Страницы← предыдущаяследующая →
Гласил плакат на двери «Поэтической Школы», где я преподавал.
Знаменитое изречение – сказано коротко и ясно, к тому же совершенно справедливо.
Мои лозунги были расположены там же, бок о бок, только на стенке в уборной:
Если твой стих ни на кого не произвел впечатления, отнеси его к кузнецу, и пусть он разобьет его молотом вдребезги.
Гораций
Оставалось надеяться, что ученики останутся верны обоим изречениям.
Я долгое время занимался стихосложением.
Мне было три года от роду, когда я сложил свой первый стих: я зафиксировал его карандашом для бровей в материнском журнале по ведению хозяйства.
Это была ода любимому детскому горшку в виде уточки.
Первая строка идет от вдохновения.
Я схватил карандаш и затрясся от напряжения.
Тогда я еще оставался в полном неведении, что поэты-классики считали: всякий стих должен начинаться с обращения к Творцу или, на худой конец, к великосветскому покровителю. Также я совершенно игнорировал опровержение так называемого «принципа Д'Аламбера», выдвинутое Валери: «Суров закон, который век наш возлагает на поэтов: признается хорошим в стихе то, что может быть найдено великолепным в прозе».
Я был трехгодовалым ребенком, которому родители терпеливо меняли памперсы, надеясь, что чадо перестанет «делать в кровать», пока не махнули рукой на это бесперспективное занятие.
Зарываясь в гущу чисел, готовых разлететься по сторонам от потока поэтической энергии, я начертал в материнском журнале исполинскими литерами:
В этот момент явилась мать, застав меня с карандашом в руке и лихорадочным блеском в глазах.
– Что ты пишешь, олух?! – возопила она, словно оскорбленная моим невежеством. – Разве нельзя было позвать меня, если тебе приспичило на горшок? Зачем писать шиворот-навыворот?
– Мама, я не хотел на горшок, я хотел сочинить ему оду.
– Так ты пúсать захотел? – поинтересовалась мама. – Или что другое?
– Мама, я не хотел пúсать, я хотел писáть.
Так я продолжал еще долгое время заниматься литературным творчеством.
По достижении семнадцати я уже твердо усвоил, что являюсь поэтом.
Именно «коридор» навел меня на эту мысль.
Мы были выставлены с одноклассником в коридор.
Над нами навис учитель истории.
– Итак, – начал он, сперва обращаясь ко мне, – значит, ты уверен, что человека, открывшего Америку в 1492 году, звали Хаггис?
– Нет, – искренне ответил я, – не уверен. Наверное, я ошибся. Может быть, его звали Марлон Брандо?
– Останешься здесь еще на час стоять в коридоре, – посулил учитель.
Затем он перешел к моему собрату по несчастью.
– А ты, значит, считаешь, что драма Шекспира, написанная в 1598-м и посвященная королеве Елизавете, называется «Эммануэль»?
– Хммм, – засомневался мой одноклассник, уже не так уверенный в своей правоте.
Кажется, и его посетили некоторые сомнения. Ведь на самом деле есть вопросы, на которые просто невозможно ответить экспромтом. Некоторое время он простоял, задумчиво скрестив руки на груди и опустив голову – в позе мыслителя, видимо соображая, как это еще может называться. Внезапно лицо его озарила молниеносная догадка – и он прошептал что-то в склонившееся ухо наставника.
– Останешься здесь до утра! – было обещано ему.
Таким образом несколько драгоценных лет юности этот парень простоял в школьном коридоре, в углу.
Точно еврей, нашедший наконец землю обетованную, он так и не тронулся с облюбованного участка.
Застал я его там и выходя с выпускного вечера. Мимо шла толпа учеников и учителей, а он приветливо махал нам из своего угла.
– А я все тут, все тут!
Мне было тяжело покинуть его в одиночестве, коллегу по мытарствам.
– Что ты! – возразил мне парень в ответ на сочувствие. – Ведь я нашел свою точку отсчета. Поверь, в этом нет ничего дурного – торчать всю жизнь на одном месте. Знаешь… хочу с тобой кое-чем поделиться. Эта точка отсчета – она же и сделала тебя поэтом. Так что соображай сам.
Что было сил я устремил на него взгляд, полный надежды и непонимания.
Но его уже было практически невозможно отличить от коридора: он слился с ним, со стеной, с тем местом, на котором простоял все детство и юность, – он сам стал тенью того угла, в котором поселился навечно.
– Думаешь, я получил то, без чего нельзя быть поэтом? – спросил я.
Ни звука в ответ: лишь чуть слышно скрипнули башмаки из тени. Уже и голос его исчез? Растворился, проглоченный углом?
«Помни, что есть разные коридоры!» – прозвучало в моей голове.
Очевидно, что и мои слова уже не долетали до него, утонувшего в пространстве.
«Большинство коридоров прямы, но сворачивают они всегда под правильным углом.
Когда идешь по коридору, двигаясь в нужную сторону, люди могут сказать, что ты идешь по потолку. Следовательно, потолок также является коридором. И, видимо, если ботинки скрипят – значит, ты идешь по потолку».
Я попрощался и двинулся дальше по поскрипывающему коридору.
Так я понял, что стал поэтом.
За долгие годы я написал множество стихов.
Однако у них было совсем немного ценителей. Точнее сказать, просто вопиюще мало. И не только ценителей, но и вообще: почитателей, обожателей, слушателей.
К тому времени, как я достиг двадцатилетнего возраста, мои произведения имели всего трех ценителей.
Первым был, безусловно, я сам.
Я с неослабевающим вниманием следил за своим творчеством, за всем новым, что появлялось у меня из-под пера. И я неизменно сопровождал каждую новинку хвалебно-критическим отзывом Это было очередное письмо от восхищенного поклонника.
Продолжайте в том же духе, творите. Не позволяйте себе расслабиться. Не бросайте работы и не обращайте внимания на злопыхателей, уверен, Ваш путь ведет к вечной гармонии. У Вас великое будущее, готов поклясться.
Тот же Изидор Дюкасс, известный под именем мятежного Лотреамона, при жизни имел всего одного читателя своих произведений и, несмотря на это, всегда был дерзновен как Том Сойер.
За всю историю литературы шестьдесят процентов поэтов имели единственного читателя, а между тем существует великое множество поэтов, которые были настолько отравлены ядом творчества, что и вовсе не помышляли о том, что их когда-нибудь прочитают. Так что не берите в голову, что у Вас так немного почитателей. Вот разве что не сочтите за труд уточнить, что именно в Вашем последнем шедевре подразумевается под словом «презерватив»? Не является ли это очередной метафорой «отчужденного секса»? На Ваш взгляд, не слишком ли очевидная фигура речи?
Смею надеяться, все идет как надо.
Искренне ВашЧитатель
Вторым читателем была моя мать.
Всякий раз, как я выдавал очередной шедевр, отправляя его почтой, взамен получал конверт с денежным переводом.
Видимо, это был своеобразный гонорар.
Третьим читателем был человек, называвший себя поэтом. Он всегда говорил, что поэты не должны читать ничего написанного собственноручно.
Поэтому мы по обоюдному согласию читали творения друг друга.
Немало времени я провел, продираясь сквозь его строки. Но, несмотря на все мои усилия, мне так и не удалось понять, как можно уловить смысл этих творений.
– Они не поддаются простому прочтению, мои стихи надо изучать глубоко, – вразумлял меня мой ценитель.
В чем я сильно сомневался. Мне казалось, что даже если я потрачу на изучение его поэм всю жизнь, то мало чего добьюсь.
Его стихи словно были зашифрованы каким-то неведомым кодом, который могла использовать колония муравьев, облученных смертельной дозой радиации и потерявших способность к самовоспроизведению. Его стихи не были похожи ни на что, с чем приходилось встречаться прежде.
– Это же не с той стороны! – всегда говорил он, едва я приступал к чтению его «поэм».
Первое, с чем я сталкивался: там было пять кружков и пять косых крестиков. Непременно на всяком листке бумаги, вручаемом мне. И больше ничего. Я разглядывал их, и все, что приходило в голову, – это перемешанные игроки двух команд, занявшие какую-то тактическую позицию на поле. Какая из команд должна победить, оставалось неизвестным.
– Э-э, опять не оттуда, – включался он уже голосом, полным тоски.
Перевернув бумагу, я начинал сызнова.
На другой стороне листа вытягивалась зеленая гусеница, приклеенная липкой лентой. Гусеница неистово извивалась и семенила своими бесчисленными ножками, подвывая и давясь слезами, словно дожидаясь, что ее вот-вот растопчут, чтобы прозвучала «поэма».
Всякий раз, как он видел мои попытки прочесть его стихи, то ли слева направо, то ли сверху вниз, то ли переворачивая бумагу другой стороной или сворачивая трубочкой, то ли проковыривая в ней пальцем дыру и пытаясь прочесть сквозь отверстие, или складывая бумажный самолетик и отправляя его в воздух, на лице его отражалось разочарование и отчаяние.
Поскольку этот человек был не только автором собственных «поэм», но еще и одним из немногих почитателей моего таланта, я всегда прилагал все усилия, чтобы хоть как-то порадовать его.
Причем задавать ему вопросы тоже было совершенно бесполезно.
Как-то я сдуру ляпнул:
– Так в чем же тут смысл?
На листке, переданном им в ответ, было следующее:
Гитлер был настолько поражен «Унесенными ветром», что распаковал свою коллекцию ношеного материнского белья, раскидав по кровати, и заснул поверх его, напевая: «Где же ты, где, звездочка малая…»
Видя, что его «поэма» написана какими-то невероятными словами, я возбуждался и несколько даже переполнялся эмоциями.
Конечно же, не следовало обращаться со столь нелепым вопросом.
Он вырвал у меня бумагу, скомкал и проглотил. Потом отвернулся и пошел прочь быстрыми шагами.
– Эй! Эй, погоди! – кричал я ему вослед.
Однако он не оборачивался. Остановился он только в «Кентуккийских жареных цыплятах», где уселся у манекена полковника Сандерса, так же протягивая перед собой руки.
Таким образом они вместе с полковником Сандерсом проповедовали «Евангелие жареных цыплят» прохожим за витриной.
– Вернись, вернись! – заклинал я его из-за стекла. – Я же сказал, что извиняюсь!
– Сынок, весь смысл в том, что у нас двадцать семь различных приправ! – отечески откликался полковник Сандерс вместо моего коллеги, погруженного в угрюмое молчание.
С моих принесенных стихов он не сводил пустого двух-трехсекундного взора, после чего внимательно обнюхивал бумагу, облизывал каждый лист и просматривал на свет, направляя на солнце, а затем неизменно спрашивал:
– Это часть поэмы?
– Да, – вынужденно откликался я.
– Простовато, не правда ли? – уточнял он.
Мои стихи были простоваты.
Они были, есть и будут простоватыми.
Так же как их автор.
Много воды утекло с тех пор, и случилось все, что только может произойти с человеком, пока я не вступил в «Поэтическую Школу» – и произошло это как раз тогда, когда я встретил Книгу Песен.
Множество всяческих вещей и событий без устали сменяли друг друга.
Да мало ли что могло случиться за столь долгий срок.
Первые три года я работал на одном знаменитом автомобильном заводе.
На этой фабрике машин меня наградили обширным ожогом правого локтя, оставшимся рубцом на всю жизнь.
Я размышлял о том, как 23 августа 1891 года больной Рембо с ампутированной ногой возвращался в Марсель, и сам по рассеянности налег локтем на отливку корпуса двигателя, раскаленную до восьмиста пятидесяти градусов по Фаренгейту.
Следующие три года я провел на знаменитом сталелитейном комбинате.
На этот раз сложилось совсем по-другому: я оставил фабрике в подарок мизинец правой ноги.
Я стоял на своем рабочем месте у двадцатитонного молота, падавшего каждые тринадцать секунд и сплющивавшего куски чугуна, и бормотал слова очередной поэмы:
– Ешь ананасы, рябчиков жуй,
Срок твой приходит, Сталин-буржуй!
Не совсем уверен, что Маяковский написал именно это. А может, автором был и сам Сталин – я сообразить не успел, так как именно в этот момент механическая кувалда откусила мне палец вместе с подталкиваемой болванкой.
Последние три года я провел на знаменитом домостроительном комбинате. И на сей раз дал себе зарок никогда не думать о поэзии на работе.
Что не помогло мне уклониться от падающей восемнадцатифунтовой балки.
Я вышел из всех этих передряг с отметиной в виде жуткого шрама на правом предплечье, без мизинца на правой ноге и с пожизненной хромотой, но все же остался поэтом.
Исполинская лента конвейера проплывала сквозь гигантское помещение фабрики автомобилей.
Эти конвейерные линии, разносившие по цеху разнообразные детали, мы называли «строками» или же «линиями».
Одна строка переносила крошево руды, которой было предначертано отлиться в четырехцилиндровые корпуса двигателей.
Другая перевозила шасси.
Следующая – оси.
Еще одна – дворники для стекол.
По следующей струились тахометры.
Еще по одной шли диски и колпаки.
Очередная на высокой скорости перевозила «строку» с плакатами по технике безопасности, напоминавшими о том, что раз в четыре месяца механизм конвейера следует смазывать, а еще одна «строка» извещала, что гайки на раме ветрового стекла должны быть завернуты на четыре оборота непременно против часовой стрелки.
Одна из «строк» пырнула меня под ребра, когда я присел, чтобы проверить «строку», тянувшую «строку», в свою очередь тащившую «строку», волочившую еще одну «строку», о предназначении которой я догадывался с трудом.
Уверен, что Гераклит, сказавший «все течет», работал на той же фабрике.
Мимо неслись плакаты, инструкции, лозунги, предупреждения…
С трудом воспринимаемое и едва ли имеющее какой-то смысл, все это просто проплывало мимо.
– Вы просто идете —
Проходите мимо.
Откуда вы, вещи, пришли
И куда собрались?
Куда устремились,
Бессмысленные предметы? —
спросил я, но семьдесят два типа автомобиля с крытым верхом двадцати четырех цветов и члены Палаты представителей цехкома, а также восемнадцать вариантов установки меню и шестьдесят четыре различных уровня зарплаты, основанных на тарифной сетке и выполнении плана, просто продолжали струиться.
– Теки, строка!
Мотайся, лента!
Пусть ты угробишь президента
Конец надеждам всем придет,
А ты струиться будешь.
Вот!
Уже тогда гангстеры были на пике славы.
О них каждый день писали газеты.
«Уолл-стрит джорнал» сообщал, что «каждый гангстер выколачивает от ста миллионов долларов в год из различных организаций по всему миру».
Гангстеры ответили заявлением: «К сожалению, годовой рост инфляции неизбежно поглощает восемь процентов доходности нашего бизнеса».
Когда начался очередной девятиминутный перерыв, предоставляемый нам через каждые сто двадцать пять минут работы, мы сели на свободное время, проплывавшее мимо по своей ленте конвейера, и стали вести беседу о гангстерах.
– Интересно, а по какой линии движутся гангстеры? – задались мы вопросом.
И вопрос этот устремился на следующую конвейерную ленту со скоростью три дюйма в секунду.
Тогда я жил с молодой, здоровой, крепкой женщиной.
На самом деле даже не помню, как я ее называл.
Я всегда путал ее имя с именами персонажей, которые появлялись в моих поэмах.
Само собой, она тоже путала меня с другими, называя именами своих любовников: того, что был до меня, который был у нее после того, который был перед этим, до которого у нее был другой, прежде которого имелся еще один, которому предшествовал иной, который был также не первым, так что все было взаимно справедливо, как говорится, око за зуб.
Я называл ее «мой крольченыш», «моя клубничка» и «мой котенок», а также «моя стервочка», «мой бубновый тузик» и «мое маленькое очко для команды „Сан-Францисских Гигантов“».
Она же придумывала мне все новые и новые имена.
Взирая на меня снизу вверх, женщина ворковала:
– О мой маленький ручеек, несущий нас к вершинам успеха…
– Вообще-то ручей всегда уносит вниз…
– Ну, в теплую гавань благополучия, ой!
Я был готов кончить в нее, так что в данный момент не мог раздражаться.
Поцеловав кончик ее слепо вспотевшего и лоснящегося носика, я вынудил женщину быть более внимательной.
– Видишь ли, «Ручей, уносящий в бухту» – не мое имя.
– О да, «ма уи», – продублировала она по-французски. – Ты прав совершенно, за Евой и Адамом, вдоль излучины реки, текущей в дублинскую гавань, бредущий к лесу тропой через кладбище и исчезающей с каждым шагом: мы всегда будем созвездиями Жены и Мужа на Млечном Пути, о да, tu as raison [1].
Шлепая по мякоти прелестных женских ягодиц, я выкрикивал ее имена.
– Мой крольченыш!
Моя клубничка!
Мой котеночек!
Моя стервочка!
Мой бубновый тузик.
Мое очко для команды «Сан-Францисских Гигантов»! Да-вай, да-вай!
Четыре мяча прошли мимо шести бейсбольных бит, но, прежде чем сделать последнюю роковую подачу в шлем седьмого из баттеров, он встал на возвышение насыпи и совершил харакири. Свобода! Свобода! Прочь отсюда!
– Ой? – пискнула подо мной женщина. – Что это с тобой?
– Прошу, перестань называть меня чужими именами.
– Как-как? – растерянно заморгала она.
– Кличками твоих прошлых любовников, посторонних мужчин, особенно в процессе этого.
– Чего «этого»?
– Секса!
Я всегда так говорил.
Ведь это деликатнейший момент в жизни каждого человека.
– Прости, прости, – запричитала женщина.
И затем:
– Прости, прости, прости, прости, прости. Прости, прости, прости, прости, прости. – Вот так, двойной очередью по пяти раз зачастила. И затем, в виде экстра-бонуса специально для меня, она добавила: – Прости! – с робкой овечьей улыбкой.
– Нет проблем, – откликнулся я. – Не принимай так близко к сердцу. Проехали.
Но после уже, казалось, не имело значения, чьими там именами она меня называла.
И без разницы, ничто не могло отвлечь меня от самых нежных чувств к ней.
Мы начали с того самого места, где остановились, как раз перед извержением.
– Прости, прости, прости, прости, – толчками выходило из нее.
Когда я выстрелил, она выкрикнула еще одно чуждое имя.
Впрочем, с чего это должно было меня беспокоить?
Мы сцеплялись, все крепче, крепче и крепче прижимаясь друг к другу, к замирающим нашим телам, и дальше за нас уже кричали наши бессмертные души, которые теперь были готовы умирать…
– О, это было восхитительно. Мой маленький руче…
В часы своей кончины Гоголь произнес: «Как сладко умирать…»
А Мопассан: «Выше, выше…»
Байрон: «Давай же, пошли…»
Теперь в нас разом заговорили они вместе. Все трое великих завещали нам.
Свои последние цитаты, полные высокого смысла…
Скажите, ребята, какая из них вам больше всего по душе?
Лично мне – Байрона, я бы выбрал ее.
А когда застрелили Муто Чанцзы, то, падая, он воскликнул:
«Сырье для крематория!»
– Это был чудесный секс, – сказала женщина мне.
Вот как я работал на знаменитом металлургическом комбинате.
Ушные затычки были там залогом жизни и успеха.
БамБамБаЭйпаря!мБамБамБАаа?Чётебее?ЯааХРУСЬХРуСЬХРуСЬХРУДайсюдаСЬХРЧтобтебяУСЬполотнодлягриндерааа!шпокшпокшпок\дундундундун Аась? Чётыхошь? шпок\ дунЗубило! ВЖЖЖЖЖЖЖЖЖЖчёттедатьто???ШШШШШШШИИИИИУУУУУУФьюИТЬЗ!у! Б!И!ЖЖЖЖЛ!О!О!ЗИНЬХРЯСЬбамДЗИНЬХРЯСЬбамВРРРХЧётенадо? РЯСЬДолото! Черт! Полотно! ЛЛЛЛИНЬЧертовшумнифиганеслышу! Чеготыхочешь? ИУУУЗЗЗУБББИЛЛЛООО!О!!ЯсказалЗУБИЛзип\зап\зип\зап – ФТТ – ФТТ – ФТТ – ФТТчёте?фтт-фтт-фтт-фтт-Дятел! Козел! ШААРРПогодидоберусьдотебя!
Получить затычки на этом заводе значило обрести вожделенный оазис, земной прообраз рая.
Каждый год известный процент рабочих увольнялся по специальной статье, предусмотренной в трудовом договоре по найму. Пунктик гласил: «Компания может отклонить требование о денежной компенсации нанимаемому, если он вытащит затычки во время исполнения служебных обязанностей». Спасибо, затычки.
Самые храбрые при этом, позволяющие себе вынуть ушные тампоны и лицом излучающие восторг, потом бесследно исчезали без выходного пособия.
Я работал и писал стихи.
Женщина в лучшем случае одаряла их недовольной гримаской.
Мои стихи не имели ничего общего со стихами других знаменитых поэтов, но она все равно и слушать их не хотела.
– О, классно, здорово, просто великолепно! – тут же перебивала она.
В моих поэмах ни слова не было о какой-то там «Любви» или «Роке», ни разу не встречались «Алхимия» или «Миф». В них говорилось о неоновых лампах со стабилизаторами напряжения, о подаче цементной смеси и двойных полах, о «двадцатипятипроцентной доплате за сверхурочные», о «тридцатипроцентной доплате за ночные смены», о «воздушных компрессорах» и «железобетонных плитах марки Ф4O», о «коэффициенте сопротивления» и «четырехкратном усилении», а также о «отбракованных дворниках» и «стыковках».
Когда я приходил с работы домой, женщина спешила за мной в ванную и мыла мне голову.
Затем готовила мне ужин.
Потом варила для меня кофе.
После чего я мог, например, прочитать ей поэму о Праотце конвейерных линий, под названием «Владыка конвейера», жившего за дверью «Вход запрещен» в сокровенных глубинах знаменитого механосборочного комбината.
Я читал ей о глубочайшей тоске и меланхолии, в которой пребывал властитель: ибо король «линий» был столь стар и дряхл, что уже не понимал, что сам был когда-то конвейером, и считал себя потомком принца-изгнанника, рожденного в неосвященном браком противозаконном союзе Людовика XIV и элегантной супруги прусского посла.
Затем мы с женщиной отправлялись в постель и занимались любовью.
А потом еще и еще занимались тем же. Снова, снова, снова и снова мы с ней занимались любовью.
И снова, и снова, и снова, и снова, и снова.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.