Страницы← предыдущаяследующая →
Кино я представлял себе только по книгам. Я еще не видел ни одного фильма, хотя знал много сюжетов. И вроде бы их повествовательная структура была мне ясна, но один прием оставался непостижимым. Это монтаж. И хотя первый пример,[122] который я увидел, качеством не отличался, меня все-таки впечатлили возможности, особенно для кэмповых[123] приемов. Я знал, что мне придется воспользоваться этим методом в снах и даже воспоминаниях. В то время монтаж казался мне финтами, парадом, прямо-таки требующим метонимических замен и подстановок. Я развлекал свой мозг построением одного монтажа за другим, пока Штайммель и ее лакей пытались спать.
а) врач вытягивает меня из утробы
б) мать и отец улыбаются друг другу
в) настенные часы отмечают, что прошел час
г) мать задает медсестре вопрос, та делает ей знак подождать
д) врач беседует с отцом в приемной, кладет руку ему на плечо
е) отец сидит на краю кровати, говорит матери что-то, от чего она плачет
ж) я крошечный, вокруг стекло, мои ручонки хватают воздух, повсюду провода и трубки
з) снаружи в парке летают птицы и дети играют с собаками
Эзра Паунд[124] говорил: «Каждое слово надо заряжать смыслом до абсолютного предела». Пусть так оно и есть. Только зачем словам чья-то помощь? То ликоза чемс лава мчат апомаш? Контекст, сюжет, время, место – разве все это не работает, подобно грузчикам из «Бекинса»,[125] не пакует слова совсем как чемоданы? Но, в конце концов, слова – никакие не чемоданы, чтобы их паковать, это твердые кирпичи (и, конечно, даже атомы слова, как и кирпича, не являются неподвижными).
Для меня Штайммель и Штайммели мира были шакалами. Наблюдая за спящим шакалом, я, как ни глупо, начал сердиться на родителей. Возможно, родители боготворили мои кости, думал я, но плоть с легкостью отдали зверям земным. Я рассматривал себя как труп, брошенный на помосте, терзаемый стихиями и птицами.
Штайммель и Борис спали не раздеваясь, темные теннисные туфли докторши стояли на полу у кровати. Она похрапывала, и телевизор освещал ее приоткрытый рот и зубы в табачно-кофейных пятнах. Они с сообщником лежали так умиротворенно, словно умерли. Я представлял себе, кто может прийти и съесть их. Я подумал: возможно, нас найдут и сочтут мертвыми, а проснувшись, мы узнаем, что были приговорены к виселице. И там, пока прохожие пялятся на трупы и считают наши преступления, мы откроем глаза и перепугаем всех зевак до смерти.
Только плотная ширма или миопический спрей могли закрыть Штайммель и Борису глаза на то, что передвигаться со мной тайком не получится. Хотя реалии культурно-расовых отношений меня как младенца не затронули, генетика, история и новости давали понять, что прохожие, как минимум, отметят разный цвет кожи у ребенка и похитителей, а возможно, и станут искать объяснения.
Вы до сих пор предполагали, что я белый? При чтении я обнаружил: если персонаж черный, он обязан поправлять свою африканскую прическу, употреблять на улице характерные этнически идентифицируемые идиомы,[128] жить в определенной части города или слышать в свой адрес «ниггер». Белые персонажи – я предполагал, что они белые (часто из-за того, как они отзывались о других), – похоже, не нуждались в таком представлении или, возможно, узаконении, чтобы существовать на странице. Но ты, дорогой читатель, разделяешь ли ты мою пигментацию и культурные корни или нет, несомненно, считал меня белым. Это не имеет значения, если не захочешь, и больше я ничего не добавлю, однако полиция должна была получить физическое описание похищенного ребенка, выполненное родителями, а значит, более или менее точное, и потому у двух довольно бледных белых, перемещающихся вдоль калифорнийского побережья с малышом, который обладает хотя бы одной из характеристик составленного портрета, могли быть проблемы.
Я никогда раньше не видел родителей по телевизору. Само зрелище – как они двигаются в двумерном пространстве – настолько меня впечатлило, что я чуть не пропустил их слова мимо ушей. Под встревоженными лицами значилось: родители похищенного ребенка. Репортер описал меня и даже показал в камеру мое фото, хоть и не самое удачное, добавив, что я невероятно умен. Мне было неприятно видеть там собственный снимок и унизительно думать, что его разглядывает еще немало людей. Но в конце осталось только неуютное ощущение из-за мокрых глаз Ma. Даже лицо Инфлято выражало горе, которое мне показалось трогательным.
– Думаете, они знают, что это мы? – спросил Борис.
– С чего вдруг? – гавкнула Штайммель. – Я им сказала на приеме, что уезжаю в давно просроченный отпуск. Так что мое отсутствие объяснимо.
– Ну и как с ним вообще куда-то ехать? – Борис показал на меня, затем прошелся по комнате и посмотрел на утреннее небо за окном. – Дождь идет. Может, будет нам какое-никакое прикрытие.
– Всего несколько часов пути – и мы в безопасности. – Штайммель начала стаскивать блузку.
– Что вы делаете? – спросил Борис.
– Хочу принять душ. И тебе советую. Успокаивает. Она стянула блузку через голову и сняла лифчик.
Грудь у нее оказалась уродливой и неаппетитной, хотя все-таки обратила мои мысли к еде. Соски были бледно-розоватые, чуть крупнее мурашек от холода, с увеличенными околососковыми кружками.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.