Страницы← предыдущаяследующая →
– Когда сражение превращается в фарс, единственный способ сохранить величие – подняться выше его, – изрек девятый граф (ниже его бушевал фарс сражения). – В день падения Бастилии французский король Людовик XVI вернулся домой с охоты и записал в своем дневнике: Rien.[2] Рекомендую вашему вниманию величественность данного замечания, не говоря уж о его космической точности.
Он ухватился рукой (в сиреневой перчатке) за дверцу (палисандр, перламутр), меж тем как пара лошадей голубиной масти влекла качающуюся карету вверх по Уайтхоллу, увешанному траурными флагами, и через площадь, пинками взметая мышастых голубей в воздух над пурпурно-белыми ограждениями, возведенными для торжественных похорон…[3]
…а Мун, хватаясь за полы воспоминаний, веря, что звучащее в его черепе эхо воспроизводит не интересующий его смысл, кропал маленьким кулачком, борясь с тряской и подхватывая: «комической неточности его замечания», – пока поворот на Кокспер-стрит не поволок его выписывающее арабески перо через страницу. В его кармане подпрыгивала бомба.
– Если посмотреть издалека, – продолжил девятый граф, – история мира – ничто. Революция есть лишь банальное усугубление страданий; способность потакать своим слабостям переходит из рук в руки. Но мир не меняет ни своей формы, ни своего направления. Времена года безжалостны, стихии неизменны. На фоне такого постоянства человеческая борьба имеет не больший масштаб, чем копошение насекомых в траве, а уличная резня – не более чем высосанный пауком остов мухи на пыльном подоконнике. Спросите меня, какие перемены произошли на Луне за мою жизнь, и я по собственному опыту отвечу: Rien!
Лошади прокладывали путь через запруженный город, а Мун кропал по мере сил.
– Я остров, мистер Мун, и когда звонит колокол, он звонит по мне, – вздохнул девятый граф.
«Такое постоянство насекомых, – записывал Мун в отчаянии, но не чувствуя вины, – посланных не за тем, по ком звонит колокол и т. д., – каковое сокращение позволило ему запечатлеть следующее предложение целиком: – Если они все так одержимы переменами, пусть начнут переодеваться к обеду».
– Великолепно, лорд Малквист! – Искренний друг-знаменитости-Мун.
– Так записывайте, милый мальчик, записывайте.
– Великолепно, лорд Малквист. – Босуэлловский[4] знай-свое-место-Мун.
А девятый граф (энтомологически) смятенно взирал на сражение, разворачивающееся на Ватерлоо-плейс; это напомнило ему…
– Быть может, вы не знаете, милый мальчик, во что был обут герцог Веллингтон в битве при Ватерлоо?…
– В сапоги, милорд?
– Несомненно, но в какие?
– В какие сапоги был обут Веллингтон? – тупо спросил Мун.
– Именно.
– В веллингтоны? – поинтересовался он, чувствуя, что все испортил.
Но девятый граф торжествовал.
– Нет! – отрезал он. – В малквисты! – и хлопнул тростью по своей затянутой в гладкую кожу икре. – Запишите это, Мун. Четвертый граф носил кожаные сапоги до колен, и они в свое время вызвали немалый интерес. Веллингтону за всю его жизнь в голову не пришло ни одной дельной мысли, касательно сапог или чего-либо еще. Он стал притчей во языцех, присвоив плоды моего семейного гения.
На мгновение он горько задумался. Мун записал: «Сапоги семейного гения», а девятый граф как-то невпопад заметил:
– Человек, поприветствовавший некоего мистера Джонса словами: «Полагаю, вы герцог Веллингтон», получил ответ: «Да. Не одолжите ли десять фунтов до конца месяца?»
Впереди, на дальнем углу Пэлл-Мэлл и Мальборо-роуд, собралась толпа. Пока Мун смотрел, она разрасталась. Он попытался очистить свой разум, но, когда закрыл глаза, толпа умножилась и стала громоздиться по стенам, пока не заполонила город до краев, – масса, притиснутая к стенам, слепые пленники, утрамбованные в заточении города. Он затаил дыхание в безвоздушном центре, а когда открыл глаза, на него навалились здания. Он принялся ритуально опрашивать себя, но не смог согласовать реальное время со временем у себя в голове. Он продолжал опережать себя и терял его, начинал снова и опять терял, как изнуренный человек, который пытается пробормотать молитву, пока не заснул. Он опустил руку в карман пальто и ощупал гладкий корпус бомбы.
– Я нахожу, что толп до крайности мало, – сказал девятый граф. – В целом они не имеют ни формы, ни цвета. Мне страстно хочется приложить к ним какую-нибудь эстетическую дисциплину, преобразить их в произведение искусства. Это придало бы смысл их существованию. – Он снова вздохнул. – Итак, описательные заметки… Моя шляпа имеет цвет, который мой шляпник описывает как жемчужно-черный. Жемчужина в моей петлице имеет цвет, который мой ювелир в буквальном переводе со своего родного китайского описывает как поцелованную солнцем капельку росы на ушной мочке девушки, что купается в пруду. Мои ушные мочки – перлы в своем роде. Мой парчовый камзол в стиле эпохи Регентства для игры в клубе – синий, как полночное небо над Флоренцией. Мои перчатки сиреневые, чулки – белые, галстук – светло-голубого шелка, сапоги пошиты вручную из шкур зародышей газели, а трость изготовлена из черного дерева и украшена серебряной гравировкой. Мой малквист чуть менее розов, чем восход, хотя и чуть менее желт, чем закат, и его тянут две серые в яблоках лошади в черной упряжи, коими управляет запахнутый в горчичного цвета полость почтенный кучер, служивший грумом при конюшнях моего отца и обладающий мудрым остроумием кокни, образчики коего непостижимым образом не приходят на ум.
Мун снова погрузился в самоопрашиванье. Его рука дописала до «розов, как жемчужина в ухе купающейся красавицы китаянки», когда его память отказала.
Толпа на углу, загнанная и освобожденная капризом уличного движения, двинулась было через дорогу, но отступила перед массивной надменностью кареты, запряженной парой лошадей, и Муну пришлось приостановить опрашиванье, чтобы подготовить лицо для признания верности масс, выстроившихся перед ним вдоль улиц; это он проделал, стерев с лица всякое выражение вообще. Девятый граф осматривался без злобы или зависти, но его внимание неосторожно привлек явно вызывающий взгляд мужчины в котелке и с длинными печальными усами. Полная дама рядом с ним, охваченная иным чувством, грузно и неуклюже рванулась из ряда в сторону кареты, размахивая чем-то белым, бросилась вперед, ее рот невнятно выдавал какое-то отчаянное сообщение, и бросила предмет – тугой рулон бумаги с болтающимся концом – в окошко, и тот ударился о стекло, а Мун заметил отчаяние на ее лице, когда ее сбило высокое колесо. Вся его напряженность вырвалась одним непрерывным вздохом.
– Если и выбирать время и место для прошений, так перед самым обедом и посреди Пэлл-Мэлл, но и самый скудоумный догадается, что ни то ни другое не годится, – заметил девятый граф, распуская прекрасный золоченый кошель, набитый невероятно сверкающими монетами, и бросая горсть денег на дорогу, где они заскакали прочь, словно перепуганные золотые рыбки.
– Слепая курица! Да она спятила! – в ужасе прокричал на козлах кучер, и лошади понесли.
– Не теряй голову, О'Хара! – крикнул девятый граф. – Поворачивай на Сент-Джеймс!
Мун повернулся посмотреть в заднее окошко. Несколько человек суетились, преследуя монеты. Мужчина в котелке и с печальными усами глупо и безнадежно бежал за каретой. Лента белой бумаги все еще разматывалась поперек улицы.
– Она не шевелится, – доложил он.
Девятый граф (нумизматических) обследовал одну из монет, проводя ногтем по желтому ребру без насечки и выискивая изъян в гладком золоте, – обнаружив его, он принялся осторожно разворачивать фольгу.
– Воспитание, – одобрительно заметил он. – Как сказал актрисе лорд Керзон, дама не шевелится. – И, сорвав золотую обертку, отправил добытый шоколад в рот.
Непринужденно сидя в седле, Д. Дж. (Долговязый Джон) Убоище спускался по склону, надвинув шляпу на лоб. В глаза бросались пистолет на левом бедре и краги из толстой кожи, защищающие джинсы, хотя это был не край кактусов. Убоище стрелял с левой руки и выглядел как человек, который прибыл издалека.
Гнедая кобыла поскользнулась, Д. Дж. качнулся в седле и пробормотал:
– Полегче, парень, полегче, – не переставая шарить глазами.
Он похлопал ее правой рукой по шее. Прикинул, что движется на восток, то есть примерно в нужную сторону.
Вдруг все его тело напряглось, а глаза сузились, глядя вперед, где в закатном свете появился скачущий в его сторону одинокий всадник. Его губы разлепились в тончайшей улыбке, а левая рука свободно повисла. Он натянул поводья и немного повернул кобылу вправо для удобства стрелковой руки.
– Тпру, парень, – пробормотал он, глядя на приближение другого всадника. – Куда направляешься, Джаспер? – спросил Убоище и приказал кобыле: – Тпру, тпру, парень.
Джаспер ткнул пальцем на запад. Он старался, чтобы дневной свет бил между его боком и правой рукой.
Д. Дж. осторожно кивнул, отпустив поводья. Расстояние между ними сокращалось, ибо кобыла шла вперед.
– Тпру, парень, тпру! – приказал он.
– Где ты был? – спросил Джаспер. Его глаза были тверды, как ружейные дула.
Убоище ткнул большим пальцем через плечо. Он сказал:
– Если ты подумываешь заскочить к некой бабенке, я знаю, что она не хочет иметь ничего общего с деревенщиной вроде тебя. – А кобыле: – Да остановись же, тупой ублюдок.
Джаспер облокотился на тугую переметную суму, и его губы разлепились в тончайшей улыбке.
– Если у тебя есть пушка, нечего палить изо рта, – сказал он, когда кобыла Убоища свела их рядом.
Убоище наклонился к нему, положив руку на тугую переметную суму.
– Я буду следить за тобой, – пообещал он через плечо.
– Меня не так трудно найти! – крикнул в ответ Джаспер.
Д. Дж. ослабил поводья, но кобыла по-прежнему шла медленно. Он пнул ее пятками в брюхо и сказал:
– Вперед, парень, мы срежем и оставим его позади, помчали.
Кобыла покорно поплелась дальше.
Из-за колючих зарослей за ней наблюдал лев. Он еще не был уверен, к тому же находился с подветренной стороны. Он припал к земле и не шевелился, только самый кончик хвоста подрагивал в траве.
Женщина, спотыкаясь, шла в его направлении, глаза красные, взгляд отчаянный, однажды она чуть не упала. Ее лицо приобрело неестественный багровый оттенок, пересохший рот разинут. Она облизнула губы и снова упала. Стоял вечер, но еще не стемнело.
То была белая женщина, не молодая и не старая, в одной туфле. Она уже не понимала, где находится. Ей хотелось пить и спать, но жажда мешала сну одолеть ее. Рот, горло, все ее тело чувствовали себя так, будто никогда в жизни не пили, и теперь годы засухи сжались в ужасающую жажду. Каждый куст был наблюдающим за ней человеком, или все наблюдающие за ней люди были кустами. Она открыла рот, чтобы прикрикнуть на них, но раздался лишь пересохший хриплый всхлип, и она не поняла, что падает, пока земля не вдарила по ней от лодыжки до щеки.
Лев лежал в десяти ярдах от нее и ждал, когда она пошевельнется.
То был смуглый человек с густыми спутанными кудрями, переходящими в бороду, он боком сидел на осле, из-под его холщового одеяния торчали босые грязные ноги.
Тропинка привела его к небольшому озерцу. Человек слез с осла, тщательно вымыл ноги, а затем опустился на колени, чтобы смыть с лица пыль. Он устал и сильно проголодался. Он надеялся отыскать фиговое дерево среди чахлого боярышника, однако пища нашлась только для осла. Он мягко улыбнулся, так как это напомнило ему, что неустанные труды вознаграждают всех тварей Божьих за их ограничения и проверяют на предмет самонадеянности. Он улегся на траву и уснул.
Он проспал несколько часов, и, хотя мимо него прошло, глазея, много людей, никто его не потревожил. Когда он проснулся, то замерз. Он забрался на осла и направил его по тропинке, тянувшейся между зеленых лугов. Тропинка превратилась в дорогу, на ней появились люди. Многие удивлялись этой странной стоической фигуре, не смотревшей ни вправо, ни влево, пока осел нес ее вперед.
Под самый вечер он добрался до оживленной дороги, которая привела его в сердце города. На улицах оказалось много людей и машин, и ослу иногда приходилось протискиваться среди зевак. Человек не замечал их и казался настолько отрешенным от всего окружающего, что, когда осел остановился посреди оживленного перекрестка, не поднял головы, пока его не привлек рев клаксонов, мечущийся от стены к стене, и оскорбительные выкрики.
Человек пнул осла пятками, но животное не шелохнулось. Он похлопал его по шее, издавая ободряющие звуки, – тоже безрезультатно. Человек устало спешился и попытался за уздечку тянуть осла вперед, а затем, передумав, зашел сзади и принялся толкать. Шум окружающего хаоса достиг оглушительной громкости. Осел стоял как вкопанный. Человек отступил и боком ступни пнул его в круп. Осел не двинулся. Человек безумно оглянулся и лягнул осла в гениталии. На одной ножке допрыгал до ослиного переда, шарахнул животное промеж глаз и снова отпрыгнул, сунув правый кулак под левую подмышку. Казалось, толпа обратилась против него. Он стал орать на осла: «Пошевеливайся же, дубина стоеросовая!» – колотя и дубася его по ногам, а осел повернулся и посмотрел на него с христианским смирением. Человек заплакал. Он снова забрался на осла. Деваться, по-видимому, было некуда, и когда произошел несчастный случай, он тихо ронял слезы в ослиную гриву.
Джейн сидела на своем, как она его называла на французский манер, туалете, мечтая о несбыточном. Сезон в Лондоне был в разгаре, и стороннему наблюдателю можно было бы простить удивление, что полуобнаженная девушка с волосами, подобными золоту, и изысканными чертами, выдающими благородное происхождение, должна сидеть одна с печалью в сердце.
Она глубоко вздохнула, уперев локти в колени и опустив подбородок на руки. Художника восхитили бы ее задумчивая красота, загадочный след грусти в этих широких карих глазах, пленивших не одного поклонника, беглый румянец упругих молодых персей, свободно окутанных тонким шелком халата…
– Увы и ах, – вздохнула она. – Какая же я дуреха! – ибо в целом не была склонна жалеть самое себя.
Но даже когда она рассмеялась, смех ее звучал фальшиво.
Тут ее слух уловил далекий тихий стук копыт, и сердце ее вострепетало. Она приподняла голову, чтобы прислушаться, и мягкий золотой локон коснулся изящной щечки. Копыта приближались. Ее сердце забилось, но она не позволила себе поверить, что это может оказаться он.
– Не может быть, – вздохнула она.
И все же! Лошадь со стуком остановилась перед домом, и она услышала топот сапог всадника по ступенькам.
– Мари! Мари! Посмотри, кто пришел! – громко позвала она.
– Да, мадам, – ответила за дверью Мари. – Иду.
Казалось, прошла вечность, пока она не услышала голос Мари еще раз:
– Это мсье Джонс, мадам!
У Джейн перехватило дыхание. Она гордо вскинула головку:
– Скажи ему, что меня нет дома!
– Да, мадам, – отозвалась Мари из прихожей. Она сидела не шевелясь. По ее юному личику, слишком юному для таких забот, текли горькие слезы, сбегали по точеной шейке слоновой кости и оставляли соленые следы на наливающихся грудях. Ее худенькие плечи задрожали, когда она спрятала в ладонях лицо.
– Мадам нет дома, мсье! – услышала она настойчивый голос Мари, а потом его голос, он звал:
– Джейн! Джейн!
Вдруг он забарабанил в дверь, за которой она сидела.
Но она сохраняла гордость.
– Я больше не хочу тебя видеть! Уходи, оставь меня в покое, прошу тебя! Я слишком много выстрадала!
– Но я хочу тебя, Джейн, хочу!
У нее опять перехватило дыхание. Она услышала, как он навалился на дверь.
– Я не могу без тебя, Джейн! – кричал он. – Отойди – клянусь, я прострелю замок!
В следующий миг прогремел выстрел, разнесший дерево в щепы, и дверь распахнулась. Она холодно взглянула на него, смущенно стоящего в дверях.
– Прошу прощения, мэм, я думал…
Он попятился, но Джейн больше не могла себя сдерживать. С рвущимся из сердца криком она вскочила – слезы радости струились по ее лицу – и бросилась в его сильные загорелые объятья, позабыв, что ее трусики спущены до щиколоток. Она неуклюже рухнула на коврик у ванной, а тугой рулон бумаги, который она держала на коленях, разматываясь покатился по полу.
Значит, ты специально таскаешь с собой эту бомбу, чтобы в кого-нибудь ее бросить?
Ну да. Полагаю, этого не избежать. Или не бросить, а оставить – у нее есть часовой механизм. Ее можно оставить, но не думаю, что я так поступлю, когда до этого дойдет дело, вообще-то я подумываю ее бросить.
В кого?
Не знаю. У меня есть список.
Но почему именно…
Не знаю. Именно.
Ладно, попробуем помедленнее. У тебя что, какой-то мессианский комплекс насчет греха?
Нет, не в этом дело, не совсем, разве только это связано с тем, что больше не осталось никого доброго, но это другое, все выходит из-под контроля, становится слишком большим. Я хочу сказать, что я не псих, зацикленный на личностях, – это не месть, это спасение.
От чего?
Все стало огромным, непропорциональным по человеческим меркам, все прогнило, потому что жизнь… я чувствую, что она вот-вот лопнет по швам из-за ограниченного объема и количества вещей, которые мы в нее наталкиваем, а число людей безумно увеличивается, и никто этого не контролирует, потому что все стало слишком большим.
Но как ты объяснишь…
Нужен взрыв, чтобы люди в страхе сбавили ход и прервались, остановились и подумали, поняли… все воспринимают это как норму. Когда в пустыне загорается нефтяная или газовая скважина, из песка высоко в небо бьет огненная струя, днем и ночью, неделя за неделей, невероятный богоподобный огненный столп, и единственный способ погасить его – взорвать, устроить большой-большой взрыв, который его потушит, и тогда люди смогут начать все заново.
Ты бы не назвал себя психопатом?
Нет. Просто я широко смотрю на вещи, на некоторые вещи…
Или истеричкой?
Я впадаю в истерику оттого, что обладаю тайным знанием, я…
Но швырять бомбу…
Я не хочу иметь с этим ничего общего – это самооборона, а если я не могу отмежеваться от этого волевым усилием, то, возможно, акт насилия…
А вот здесь я купил эти подтяжки…
Ммм?
– Вон в том магазинчике торговали только подтяжками, – заметил девятый граф. – Разумеется, это было много лет тому назад, в эпоху специалистов. Полагаю, сейчас люди покупают подтяжки в бакалейных лавках вместе с этими жуткими граммофонными записями.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.