозаправки, Хавстейн смотрел на ценник на одноразовых грилях. Потом он перевел взгляд на мою руку.
– Ты поранился? – спросил он.
Я тоже посмотрел на руку. Выглядела она неважно. Будто я продирался сквозь какие-то жуткие заросли. Костяшки распухли, кожа посинела, везде засохшая кровь.
– Не помню, – ответил я, а Хавстейн мотнул головой в сторону торчащего из стены крана. Я подошел, отвернул кран и подставил свою изуродованную руку под струю ледяной воды, руку обожгло, я сжал зубы, вытащил из подставки салфетку, стер кровь – ту, что не присохла к ране. Взял еще салфеток, обмотал руку. Потом я послушно сел в машину, мне хотелось лишь спать, улететь отсюда, беззаботно подняться над городом, как ребенок, которого вечером везут домой с рождественского праздника или горной прогулки, а он сжимает в кулачках свертки с булочками и бутылкой газировки, и когда мы приедем домой, мы почистим зубки и пойдем спать, и кто-то подоткнет мне одеяло в ногах, чтобы я не замерз, погладит по голове и скажет: «У тебя еще вся жизнь впереди, ты ведь еще ребенок, у тебя море времени, ты можешь пользоваться им, как захочешь».
Вот и все, что осталось в моей памяти от нашей первой поездки в Гьогв. Я помню, что чувствовал умиротворение и что всю дорогу мы молчали, радио выключили, и Хавстейн вел машину очень осторожно. Мы скользили по серпантину наверх, на Фуннингур, а за окном открывался вид на фьорды и горы, до самого Слеттаратиндура, и я чувствовал себя крошечным существом, которое везут по зеленому лугу все выше и выше. Ветровое стекло запачкалось, и сначала видно было плохо, но потом Хавстейн протер его – как раз когда мы оказались на вершине последнего холма, – и царапины на стекле засверкали в лучах утреннего солнца, так что приходилось жмуриться. Потом я увидел маленькую розовую деревеньку – до нее оставалась всего пара сотен метров по дороге, покрытой сухим потрескавшимся асфальтом. Деревенька приютилась между двух невысоких гор, у моря. Мне и раньше казалось, что вокруг много зелени, но здешние места меня поразили. Луга покрывали пологие холмы, будто подобравшись незаметно, а в центре земля была идеально ровной, ни малейшего пригорка, и я подумал, что, должно быть, также и на Луне, только там травы нет, да, именно так – это как будто впервые ступить на Луну и увидеть всю эту безлюдную пустыню, и я чувствовал себя странником дня и ночи, Мио, мой Мио, в Стране Дальней, я ничего не знал и был никем. И похоже, я испытывал благодарность. За то, что кто-то нашел меня или, может, за то, что, открыв дверцу несколько минут спустя, я вдохнул кислород, а не вакуум. Я стоял перед большим серым двухэтажным зданием фабрики, расположенной рядом с Гьогвом, откуда открывался вид на мир во всей его пустоте.
Меня провели на внушительных размеров кухню – почти десять метров в длину – и посадили за длинный стол, стоявший прямо в центре. Отвернувшись, Хавстейн начал рыться в холодильнике. Доносился какой-то монотонный гул, воздух был пыльным, а в окна светило солнце, и я начал обсыхать. Кожу немного саднило, будто меня осторожно пропустили через сушилку, и я почувствовал себя абсолютно спокойным. За окном попискивали птицы, Хавстейн варил кофе, Хавстейн наливал в стаканы апельсиновый сок, Хавстейн подошел и сел напротив; мои сцепленные руки, неподвижно лежащие на столе.
Поднявшись, Хавстейн прошел в другой конец кухни, открыл ящик и достал оттуда листок бумаги и карандаш. Потом он вернулся к столу, сел, положил перед собой бумагу, осторожно положил на нее карандаш и пододвинул все это ко мне.
– Напиши номер телефона, – сказал он.
– Чей?
– Чей угодно.
Я не знал, что написать, положение какое-то нелепое, надо убираться отсюда, собраться с силами, обуться, взять куртку, вернуться на такси в город, найти группу, надо сдержать обещание, я не могу обмануть друзей. Здесь мне нечего делать, я здесь чужой, я не знаю, кто такой этот Хавстейн и кто все остальные, мне надо убраться отсюда и вернуться в город. Мне нужно вернуться домой в Норвегию. Сейчас же.
Я написал на листке номер мобильника Йорна. А под номером – его имя. Вернул листок Хавстейну. Хавстейн взял его, поднялся и вышел из комнаты. Было слышно, как он поднимается по лестнице, как поскрипывают ступеньки, потом я услышал его шаги сверху, звук открывающейся двери, его голос, но я не все разобрал из их беседы. Он говорил тихо и медленно, но уверенно. Слышно было, как он пару раз сказал «Йорн» и называл мое имя. Он еще что-то сказал про Торсхавн, а потом все опять смолкло. Сразу после этого я услышал, как он спускается по лестнице, а потом Хавстейн вернулся на кухню.
– Я съезжу в Торсхавн, – сказал он, – встречусь с этим Йорном, поговорю о тебе. Все в порядке, не бойся.
Разрядить аккумуляторы. Убрать защиту. Обратная сторона Луны. Я сказал только: «Ладно».
Хавстейн показал мне комнату рядом с кухней. По ней сразу стало заметно, что это не простой жилой дом: бетонные стены, просторное помещение, фабрика, закрытая, перестроенная и вновь обжитая, превращенная в дом. Я оказался в огромной гостиной размером почти со склад. Ковры на полу, картины на стенах, старые светильники, которые мама выбросила бы еще в начале восьмидесятых, телевизор. Большие окна с видом на море, диваны, каких я уже лет двадцать не видел. Мне объяснили, какие тут ловятся каналы, и Хавстейн принес мне булочки, апельсиновый сок и датскую газету. Он уезжает в Торсхавн, вернется вечером.
– Никуда не уходи, – сказал он.
– А куда мне идти?
– Вот именно.
Он ушел, а я сидел как истукан на диване, уставившись через окно на воду, на море, и ждал, что вода вот-вот поднимется, разобьет окна, осыплет меня стеклянными осколками, заполнит комнату и вынесет меня из дома. Но этого не произошло: море спокойно лежало голубым пледом, укрывающим мир, а в лицо мне светило солнце.
Предел скуки наступает даже при нервозности, и через час мне надоело обозревать простирающийся передо мной вид. Я оставил в покое море и оглядел комнату. Она была большая, примерно сто квадратных метров, с двухметровыми потолками, к которым кто-то умудрился прикрутить лампы – большие и синие, которые в темноте наполняли комнату золотистым светом. Мебель, стены – все в коричневых и голубых тонах, будто из старых песен. Ковры, ткань – все это воссоздавало атмосферу жилья. ДОМ. В центре нестройным полукругом стояли три дивана, из-за размеров комнаты выглядели они совсем крошечными, почти смешными. К западной стене прижались три крепких стула, скорее даже кресла, наподобие таких стояли дома у дедушки. Он с утра до вечера просиживал в таком красном кресле – читал или просто смотрел в пространство, а под конец уже только смотрел. Помню, однажды в мае, во вторник, пришли мы как-то к нему в гости, шел дождь, дедушка, как всегда, сидел в своем кресле, глядя в пространство через подзорную трубу. Мы с мамой присели на его кровать, но он не обращал на нас внимания, даже когда мама несколько раз окликнула его и когда поставила на столик перед ним блюдо с «Твистом». Он всегда очень любил «Твист», собирал золотистые обертки от шоколадок и карамелек – и хранил их в коробках из-под обуви под кроватью. Все еще не замечая нас, он схватил вдруг подзорную трубу, навел ее на противоположную стену и, подкрутив линзы, уставился на фотографию бабушки. А потом опять положил трубу на колени. А через минуту вновь поднял ее, чтобы опять посмотреть на бабушкину фотографию, все приближая и приближая ее, представляя, что та стоит прямо перед ним, в комнате, будто в комнате только она и есть. Мы с часок посидели с ним, и все это время дедушка только и делал, что поднимал трубу и смотрел, поднимал и смотрел. Постоянно. Через месяц я опять пришел к нему. Дедушка так же сидел в кресле и смотрел на бабушкину фотографию. Даже поза у него не поменялась. А в следующий раз мы пришли с отцом, поставили кресло в фургончик и отвезли его в новый дедушкин дом. Однако комнаты в новом доме были слишком маленькими, дедушке никак не удавалось сфокусировать подзорную трубу, изображение расплывалось, бабушкино лицо исчезало, а вслед за этим начал исчезать и сам дедушка – он исчезал неделями, а потом его совсем не стало. Кресло вновь погрузили в фургончик, отвезли к нам домой и поставили в коридоре. Так вот, на этой фабрике были такие же кресла. Сделанные в то время, когда считалось, что мебель должна служить веками. С минуту я раздумывал, не сесть ли мне в одно из них. Но не сел. Вместо этого я поднялся, встал прямо посреди комнаты, глядя в окно. Птичий гомон и ветер приумолкли, утонув в доносящемся с кухни ровном жужжании холодильника.
Сколько я так простоял? Наверное, несколько минут. Потом я в конце концов поплелся на кухню, прошел через нее, мимо окон, повернул налево и вышел в прихожую. Когда я зашел сюда в первый раз, не заметил, что она тоже просторная. Там было красиво, чисто, будто даже стены заботятся о тебе, словно кто-то жизнью пожертвовал, чтобы спрятать фабрику за картинами, за цветами в больших горшках и под паркетом на полу. Пройдя через прихожую, я подошел к другой стальной двери, повернул ручку, подождал, пока замок щелкнет, но щелчка не было, я просто открыл дверь и очутился в узеньком коридоре. Когда мои кроссовки касались голубого линолеума, раздавалось эхо. Здесь было еще две двери, но не такие массивные, обычные деревянные двери. «Гардероб А» и «Гардероб Б» – было коротко написано на них. Я решил начать с конца и открыл дверь в гардероб «Б». Внутри было темно, я пошарил по стене в поисках выключателя, нашел и нажал. Вспыхнул свет. Я оказался в гардеробе. Он был как любая другая раздевалка. Металлические шкафчики, старые выцветшие плакаты, оставшиеся от рабочих, которые раньше тут переодевались и у которых были свои идеи. Эти идеи они и выразили на шкафчиках – «Долой НАТО», «Долой ядерное оружие», «Долой все!» и тому подобное. Плакаты с рекламой автомобилей, которые теперь уже, поди, и не выпускались, по некоторым плакатам заметно было, что их пытались содрать, но это не совсем удалось, бумага цепко пристала к металлу. И конечно, прямо в центре стояла деревянная скамейка, потрескавшаяся и поцарапанная. Я как наяву представил себе ту жизнь, которой уже давно нет: вот холодным февральским утром сюда приходят рабочие, они снимают теплую одежду и вешают ее в шкафчики, вот они прикрепляют новые плакаты поверх старых, вот достают спецовку, жесткую от застарелой грязи и пота. Им хочется спать, разговаривают они мало, это всего лишь очередной обычный день. Надо начинать работу, разделывать рыбу, чистить ее, сортировать, солить и упаковывать, а потом, может, погружать в машины, которые с утра поедут в город и остановятся перед большими кораблями. Ящики с рыбой выгрузят сначала на асфальт, потом перенесут на корабли, а корабли поплывут на Шетланд, на Оркнейские острова, в Норвегию, не знаю, куда еще, может, в Англию, Францию или Италию? Всем, кому нужна рыба, у кого недостаточно собственной, а по пути им встретятся корабли из Англии и Исландии, тоже груженные рыбой, только везущие ее в другую сторону. Где-то там, в море, одни будут сигналить другим, раздастся гудок, и сверкнут бортовые огни. А потом рыбу в чужом порту выгрузят на берег, ящики перенесут в другие машины, которые повезут рыбу в магазины, где ящики вскроют, а их содержимое выложат на прилавки. В магазины придут мамы с папами и положат рыбу в тележки, корзинки и авоськи. А потом на миллионах кухонь рыбу приготовят, и дети будут капризничать, требуя соли и перца, а отцы примутся рассказывать о своей молодости. Жители всей страны будут есть эту рыбу, корабли возьмут обратный курс, а на фабричную раздевалку в это время как раз вернутся рабочие, которые сядут на скамейку, оставляя после себя царапины на ее деревянной поверхности, натянут брюки, сапоги, свитер, а поверх него – еще один, а потом еще куртку, рассядутся по машинам и поедут по домам. В горле у них будет стоять привкус трески, а дома мать как раз подаст на ужин рыбу, привезенную откуда-нибудь из Глазго. На дворе благословенные пятидесятые, и дети все еще послушны. Причесанные, в юбочках и свитерах, они сидят, сложив вымытые руки, молятся, улыбаются друг дружке белоснежной улыбкой и едят рыбу и рассказывают о том, что произошло за день. На дочке длинная юбка и толстые колготы, волосы заплетены в косички. Отец пересказывает что-то из газеты, а остальные слушают, ведь отец так много знает. Мать умеет вкусно готовить и хорошо шьет, она моет посуду и помогает младшей сестренке вязать крючком и спицами, она рассказывает о том, как нужно прожить жизнь, какого выбрать мужа, и об отце, который сидит на втором этаже и помогает сыну учить географию. Они читают про Китай, где много коммунистов, но страна пока еще держится, каким-то чудом все еще держится. Наступает вечер, потом наступит ночь, а за ней придет утро, отец опять сядет в машину и поедет на север, на фабрику, погруженный в свои мысли о том, как устроен мир. А спустя десять лет он придет домой, будто во сне, потому что именно тем вечером произойдет это – экипаж «Дискавери» достигнет Луны, той ночью «Игл» совершит посадку в Море Спокойствия. Телевизоров ни у кого еще нет, телевизоры на Фарерах появятся только к концу восьмидесятых, а фарерский канал – «Сьоунварп Форейа» – и того позже. И параболических антенн тоже ни у кого нет, поэтому все усядутся перед радиоприемником, и той ночью спать никто не ляжет, вся семья будет сидеть в гостиной, перед камином. Мать со старшим братом сядут на диван, а с ними – младшая сестренка, которая уже решила уехать с Фарер и которая видит себя покорительницей всего белого света. Все молчат, все слушают радио и ждут, и вот первый человек ступает на Луну, и они слышат, как там, на Луне, он разговаривает. Теперь все изменится, ничто не останется прежним, и как же тяжело вставать на следующее утро и ехать на фабрику, но как раз по дороге тучи вдруг расступаются, а над ними видно голубое небо. Середина лета, и большинство в отпуске, но рыба не ждет, в море полно рыбы, кому-то приходится работать, кому-то надо крутить колесики, хватать рыбу за жабры и двигать весь этот мир. Рабочий наклоняется, наваливаясь на руль, и смотрит на небо, пытаясь разглядеть Луну, хотя уже наступил день, но он все равно смотрит. Он съезжает на обочину, останавливается, наклоняется вперед и смотрит наверх – туда, где сейчас находится человек, ступавший на другие планеты. Когда он опускает глаза и смотрит на дорогу, то видит вокруг другие машины, десятки машин, они тоже встали, и другие рабочие тоже смотрят наверх. А потом они опять заводят машины, едут друг за другом к фабрике, переговариваются в раздевалках, но сегодня никто не вешает «Долой»-плакаты и порой все вдруг на минуту умолкают. И, несмотря на то, что люди теперь ходят по другим планетам, рыбы в море становится все меньше, и в начале семидесятых шкафчики запирают, плакаты снимают, свет гаснет, фабрика закрывается, и младшая дочка уезжает сначала в Шотландию, а потом – в Англию. Отец со старшим сыном принимаются за овцеводство, а по вечерам слушают вместе радио и ждут новостей о том, что жизнь налаживается, о новых космических кораблях или о том, что на островах появится свой собственный телеканал. Наконец в 84-м он появляется, и они вместе едут в магазин в Торсхавне и покупают самый дешевый телевизор. Отец с сыном устанавливают его в гостиной, а мать переставляет мебель. Каждый день показывают новости, и зимой 84-го они усаживаются перед телевизором и смотрят на бомбежки в Сараево, Югославия. А спустя еще несколько лет в новостях покажут ту старую фабрику, цеха и раздевалки, и отец увидит свой старый шкафчик и вновь почувствует привкус трески. А ведь последние годы что-то неудачные выдались. Младшая дочка раз в месяц позванивает, ну, хорошо хоть у нее все в порядке, она выбилась в люди, разговаривает теперь с акцентом, ждет ребенка, поэтому они должны поехать к ней, быть с ней, когда родится малыш. И они говорят: «Ну, ясное дело, конечно, приедем», и опять проходит вечер за вечером. Однако они едут. Однажды они уезжают. В Англию. Разыскивая ее, они показывают бумажку с адресом таксисту. Да, он знает, где это, и вот они едут в один из неблагополучных городских районов в Ист-Энде. Живет она на четвертом этаже, по дому гуляют сквозняки. Она беременна, муж ее – ее новый муж – очень приятный человек, да, этого нельзя не признать, но им все равно туго приходится, и с работой сложновато. Она по телефону часто рассказывала, что добилась успеха, но это была неправда – с деньгами у нее плохо, у них с деньгами плохо, ребенок недешево обходится, и городская жизнь тоже недешевая. И отец, да, отец вытаскивает бумажник, достает фунты и угощает всех ужином, свою новую семью, они сидят в ресторане в Сохо, в дорогом ресторане, пьют вино и молчат. О чем им говорить. Восьмидесятые так много обещают. А девяностые не держат слова.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.