Страницы← предыдущаяследующая →
Я попрощался с Верандой, сел на трамвай и поехал на Васильевский остров. Но, выйдя из вагона, домой направился не сразу. В дни, когда случались какие-нибудь неприятности, я любил бродить по улицам – и мне становилось легче. Город был моим старым другом, и он все время чем-то потихоньку полегоньку помогал мне. Он не вмешивался в мои печали – он молча брал их на себя. Я родился в нем, в одном из его домов, но на какой улице, в каком доме – это знал только он, потому что я был подкидышем и родителей не помнил и помнить не мог.
Мартовские сумерки тихо, слой за слоем ложились на Васильевский, и он зажигал свои вечерние огни. Еще недавно город был затемнен, только в подъездах горели синие лампочки. Но недели две тому назад затемнение отменили. Город вырвался на свет, как поезд из длинного туннеля. Я шагал по улице и смотрел, как на темных стенах вспыхивают прямоугольники окон. Свет их уютен и праздничен. Казалось, все дома давно уже до краев полны этим теплым, уютным светом, но до поры он виден только тем, кто живет в этих домах. И вот теперь, в снежных сумерках, кто-то гигантским бесшумным штампом вырубает в темных стенах прямоугольники – и свет устремляется наружу. Вдали, где, казалось, нет ничего, кроме сумерек и серого неба над снежными крышами, возникла световая башня: несколько окон одно над другим и – сверху – круглое окошечко. Какой-то дворник-волшебник нажал на лестничный выключатель и за одно мгновение воздвиг эту башню.
Я вышел на людный Средний проспект и направился было в сторону Гавани, но потом свернул на линию Грустных Размышлений. В дни неудач и невзгод я любил пройтись по этой тихой улице. Конечно, официально она так не называлась, это я дал ей такое название. Дело в том, что на Васильевском почти все линии-улицы безымянны, у них только номера. А я никогда не любил чисел, цифр и номеров. Поэтому некоторым василеостровским линиям я дал свои названия. Пользовался я этими названиями в одиночку, для всех других людей на свете значения они не имели. Была у меня Пивная линия – там находилась одна уютная пивнушка, в которую мы с Костей, Гришкой и Володькой иногда заглядывали; была Многособачья улица – там почему-то всегда гуляли собаковладельцы со своими псами; была Сардельская линия – там в магазине мы покупали сардельки; была Похоронная линия – по ней проходили похоронные процессии на Смоленское; была Интересная линия – однажды летом я увидал человека, который ехал по ней на велосипеде, надев на шею деревянное очко от унитаза, – багажника на велосипеде не имелось, и для велосипедиста это был единственный выход из положения; со стороны все выглядело очень интересно. Одну линию мне пришлось переименовать. Однажды я нашел на ней трешку и назвал Счастливой, но вскоре получилось так, что мы с Костей ввязались на этой улице в драку, и сила была не на нашей стороне; нам надавали батух. Пришлось переиначить линию эту из Счастливой в Мордобойную. А сейчас я шагал по линии Грустных Размышлений и размышлял о сегодняшних неприятностях.
С тихой линии Грустных Размышлений я свернул на проспект ЗНД – Замечательных Недоступных Девушек. Это был Большой проспект ВО. Но для меня он был проспектом Замечательных Недоступных Девушек. По вечерам здесь было очень оживленно, происходило нечто вроде гулянья. Здесь можно было увидеть самых разных девушек, и все они в сумерках казались такими красивыми и симпатичными. Я знал, что некоторые ребята здесь даже знакомятся с девушками, но я мог только завидовать смелости этих ребят. Сам я был смел и развязен только с Верандой да еще с некоторыми девчонками, – но ведь то были обыкновенные девушки. А по проспекту ЗНД ходили девушки необыкновенные, неприступные.
С деловым видом шагал я по проспекту ЗНД и исподтишка поглядывал на них. Несмотря на мороз, они шли куда-то не спеша, – может быть, на танцы, может – на свидание, может – в кино. На меня они не обращали внимания – какое им дело до меня! У каждой из них своя жизнь: таинственная, праздничная. Кто меня впустит в эту жизнь! Они шли мне навстречу, взяв друг дружку под руки, тихо разговаривая о чем-то своем. Иногда они улыбались, слушая тихую речь подруги, иногда принимали озабоченный вид. Они проходили совсем близко – и все же были далеки, очень далеки от меня. И я молча шел среди них, очарованный и растерянный, – будто разведчик, сброшенный с Земли на неведомую счастливую планету и позабывший свое задание.
Но только не подумайте, что я был таким уж зеленым юнцом, – как-никак мне шел двадцать второй. Кое-какой опыт в таких делах у меня уже был, я в теории и на практике знал все, что надо знать. Но мне почему-то везло только с такими девушками, с которыми везло и другим. И не то чтобы эти немногие девушки, с которыми мне везло, были такими уж плохими, – нет!
Но мне казалось, что есть девушки гораздо лучше. И среди них есть где-то одна, которая лучше всех – самая лучшая, необыкновенная. Может быть, она сейчас идет в сумерках по городу. Может быть, когда-нибудь я ее встречу. Но, быть может, я не встречу ее никогда.
С чем нам повезло – так это с жильем. Нам – это значит Гришке, Косте, Володьке и мне. Мы были из последнего выпуска детдома, потом он закрылся. Когда мы вчетвером пошли работать на фарфоровый завод, который шефствовал над нашим детдомом, нам предоставили комнату в обыкновенной жактовской квартире, но мы жили в ней на льготных правах, как в заводском общежитии, и ничего за нее не платили. А когда мы поступили в техникум, то техникум взял над нами шефство, и наше жилье стало считаться филиалом его общежития. У нас была казенная мебель и казенное постельное белье, а жили мы будто дома, и никакого контроля, и никакого коменданта над нами не было.
Комната была большая – тридцатидвухметровая, светлая, с широким окном и с большим стенным шкафом. В шкафу было отделение без полок – туда мы вешали одежду, и было отделение с полками – там мы держали тарелки, ложки, хлеб, тетради, книги и всякое свое барахло. И все-таки несколько полок оставались пустыми – вот какой большой был шкаф. На белых его дверцах мы записывали разные изречения, услышанные от людей и вычитанные из книг. «Горе, разделенное с другом, – полгоря; радость, разделенная с другом, – двойная радость» – это было написано Гришкиным почерком. «Не бойся смерти. Пока ты жив – ее нет, а когда придет она – тебя не будет. Эпикур». Это я записал. И дальше тоже была моя запись: «Ужас – это непреодоленный страх. Не страшись обжечь пальцы и погасить искру страха. Не то разожжет она костер ужаса, и ты будешь вопить и корчиться в нем, и не будет тебе исхода».
Ниже Гришкиной рукой было дано пояснение: «Страх – это двойка по спецтехнологии, не исправивший двойку лишается стипендии и впадает в состояние ужаса». Дальше шло изречение, которое мог записать только Костя:
«Красота объекта раскрывается наиболее полно через его функциональную суть. Что рационально – то красиво, что нерационально – то уродливо».
Надписей было много, им уже не хватало места на наружной стороне дверец. На внутренней стороне Володькой был выписан из какой-то книги по археологии длинный кусок текста и обведен двойной рамкой. Но этот длинный текст звучал как стихи. Когда я открывал шкаф, чтобы взять тарелку, или хлеб, или еще что-нибудь, глаза невольно упирались в эту запись, и я до сих пор помню ее наизусть:
…Истинно вам говорю: война – сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури. Говорю вам: кто пил и ел сегодня – завтра падет под стрелами. И зачавший не увидит родившегося, и смеявшийся утром возрыдает к ночи. Вот друг твой падает рядом, но не ты похоронишь его. Вот брат твой упал, кровь его брызжет на ноги твои, но не ты уврачуешь раны его. Говорю вам: война – сестра печали, и многие из вас не вернутся под сень кровли своей. Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту…
В комнате имелся и умывальник – мойся сколько хочешь, на кухню к раковине бегать не надо. А в углу торчал старинный радиатор водяного отопления; он был зеленый, вертикальный и напоминал кактус. Правда, отопление в доме не действовало, но, кроме радиатора, в комнате имелась большая красивая печь, облицованная серыми кафельными плитками. Она была вполне исправна и могла бы давать много тепла, а что она его не давала, это уж не ее вина.
Несмотря на все свои достоинства, комната наша была со странностями. Излишне придирчивые люди, быть может, не захотели бы в ней жить. Дело в том, что до революции вся эта большая квартира принадлежала какому-то врачу, а эта самая комната представляла собой не то приемный покой, не то операционную. Поэтому пол в ней был не деревянный, а из метлахских плиток – белых и голубых, расположенных в шахматном порядке. Гришка с Володькой иногда даже играли на этом полу в шашки – доски не требовалось. Что касается стен, то они до самого потолка были облицованы холодно-белыми кафельными квадратами, как в бане или в культурной общественной уборной. Из-за такого оформления комната на первый взгляд казалась неуютной. Но мы к ней давно привыкли и ясно сознавали ее преимущества: пол мыть не надо, он и так всегда чистый, стены всегда чистые, клопы не заведутся, на обои тратиться не надо.
Когда я, вдоволь набродившись по линиям, вернулся домой, Костя полусидел-полулежал на своей постели и бренчал на гитаре. Это было одним из его любимых занятий, хоть музыкальным слухом он и не обладал. Обычно гитара лежала у него под кроватью, а не висела на стене, как у всех порядочных гитаристов, – гвозди в наши стены вбивать было не просто.
– Какие последние слухи из убежища Марии Магдалины? – спросил он и, не дожидаясь моего ответа, не в лад аккомпанируя, затянул куплет из «Гоп со смыком» с перевранными словами:
Мария Магдалина там живет, – да-да!
Техникума нашего оплот, – да-да!
Заведение открыла, райских девок напустила,
С ангелов червончики гребет, – да-да!
– Ну, был у меня разговор с Верандой, – доложил я. – Может, она воздействует на Люсенду. Тогда, может, рассосется это дурацкое дело.
– Хорошо бы так, – ответил Костя, откладывая гитару. – Появляется просвет… И ты все это время с ней проразговаривал?
– Нет. Я еще прошелся немного по Васину острову. Один.
– Шлифовал асфальт на Большом? Рад, что кончилось затемнение? Глазел на девушек? – начал задавать Костя наводящие вопросы.
– Да, девушек там чертовски много ходит, – признался я. – Несмотря на мороз.
– Взял бы да и познакомился с какой-нибудь хорошей интеллигентной девушкой. Или даже с двумя.
– А ты что ж не знакомишься?
– Мои девушки, увы, на Большой в этот час не ходят. Они в это время нянчат чужих детей. Не та у меня рожа, чтобы знакомиться с интеллигентными девушками.
Действительно, в смысле внешности Косте не повезло. Парень сильный, стройный, но левый глаз – стеклянный и вся левая щека в синих точках-порошинках. За это его и прозвали Синявым. Давно, еще шкетом. Костя мастерил пистолеты-самопалы, и однажды самоделку разорвало. Он тогда был левшой, поэтому стрелял с левой, и покалечил левый глаз. В наш детдом он прибыл с черной повязкой, а уж потом ему вставили искусственный глаз. Когда Костя смотрел на вас, у него был какой-то глупо-нахальный вид, – это из-за того, что левое глазное яблоко не двигалось. Костя очень переживал этот свой недостаток. Он старался быть как все, он даже переучился на правшу. Он даже выучился играть на гитаре, чтобы блистать в женском обществе, но все равно блеска не получалось. Ему почему-то везло только – одним словом, прозрачная жизнь. Однако каждый раз не то интеллигентная девушка разочаровывалась в нем, не то он в ней, и Костя оставался при пиковом интересе. И он обрывал прозрачную жизнь и снова возвращался к домработницам.
У него был знакомый инвалид мировой войны, дядя Вася, который жил на Петроградской стороне в отдельной квартире, состоящей из одной комнаты, кухни и уборной. Этот дядя Вася охотно давал приют Косте и его временным подругам – дядя Вася работал ночным сторожем где-то на Елагином острове. Дяде Васе нравилось, что в его жилье бывают молодые женщины, хотя они приходят и не к нему. К нему женщины никогда не приходили, и он никогда не был женат – он не годился для этого дела. Его мобилизовали в 1915 году совсем молодым, и он сразу же был контужен. Его ударило взрывной волной от немецкого «чемодана» – крупнокалиберного снаряда. С тех пор он все время трясся, и лицо его все время перечеркивали гримасы, и говорил он нечетко. Я раза три бывал у дяди Васи – надо было помочь с электропроводкой; и каждый раз мне казалось, что вот сейчас дядя Вася успокоится и перестанет трястись. Как-то не верилось, что он всегда такой. Но он трясся уже больше двадцати лет и должен был трястись до конца жизни. Никакого лекарства против этого не было. Вот в жилище-то доброго дяди Васи водил Костя своих подруг. А утром возвращался домой. «Ну, как прошла ночь любви к ближнему?» – насмешливо спрашивал его Володька. «Нет больше Пиренеев!» – кратко отвечал Костя, не вдаваясь ни в какие подробности. А в душе он мечтал об интеллигентной девушке и о прозрачной жизни.
И сейчас, желая его утешить, я сказал:
– Мы оба вполне могли бы познакомиться с симпатичными девушками там, на Большом. Нам бы только с тобой одеться пошикарнее. Пальтуганы у нас – так себе, а шкары – узковатые. Давно пора нам носить оксфорды.
Костя взял гитару, тронул струну и запел нарочно противным голосом:
Толя-фрайер понравился Ниночке,
В красоте он поставил рекорд:
Полубокс, рантовые ботиночки
И широкие брюки «Оксфорд».
Затем он сунул гитару под кровать и строго сказал:
– В будущем никакой одежды не будет. Ношение одежды развивает ложный стыд, а разнобой в одежде приводит к неравенству и к обывательской зависти. В недалеком будущем люди будут носить несколько проволочек, обматывающих тело в наиболее охлаждающихся местах. Путем включения и выключения миниатюрной клавиатуры на приборчике можно будет регулировать нагрев тела в зависимости от внешних температурных условий. Этим будет нанесен еще один удар по мещанству.
– Ты сам до этого додумался? – спросил я Костю.
– Эта реформа носится в воздухе! – заявил Костя.
– Интересно, что будет делаться в трамваях в часы пик после такой реформы? Придется ввести мужские и женские вагоны.
– Ты просто сексуальный пошляк, – обиделся Костя. – Так можно оплевать любую идею… Но у нас здесь собачий холод!
– Протопим камин! – предложил я.
– Я «за»! – ответил Костя, подымаясь с кровати. – Двадцать поленьев! Кто больше?
– Двадцать пять! – крикнул я.
– Тридцать! – крикнул Костя. – Зажигаем! Мы оба сорвались с места и начали бегать вокруг стола, стираясь делать круги пошире…
– Раз!.. Два!.. Три!.. – выкрикивал Костя. – Двадцать!.. Двадцать семь!..
Каждый виток вокруг стола заменял в тепло-калориях одно полено. Этот способ отопления придумал Гришка. Реальных дров у нас не водилось. Правда, нам выдавались дровяные деньги, однако они уходили на другое. Даже в эту лютую зиму, когда под Ленинградом померзли все яблони, мы жили без дров. Мы норовили по ночам держать дверь комнаты открытой, чтобы к нам шло тепло из коммунального коридора.
Когда «камин был протоплен» и мы немного согрелись, я пошел на кухню готовить ужин, – сегодня я дежурил. Первым долгом разжег примус и поставил вариться сардельки. На керосинку взгромоздил большой чайник, потом подготовил кастрюлю, чтобы заварить в ней сухой кисель. Супы у нас были не в моде. Из месяца в месяц питались мы сардельками, сухим киселем и, конечно, хлебом. Такой сарделечно-кисельный уклон ввел Володька. Это он стал кормить нас так в дни своих дежурств, – а придумал он такой рацион от лени, великая лень натолкнула его на это великое открытие. А Костя подхватил эту идею потому, что она была рациональна. И Гришка тоже нашел такой способ питания удобным и целесообразным, и я тоже ничего не имел против. И теперь мы со стипендии сразу накупали сухого киселя впрок, а сардельки прикупали через день. Иногда за неделю до стипендии денег на сардельки не хватало, – тогда мы питались одним киселем с хлебом. Не так уж это страшно: кисель тот очень питателен.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.