Страницы← предыдущаяследующая →
Когда мне было четырнадцать лет, мне завидовали сверстницы. Ведь грудь у меня была больше, чем у многих из них. Естественно, меня это приводило в ярость, и хотя их внимание льстило, я все же предпочел бы, чтобы меня желали, а не мне завидовали. А вместо этого, возможно, из-за моего знакомого силуэта, они искали во мне подружку или даже «лучшую подругу». По сути, это означало множество долгих телефонных разговоров по ночам, но никакого чмоканья, неловких касаний и слюнявых поцелуев мне не перепадало. Это доводило меня до исступления, потому что мне хотелось неловко тискать всех моих «лучших подруг» без исключения и мечтать, что они ответят тем же. Для них тут не было ничего нового: толстый мальчишка с эрекцией никому не в диковину.
А вот толстая девочка на меня согласилась бы, но это было уже совсем другое дело. Да, идея была поистине заманчивая. Насколько знали мы с приятелями, в нашем уголке Северного Лондона такая имелась только одна. Звали ее Венди Коулмен, и по неизвестной причине мы считали, что она пойдет навстречу нам всем, даже тому, у кого есть грудь. Нужно только подождать, и мы утешали и ублажали себя этой мыслью – иногда безжалостно. Моя очередь пришла однажды теплым летним вечером, на одной из вечеринок, которые, кажется, происходили каждое воскресенье то в одном доме, то в другом: дешевый сидр или слабоалкогольный «тан-дерберд», миски с отсыревающими картофельными чипсами, из магнитофона орут «Клэш» или «Кьюр» – ведь нам нравилось изображать взрослых.
Оглядываясь назад, я понимаю, что на Венди мы клюнули из-за хорошенького личика. У нее были темные, широко расставленные глаза, полные губы и на удивлением маленький курносый носик. В Сочетании с наиважнейшими секретными сведениями, что она готова пойти дальше поцелуев, это стало тем самым смягчающим обстоятельством, необходимым кучке жестоких подростков, чтобы забыть о ее габаритах, которые в противном случае сделали бы ее неприкасаемой. Сейчас я спрашиваю себя, такой ли уж она была толстой. Возможно, став взрослыми, мы просто назвали бы ее рубенсовской, но в четырнадцать лет никто не подыскивает эпитетов, порожденных фламандской школой.
Не помню точно, с чего все случилось. Наверное, мы обменялись несколькими фразами. Без этого нельзя. Я принес ей пластиковый стаканчик (скорее всего «тандерберда»), а потом она просто взяла меня за руку и повела в темный уголок в глубине сада. Я шел, не оглядываясь, так как знал, что все до единого мои приятели, ухмыляясь, наблюдают за мной с веранды. Я только старался делать вид, что мне все нипочем, и мысленно проигрывал сцену, которую столько раз репетировал в одиночестве дома. Она остановилась у большого дерева, под которым лежал коврик (устроителю вечеринки полагалось бросить коврик в дальнем уголке сада как раз для этой цели), и она меня на него потянула. Помню, она так дернула меня за собой, что я сел на корень, а она оказалась у меня поперек колен. Некоторое время мы целовались, обмусоливая друг другу щеки. Я старался запустить руку ей под блузку, но она все шлепала меня по ней, а потом, словно в награду, положила свою мне на пояс. Вскоре мои джинсы были расстегнуты, и ее пальцы завозились в полах свободной рубашки. Наконец я почувствовал, как ее рука вошла в контакт с кожей и сжалась.
Внезапно рука перестала двигаться, точно она не знала, что теперь делать. Мы все еще целовались, но было ясно, что мысли у нее заняты другим, так как ее язык вдруг замер у меня во рту, а мой крутился вокруг него, как удавка из грязного белья в стиральной машине. Однако теперь она вдруг за меня взялась, и стоило ей сжать сильнее, я взвизгнул – впрочем, прилепившиеся друг к другу губы приглушили звук. Валик податливой плоти, который она мяла, был совсем не тем, что она искала, а обширной складкой на животе, к тому же, пытаясь уцепиться покрепче, она впилась ногтями по обе стороны от него. В конце концов она разжала пальцы, и мои напрягшиеся плечи опустились и обмякли. И не только они одни. До того момента, как она вонзила в меня ногти, я очень жаждал Мгновения. Я растерялся, и это было так мучительно, что моя эрекция просто исчезла.
Найдя то, что от нее осталось, Венди несколько раз бесцельно дернула и жарко шепнула мне в ухо:
– Ну что, остается только вернуть мертвеца назад в гробик, а?
Спотыкаясь в темноте, мы вернулись к дому и пошли каждый своей дорогой: она – внутрь, я – к толпе приятелей, ждавших на веранде моего возвращения. Они хлопали меня по спине, принимая в «клуб любителей Венди». Я небрежно и гордо похмыкивал, а про себя молился, чтобы она никому не проговорилась о моей реакции, вернее, об отсутствии оной. (С безупречной, хромающей логикой четырнадцатилетнего мальчишки я считал, что не проговорится – ведь тогда сама себя выставит в дурном свете.) Позднее, когда грохот гитар «Кьюр» сменился «Хеллоу» Лайонела Ричи, втускло освещенном дворике начались медленные танцы. Помнится, во время медленных танцев под конец любой вечеринки я всегда тоскливо наблюдал за танцующими от стены. Подростки покачивались и неумело старались засунуть язык в рот партнера или партнерши, да так, чтобы тот или та не заметили, пока не станет слишком поздно. Стадо сплетенных парочек мягко кружило по двору, пока передо мной не оказался один из моих ближайших друзей Стефан, его рот как присоска прилепился к лицу партнерши. Он был поджарым и привлекательным, крепким и накачанным уже в четырнадцать лет (такого друга не положено иметь толстому мальчишке), а рядом с девушкой он казался еще более крепким и упругим. Мой взгляд небрежно скользнул к его руке, которая лапала ее ягодицу, и внезапно я отвел глаза, потому что знал, что представляет собой мой друг, и не хотел этого видеть. Вот она – разница между мной и функционирующими самцами: в упругости и крепости. Стефан был упругим и крепким. Я – обвислым и вялым.
Мне следовало бы этим переболеть, но нет. На следующий день после того, как мне сообщили о смерти Джона Гестриджа, я поехал в редакцию. Главный редактор важно сидел на уголке стола, и я снова поймал себя на том, что ежусь в точности как это было более двадцати лет назад и столько раз с тех пор. Мускулистое тело Роберта Хантера, то, как ему было в нем комфортно, сама его физичность меня подавляли. Он словно бы понимал какие-то азы мужественности, которые никак мне не давались. Один американский приятель мне как-то сказал, что мой редактор выглядит как человек, которому место в прериях Вайоминга где он мог бы загонять в краали скот. Я часто жалел, что он здесь, а не там.
Хантер не смотрел на меня прямо. Он редко когда смотрел на собеседника, на случай, если тот попросит о чем-то, что Хантер может дать. Его взгляд шарил по серым рядам письменных столов отдела новостей. Он тоже прикидывал, куда может завести история с Гестриджем.
– Положение у нас сейчас самое выгодное, – сказал он, милостиво мне кивнув. – Мы не просто сообщаем о новостях, мы их делаем. Мы на шаг впереди. Подталкиваем события. Продвигаем нашу точку зрения в мир.
– Хотите, чтобы я довел до самоубийства еще парочку шеф-поваров?
– Именно… да нет, нет, конечно, нет. Вам не в чем себя винить. Никогда такого не делайте. Не ваша вина, что он, ну… сами понимаете, висел на волоске. Совершенно очевидно, что вы случайно попали в слабое место в его… ну, сами знаете…
– В душе?
– Вот именно, в душе.
Повисло молчание.
Потом он сказал, словно цитировал редакционный подвал, который собирался написать:
– Мы события не изобретаем, но, когда они происходят, наш долг их понимать и истолковывать.
– Возможно, – пробормотал я.
Я пошевелил пальцами ног и почувствовал укол острой, мелочной боли в левом мизинце, где образовывалась мозоль. Я всегда так делаю, когда нервничаю: на ноги можно положиться, они не преминут доставить мне большое или малое мучение – эдакий физический эквивалент того, что у меня на душе неспокойно. Условный рефлекс, так сказать.
– Никакого «возможно». Стопроцентно, – ответил он.
Непреложная уверенность – единственная валюта редакторов отдела новостей, и бумажник Роберта Хантера от нее распух. Встав, он поднял руку, приветствуя молодую женщину, которая быстрым шагом приближалась к нам с цоканьем шпилек и шорохом дорогого брючного костюма из хлопка с начесом.
– А вот мои мальчики, – сказала она, когда подошла.
Она приподнялась на цыпочки поцеловать Хантера в щеку и чуть дольше необходимого задержала руку у него на шее. Он ее не стряхнул.
– Ты ведь знаком с Софи, верно? – сказал он, но на меня не посмотрел, и она тоже. – Из пиар-отдела.
Они никак не могли друг от друга оторваться. Я улыбнулся как последний идиот, но промолчал. За все время моей работы здесь я и словом с ней не перемолвился, но знал, кто она, и этого хватало.
– Конечно, мы знакомы, – сказала Софи, не отрывая глаз от босса. – И должна сказать, Марк, я большая ваша поклонница. Вы такой забавный. Такой остроумный. – Наконец она ко мне повернулась. – И история с Гестриджем вам на руку, помяните мое слово. Чертовски на руку.
Она игриво хлопнула меня по локтю. Я поблагодарил, поскольку ничего больше мне в голову не пришло.
– У Софи есть для вас несколько приглашений на радио, поэтому я оставляю вас вдвоем, ладно?
– Конечно, Бобби, – проворковала она.
Он подмигнул Софи, проигнорировал меня и неспешно убрел, принюхиваясь, как собака, выискивающая, какую бы овцу облаять.
В такси Софи сказала, что нам предстоит посетить несколько радиостанций и одну телестудию: будут задавать каверзные вопросы о смерти Джона Гестриджа, но мне просто надо быть самим собой.
– Неплохо было бы выразить легкое сожаление, – продолжала она, листая бумаги в папке у себя на коленях, – но не пережимайте и ни в коем случае не берите на себя ответственность. Ресторанный бизнес – не для слабонервных. Вы просто журналист, который помогает потребителю сделать выбор. Сами знаете, что надо делать.
Я знал. Возможно, я презирал Софи за профессиональную бойкость – и за профессиональный энтузиазм, и за профессионально блестящие губы и волосы, но это еще не означало, что я с ней не соглашался. Газете представился явный маркетинговый шанс, а продукт – это я. Мой долг – подать продукт (иными словами себя) с наилучшей стороны.
На радиостудии средних лет человек с желтыми зубами и пятнами кофе на свитере сказал:
– Чувствуете себе победителем?
А я доверительно ответил:
– Ничуть. Мне ужасно грустно. За Джона, за его семью, за его друзей. Но ресторанный бизнес не для мягкотелых. Множество ресторанов прозябает, процветают единицы, и в такой ситуации подобные трагедии неизбежны.
– Но вы ведь утверждали, что Джон Гестридж достоин смертной казни.
– Просто фигура речи.
На другой радиостудии женщина с тоннами макияжа вокруг глаз явно считала, что ее будущее на телевидении, и потому напряженно глядела мне в переносицу.
– Вы оплакиваете Джона Гестриджа? – спросила она. Я глубоко вздохнул и сказал:
– Не боюсь сказать «да». Я немного плакал.
– Из чувства вины?
Легкий, с придыханием смешок – такие, как я слышал, издают политики.
– Вовсе нет. – И снова посерьезнев: – Из-за утраты жизни, жестоко оборванной подлой реальностью ремесла ресторатора.
– Но разве вы не воплощение этой подлой реальности?
– Я просто журналист, чья обязанность помогать потребителю. Мой долг рассказывать о том, что я увидел.
Мне показалось, я неплохо справился, и Софи со мной согласилась.
В студии вечерних новостей, где снимали интервью, чтобы позже передать его в эфире, мой лоснящийся лоб припудрили. Я ерзал в кресле, стараясь одернуть пиджак, который то и дело собирался под мышками, и щурился на софиты, пытаясь разглядеть темное помещение. Перед самым началом записи ведущий (худой, как гончая, мужчина в костюме, сшитом с тем, чтобы этот факт скрыть) наклонился поближе, сжал мне колено и прошипел:
– Обожаю вашу колонку. Такая злая! Такая язвительная! – А потом тут же отвернулся к камере для вступительного слова: – В наше время бал правит «Новый купорос», разновидность газетной критики, настолько агрессивной и острой, что даже способна убить. Два дня назад покончил с собой известный шеф-повар Джон Гестридж. В предсмертной записке вину он возложил на ресторанного критика Марка Бассета, который днем раньше призвал к аресту, суду и казни Гестриджа за преступления против пищи. И теперь Марк Бассет у нас в студии.
Мое лицо застыло в совершенно неуместной улыбке.
– Просто неудачная фантазия, – пробормотал я ровно насколько мог тихо, но чтобы разобрал микрофон.
– Это вы скажете его вдове и ребенку?
– Я… э… пока они ко мне не обращались, но по всей очевидности…
– Так давайте послушаем, что они скажут.
Я проследил взгляд ведущего до телемонитора, установленного на тележке сразу за камерами. На экране появилась жена Гестриджа Фиона, бледная и заплаканная. На коленях у нее сидела девочка лет пяти-шести. Девочка была одета в ворсистую белую шерстяную кофту с косматыми бурыми овечками, еще у нее была грива спутанных волос, которые уже несколько дней никто не помогал ей расчесывать. Она сама походила на моток спутанной шерсти.
– Готовить было его страстью, – ответила Фиона Гестридж на неслышный вопрос где-то за кадром. – Ничего другого Джон не хотел, а теперь… – Ее голос надломился, глаза закрылись, она прижала неплотно сжатый кулак к переносице, словно так могла заткнуть поток слез.
Тут нечесаная девочка подняла на нее глаза.
– Не плачь, мамочка.
Переход кадра.
– Итак, Марк Бассет, что вы чувствуете?
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.