Страницы← предыдущаяследующая →
Теперь моя жизнь совершенно изменилась. Этот «кое-кто», которому, по мнению брата-доминиканца Томазо делла Кроче, я мог пригодиться, оказался хитрым, жадным ублюдком (в обоих смыслах этого слова) по имени Антонио Донато. Он называл себя «маэстро Антонио» и утверждал, что связан родственными узами с флорентийской знатью, но на самом деле зарабатывал на жизнь тем, что кочевал по городам, какие только были готовы принять его, с балаганом уродов. Теперь я был членом этой избранной группы.
– Хм, – произнес он, с сомнением оглядывая меня с ног до головы, и его мертвенно-бледное лицо приняло недовольное и унылое выражение, – тебя не так уж много. Христу и Пресвятой Богородице только известно, как этот набожный говноед вытянул двадцать дукатов из меня за тебя.
– Двадцать дукатов? – эхом повторил я.
– Да. Обычно я плачу вдвое меньше.
– Обычно? Не понимаю.
– Мне частенько доводится заключать сделки с нашим другом святошей-инквизитором. Короче, мне достаются остатки тех раздолбаев, что он помолотил. Зачем бросать их в тюрьму и тратить деньги на содержание, если можно получить приличные деньги за них от меня? Ты не поверишь, что можно делать с еретиком, у которого вырван язык или сожжены напрочь ноги. У меня был один, я показывал его под названием «Живая игольная подушка». Богу только известно, что они с ним делали. Я следствий не проводил, если понимаешь, о чем я. Я никогда не расспрашиваю. Но у меня ты, по крайней мере, будешь в тепле и в сытости, а это неплохо. Подумай только, тебя могли бы сжечь.
– Ненавижу его.
– Кого?
– Томазо делла Кроче.
Маэстро Антонио помотал головой с жирными волосами.
– Слушай, – сказал он, – теперь ты мой, я тебя купил, и для вендетты времени у тебя не будет. Предупреждаю, Коротышка, или делаешь то, что скажу, или тебя отдубасят, по-настоящему отдубасят. Будь паинькой, и все будет хорошо. Теперь пошел отсюда и найди себе что-нибудь поесть. Кости Христовы, просто не знаю, что с тобой делать… надо подумать. Посмотрим. Иди, иди, познакомься со своими новыми друзьями. Они ждут.
– Ненавижу его, – тихо проговорил я.
Маэстро Антонио посмотрел на меня задумчиво.
Затем сказал:
– Послушай моего совета, Коротышка: похорони эту боль. Я не знаю, что там у тебя, и знать не хочу. Похорони ее. Забудь о ней. Мне она не нужна. Если попытаешься жить с болью, то в конце концов умрешь от нее. Даже такой урод, как ты, наверняка хочет жить.
– Откуда ты знаешь?
– Пошел вон. Вернешься позже.
Я не похоронил боль. Я не хотел хоронить боль. Я был не способен похоронить боль. Я жил с ней, но не умер от нее, как предсказывал маэстро Антонио. Она всегда была со мной, глодала мое сердце, пила мою кровь, поедала мои внутренности. Она заполняла мои сны, превращая их в кошмары, и я кричал во сне, отбиваясь от темных химер; сражался с врагами-хамелеонами, которые тут же меняли свой облик, как только я их хватал; за мною гнались монахи со скрытыми под капюшонами лицами, и в голове пронзительные, безжалостные голоса кричали: «Ересь! Ересь!»
Но самое главное, образ ее нежного лица отпечатался во мне незаживающей раной и был со мной днем и ночью, так что со мной часто случались припадки, и я заходился плачем. Меня разрывала на части боль разлуки; и еще больше я мучился от того, что ничего не знал о ее судьбе, и остро переживал это, как собственную вину. Моя госпожа постоянно была со мной, хотя и жестоко отнятая у меня, и с каждым ударом сердца я беззвучно шептал ее имя: Лаура, Лаура, о, Лаура!
Нет, я не умер, я жил дальше. Вероятно, жизнь во мне поддерживалась ненавистью к фра Томазо делла Кроче, не знаю, – знаю только, что стойкость человеческого духа удивительна, и, охваченный нестерпимой болью, я сумел приспособиться к навязанным мне новым условиям жизни. Были даже мгновения – правда, редкие и неуловимо краткие, – когда другие заботы вытесняли мысли о собственном несчастье, и за это, даже несмотря на то (или, может быть, именно из-за этого), что такие мгновения были облегчением, я страстно проклинал себя.
Мы кочевали с места на место растянувшимся караваном, который состоял из кибиток, запряженных лошадьми, но передвигались мы мучительно медленно, так как лошади в основном были старыми и усталыми, и нам постоянно приходилось останавливаться, чтобы дать им отдых и напоить их. Маэстро Антонио постоянно беспокоился об их благополучии; вообще-то о лошадях он думал больше, чем о своей коллекции уродов. То, в чем нас поселили, можно было бы назвать не иначе как крытой телегой, и в каждой жило по двое. Замыкал караван ценный «реквизит» маэстро Антонио: связки длинных жердей, свернутый в рулоны брезент, масло для ламп, мешковина, вяленая и соленая рыба и мясо, вода, другая долго хранящаяся провизия и потрепанные, заляпанные афиши, извещавшие о нашем прибытии в город, которые, как торжественно сообщил нам маэстро Антонио, ему за большие деньги сделали в Германии. Мы спали допоздна, после обеда перекочевывали на новое место, а вечером «давали представление». Сбежать никто никогда не пытался: одни были физически неспособны к побегу, в то время как другие – виновные в каком-либо преступлении (обычно в воровстве или ереси) – понимали, что их выследят и убьют, как только они покинут караван. У маэстро Антонио они были в большей безопасности.
Мои собственные обстоятельства явно смущали Нино, с которым я делил кибитку. Нино представлялся публике как «Берберский макак», так как внешне он походил на обезьяну и был очень волосат. На лицо и тело добавлялись чужие волосы, и он надевал специальные перчатки и сапоги, на которых были не только волосы, но и огромные изогнутые когти. Наряд был нелепым, но простаков обманывал и создавал образ существа, и не человека, и не обезьяны, а какой-то мерзкой твари между тем и другим. Это, конечно, привносило элемент зловещей тайны, столь необходимой для привлечения публики.
– Я там немного рычу, – сказал он, – ну, чтобы припугнуть их, хотя они и знают, что с ними ничего не будет. Чтобы была дрожь, понимаешь?
– Не совсем.
– Ну, как, когда трахаешься.
– Frisson совсем другого рода, – произнес я задумчиво.
– Чего?
– Неважно.
– Где ты таких слов набрался? Ты, кажется, сказал, что ты из Трастевере…
– Оттуда, но это долгая история. Не рассказывай маэстро Антонио, а то у меня будут неприятности.
– Не бойся, не скажу. Этому выблядку я не скажу даже, сколько из меня по утрам выходит говна. Но мне непонятно, что ты вообще здесь делаешь.
– Я еретик. – По крайней мере, я считал тогда, что был еретиком.
– И ты сбежал от Инквизиции?
– Нет. Меня отпустили. Ну, точнее, продали меня маэстро Антонио. Или, если быть совсем точным, один человек продал маэстро Антонио.
– Значит, тебя не обвинили?
– Нет.
– Тогда что, во имя Христа Всемогущего, держит тебя здесь?
– Сам бы хотел это знать, Нино. Мне нужно найти одного человека, но я не знаю, где искать.
– Какого человека?
– Его зовут «магистр». Нино пожал волосатыми плечами.
– Никогда о нем не слышал, – сказал он. – Хочешь пощупать мой член? Он как детская рука.
– Да, я знаю, но, спасибо, не хочу, если тебя это не обидит.
– Ну, тогда извини. Такому «дружище», как у меня, нужно много внимания.
Под «вниманием к своему дружище» Нино имел в виду мастурбацию, чем он и занялся, улегшись на бок на куче вонючей мешковины и приспустив грязные штаны.
– Наверное, из-за того, что телегу трясет, – пробормотал он, после чего замолчал и лишь иногда постанывал.
В качестве Берберского макака Нино появлялся совершенно голый, поскольку макаки – животные и никого нельзя привлечь к ответу за показ голого животного. Зрители, что неудивительно, никак не могли решить, что же это все-таки такое, но каждый раз, когда они видели эту огромную уродливую химеру, просто слышно было, как они борются с недоумением. Один из дружков Антонио выводил Нино на показ на длинной золотой цепи, прикрепленной к золотому ошейнику с безвкусными стекляшками, надетому на толстую с грубыми морщинами шею. Дружок водил его взад-вперед, нежно похлопывал по спине и время от времени тыкал носком ботинка ему в интимные места.
– Близко не подходите, дамы и господа, прошу вас, близко не подходите! В моих руках это – послушное животное, но только потому, что я его кормлю, но я не могу обещать, что и с вами оно тоже будет добрым. Отойди, малыш! Посмотрите в эти глаза, дамы и господа, посмотрите на их дикий блеск! Но не бойтесь того, что он сбежит и передушит вас в ваших постелях, – это вряд ли случится: мы здесь его накрепко запираем, дамы и господа, уверяю вас. Этот зверь прямо из темных и душных лесов, вырван из зловонных лап своих товарищей – вы ведь понимаете, что макаки в друзьях не очень разборчивы. – При этих словах некоторые зрители начинали хихикать, принимая это за намек на самого укротителя, известного нам как «Жопорожий Арнольдо», но на такую шутку он был не способен. – Они выли и стонали всю ночь. Только всемером сумели сковать его, и теперь у вас есть возможность видеть его тут!
Во время этой диатрибы Нино делал попытки схватить кого-нибудь и иногда действительно хватал за одежду – обычно женщину. Тут же раздавался визг, и бывало, что несколько мужчин, желая похвастать храбростью, выхватывали шпаги. Нино рычал, отпускал одежду и начинал скулить. Дамы аплодировали, а мужчины, выхватившие шпаги, гордо надували грудь. Мужчины, не выхватывавшие шпаг, робко отводили взгляд.
В конце представления Нино начинал показывать пальцем себе в рот, и Жопорожий Арнольдо объявлял:
– Прошу извинить, дамы и господа, но у диких зверей обычаи не такие, как у добропорядочных христиан, – здесь он заговорщицки подмигивал мужчинам, – ведь правда, господа? Так что дамам, думаю, не захочется это видеть.
Пока дам оттесняли к выходу, он продолжал, понизив голос:
– Но если кто-нибудь из вас, благородные господа, изволит заплатить еще полдуката, мы сможем продолжить представление уже для узкого круга.
Обычно полдюжины мужчин действительно оставались, заплатив еще, и начиналось «закрытое представление»: Нино как бы ел живую крысу. На самом же деле он только откусывал у нее голову, выплевывал ее, чавкал и делал вид, что жует. Но даже так зрелище было тошнотворным, и даже самые крепкие желудки начинали бунтовать. Публика вытаращивала глаза, когда голова насмерть перепуганного грызуна исчезала во рту Нино, и разевала рты, когда с губ Нино начинала течь темная тягучая кровь. Когда он выплевывал голову, крича так, чтобы его слышали отосланные дамы, представление заканчивалось.
– Ну вот, господа, это стоит полдуката, я уверен, вы согласитесь. Бы увидели то, на что богобоязненный христианин смотреть больше не захочет, да ему и не следует на это смотреть. Желаю вам спокойной ночи.
Но вот Нино издал блаженный вздох облегчения, его недолгое удовольствие закончилось, и он перевалился на спину.
– Теперь полегчало, – пробормотал он.
Меня вдруг озарила мысль.
– Нино, – сказал я. – Маэстро Антонио ведь до сих пор не знает, как меня показывать, так?
– Да, что-то такое слышал. С тобой, кажется, какие-то сложности.
– А что, если мне работать с тобой? – сказал я.
– Но я уже работаю с Жопорожим Арнольдо.
– Знаю, но у меня есть хорошая идея. Послушай!
Нино привстал, опершись на локти. В замкнутом пространстве было не продохнуть от едкого запаха его потных ног.
– Жопорожий Арнольдо водит тебя на цепи, потому что он человек, а ты обезьяна, так?
– Ну, вроде.
– А что, если мы все сделаем наоборот и цепь будешь держать ты? Как тебе такое? Тогда вместо человека, показывающего обезьяну, у нас получится обезьяна, показывающая человека!
– И кого я буду представлять?
– Меня! – радостно объявил я.
– Тебя?!
– Конечно! А как еще? Такого они наверняка не видели, я тебе говорю! Представь, обезьяна показывает человека! Такого еще не было. От зрителей отбою не будет, поверь.
Нино медленно покачал головой, но его черные глаза уже заблестели.
– Мне кажется, так нельзя, Пеппе, – сказал он. – Это, может быть, против Библии?
– Ты читал Библию?
– Нет, конечно, я же не умею читать. Да и для этого у нас есть священники.
– А я читал, и в ней ничего не говорится о том, что обезьяне нельзя показывать человека.
– Но это может оказаться ересью, – сказал он. Затем грустно добавил: – Очень многое – ересь.
– Ну и что? Мы и так здесь все воры и еретики.
– Но как я буду тебя показывать? Я же считаюсь обезьяной, значит, не могу говорить. Если я заговорю, это выдаст обман.
– Помолчи и послушай меня, хорошо, Нино? Не так давно ты сказал мне, что мы должны вызвать у публики дрожь, так?
– Так.
– Что может вызвать большую дрожь, чем полное извращение естественного порядка вещей? Это не просто вызовет дрожь, это их потрясет. В особенности если мы не будем пускать на представление молодых дам… скажем, моложе шестнадцати. Остальные сбегутся толпами. И говорить тебе не придется, – я буду говорить. Говорить я буду так, как никто не сможет говорить, – я буду писать словами живописные полотна! Я буду использовать слова, какие они еще не слышали, словами я буду ткать золотые и серебряные узоры, да так, что у них головы пойдут кругом! Словами я перенесу их в чужой и страшный мир, они почувствуют жаркие, душные лесные ночи, услышат резкие крики таинственных жутких тварей, я заставлю их осязать, ощущать на вкус, обонять жестокую беспощадную жару чужого солнца – и все при помощи слов!
– А что же с представлением только для мужчин?
– Тебе правда нравится откусывать головы у живых крыс?
– Конечно нет, меня тошнит.
– Тогда это отбросим, и я придумаю что-нибудь другое.
– Что именно?
– Пока не знаю, но обязательно что-нибудь придумаю.
– Ну, я согласен, – сказал Нино. – Остается только убедить этого ублюдка Антонио.
– Не беспокойся. Его я быстро смогу убедить.
И удалось это действительно быстро.
– Думаешь, будем собирать толпы, а? – сказал он, потирая небритый подбородок.
– Собирать? Да тебе еще придется нанять полдюжины здоровяков, чтобы их разгонять!
– Я больше не могу нанимать…
– Поэтическое преувеличение, – торопливо перебил я. – Ты по колени будешь в дукатах.
– Ты точно можешь трепаться, как Жопорожий Арнольдо? Где ты научился изъясняться такими странными словами?
– Ты мне когда-то сказал, что не спрашиваешь о прошлом своих приобретений. Не спрашивай и сейчас. Просто поверь мне. Разбогатеешь, обещаю.
Он смерил меня взглядом.
– Я уверен. На все сто процентов.
– Ладно, Коротыша, согласен.
Следующим вечером на афише о нас с Нино было написано так: «Человек против обезьяны, или Трагедия природы».
У нас, как я и предсказывал, был огромный успех. Маэстро Антонио пришлось даже дать дополнительное представление, чтобы удовлетворить огромную толпу, пришедшую посмотреть на нас. Сам огромный брезентовый шатер, в котором мы работали, и так вонял, а когда в него набилась толпа, то стало просто нечем дышать. Мешковина, скрывающая нас, была отдернута, и пламя масляных ламп всколыхнулось и зашипело от одновременного возгласа удивления, вырвавшегося из более чем двух сотен ртов, создав жуткую, неземную игру света и тени – chiaroscuro добра и зла, человеческого и животного. Нино держал огромной ручищей в перчатке с загнутыми искусственными когтями золотую цепь, прикрепленную к моему ошейнику. Я стал расхаживать взад-вперед, насколько позволяла цепь, и говорить.
Затем Нино, издав низкое гортанное рычание, дернул за цепь и подтянул меня к себе. В заключительной части вдохновенной болтовни (которая, смею сказать, была великолепна) я упоминал о своем собственном уродстве.
– Позвольте, друзья, рассказать вам кое-что еще. Посмотрите на меня, посмотрите внимательнее. Что вы видите? Жалкое убогое немощное тело, урода, горбуна! Кому захочется оказаться заключенным в такое тело! Но… но было время, когда я не был таким.
Зрители ахнули. Нино чуть дернул цепь и немного подтянул меня ближе. Люди в первом ряду толпы торопливо попятились.
– Да, не был. Когда-то я был высок, силен и строен, как Адонис. Но что же произошло? Какой недуг меня поразил, спросите вы, что из человека я превратился в карлика? Теперь я вам скажу: виной всему высасывающие жизнь гуморы и зловонные испарения того темного и жуткого лесного мира, в который я столь неосмотрительно решился отправиться. Увы… увы!
Я чуть всхлипнул и закрыл лицо руками.
– От них я усох, в буквальном смысле слова. Как усыхает на солнце сыромятная кожа, так усох и я. Тело мое лишилось жизненных соков, кости спаялись, кровь загустела, плоть огрубела. Когда-то я был человеком. Сейчас я стал… я стал лишь получеловеком, живой куклой.
Нино сделал резкий выпад в сторону толпы, раздались крики, но шпаги не выхватили – зрители находились под впечатлением моего ужасного рассказа.
– А теперь, друзья, я вынужден попросить дам удалиться. Животное требует, чтобы я произвел над ним действие, слишком порочное для женских глаз. Господа, которые желают стать свидетелями всей глубины моего позора и тяжести моей личной трагедии, могут сейчас заплатить по полдуката.
Все дамы и лишь один господин вышли. В шатре оставалось еще более сотни человек. Я встал напротив Нино и «произвел действие», характер которого пусть подскажет читателю его воображение. И конечно, в конце представления в мешочке для сборов оказались дополнительные пятьдесят дукатов.
– Здорово, Коротышка! – воскликнул маэстро Антонио и обнажил в широкой улыбке гнилые зубы. – Смотри! Да тут, наверное…
– Будешь давать мне и Нино, каждому по четверти, с дополнительного сбора каждого первого за вечер представления. Только первого.
Улыбка тут же исчезла.
– Только чего?
– Ты меня слышал. Каждому по четверти с дополнительного сбора. Тебе остается с первого представления другая половина, и весь сбор со второго и третьего.
– Ворюга гребаный! Насмерть забью! Каждому по четверти?! Не дождешься, горбун!
– Тогда таких представлений больше не будет, и ты потеряешь деньги.
– Не торгуйся со мной. Ты – мой, я тебя купил, помнишь? Грязный, паршивый еретик…
– Послушай, Антонио: если ты не станешь платить нам столько, сколько я прошу, мы не будем давать представление, и заставить ты нас не сможешь. Это значит, что за каждое представление ты будешь недополучать более пятидесяти дукатов, потому что после сегодняшнего дня публике уже не захочется слушать диатрибы Жопорожего Арнольдо. Шатер будет пуст. Дай мне и Нино каждому по четверти, и у тебя с первого представления будет дополнительно двадцать пять дукатов и по пятьдесят дукатов со второго и третьего. Каждый день три представления, это будет сто двадцать пять дукатов в день. Шесть дней в неделю, это будет…
– Сам знаю, что будет, ублюдок вонючий! – закричал Антонио, но то, что мой довод логичен, он понимал ясно.
– Кроме того, – сказал я, – по-моему, двадцать пять дукатов – не слишком большая плата за то, что я три раза в день отдрачиваю у Нино. Либо соглашаешься, либо вообще ничего не будет.
Он согласился.
В то время, о котором я пишу, Италия раздиралась на части и царил хаос. В 1498 году, через два года после того, как я начал три раза в день отдрачивать у Берберского макака, через шесть лет после того, как Джованни де Медичи стал кардиналом, и через четыре года после того, как Александр VI Борджиа взошел на престол Петра, Людовик, герцог Орлеанский, сменил Карла VIII на французском престоле и тут же присвоил себе титул «Король французский, иерусалимский и сицилийский, и герцог миланский». Во второй раз на наши берега вторглись французы, с намерением взять Милан. Несмотря на недостаток сообразительности, маэстро Антонио понимал, что нам будет очень неспокойно на юге, в королевстве Неаполь и южнее. Неаполь все еще зализывал раны после того, как его разорили французы, – Карл VIII короновался королем сицилийским и иерусалимским в соборе Неаполя лишь три года до этого, и потому, в частности, наш гротескный обоз постоянно двигался на север: республики Перуджа, Урбино и Сиена привлекали нас больше. Действительно, хотя французские силы первого вторжения вскоре после возвращения Карла во Францию были изгнаны, тревога и страх продолжали бродить по селениям, и каждый понимал, что еще немного, и Людовик, как только Милан будет взят, обратит свое внимание на Неаполь. Но никто не мог знать и предвидеть ужасное опустошение, какое Цезарь Борджиа, незаконнорожденный сын Папы Александра, еще устроит во всей Романье, стремясь к власти. В этом ему помогал, и подстрекал его к этому, Людовик, чей брак Александр услужливо расторг, дав возможность жениться на Анне Британской. Сейчас Цезарь Борджиа уже последовал за Людовиком в Милан, но хаос, который он вскоре должен устроить, еще ждал своего наступления. Человек, который должен будет стать Папой Львом X и которому будет суждено войти в мою жизнь и бесповоротно изменить ее, в это время путешествовал по Европе, так как семейство Медичи было изгнано в 1494 году из своей любимой Флоренции и сможет вернуться в нее только через семнадцать лет.
Все это мало касалось ежедневного быта нас, уродов, кроме того, что это требовало осмотрительности при выборе маршрута и иногда создавало атмосферу предчувствия чего-то недоброго, от чего у маэстро Антонио настроение делалось пессимистичным, а значит, злобным. Новости о политической неразберихе распространялись медленно и обрывками: разговор, услышанный здесь, слух, подхваченный там, декларация, прилепленная к стене дома в каком-нибудь городишке, размышления, домыслы, догадки. Со мной и с Нино маэстро Антонио был неизменно мрачен, он не мог не радоваться деньгам, которые мы ему зарабатывали, но его сильно огорчало то, что немного приходилось отдавать нам. Все в караване сделались унылыми, раздражительными, замкнутыми. Надо сказать, что это вызывало сожаление, поскольку обычно друг с другом мы были дружелюбны, нас сплачивало убожество нашего существования. Ну, раз уж я заговорил о нас, то сейчас, думаю, самое время рассказать о других экспонатах нашей небольшой компании.
Там был Луиджи, про которого на афише писалось «Человек-змей», так как его кожа, пораженная какой-то неизвестной мне болезнью, в полумраке казалась похожей на змеиную. Разумеется, его подкрашивали и заставляли надевать на нижнюю часть тела нелепый наряд, скрывавший ноги, так что тело заканчивалось не ногами, а «хвостом». Луиджи рассказал мне, что он изнасиловал монахиню и что бежал из тюрьмы, переодевшись женщиной, но в это я мало верю. Потом там был Беппо, «Человек с двумя головами», который таковым совсем не являлся. Просто у него на шее был огромный нарост, из которого и делали небольшую вторую голову. Осторожно напрягая мышцы плеч, Беппо мог делать вид, что вторая «голова» шевелится. Беппо был матереубийцей. А вот дон Джузеппе (он настаивал на том, чтобы к нему обращались, называя титул) раньше был священником и проповедовал в римской церкви Санта-Мария-дей-Монти ересь. Он был признан виновным не только в этом, но и в святотатстве и осквернении таинства покаяния тем, что во время исповеди совращал кающихся женщин. Дон Джузеппе был угрюмым нытиком и не очень мне нравился, но история, которую он поведал, была замечательна: нераскаявшийся грешник, он был приговорен к сожжению, но когда пламя еще не успело поглотить его, неожиданно разразилась гроза, и хлынувший ливень погасил огонь. Под прикрытием дыма и общего смятения он сумел разорвать обгоревшие веревки и бежать. В таверне дон Джузеппе познакомился с маэстро Антонио и был принят в труппу. В обмен на его услуги ему была обещана безопасность. Эти услуги заключались в том, что он три раза за вечер появлялся перед публикой как «Череп». Дело в том, что в результате испытания огнем, оказавшегося не смертельным по воле провидения, сгорела большая часть кожи на нижней части лица, и теперь кость заметно просвечивала. Когда он оскаливал зубы (он никогда не улыбался), впечатление было ужасным. И там была Антонелла, женщина лет пятидесяти, которую показывали просто как самое себя. Она в припадке безумия убила всех своих пятерых детей, и ее представляли как «Сатанинскую дочь». Антонелла сидела на стуле, связанная и с кляпом во рту, а рядом стоял кто-нибудь из наемных людей в наряде палача и держал в руке горящий факел. Цель этой живой картины – служить поводом для красочного рассказа о том, что эта женщина прелюбодейка, блядь, жидососка, что она алчна настолько, что из-за денег убила собственных детей (оставалось неясным, какую же материальную выгоду она могла получить от смерти детей), и что она – дьяволопоклонница. Трижды в день эту бедную женщину проклинали, оплевывали и оскорбляли. На лице ее были шрамы, там, где разгневанная публика расцарапала его. Сердце мое рыдало, когда я смотрела на нее. Невероятно, но безумие, вдруг охватившее ее и заставившее совершить то ужасное преступление, бесследно исчезло, и она терпела эти бесконечно повторяющиеся истязания в полном рассудке. А будучи в рассудке, она мучительно переживала свою вину и несколько раз пыталась покончить с собой. Один раз она пыталась оторвать собственные груди. Антонелла ни с кем не разговаривала, и по ночам мы слышали, как она воет одна в своей кибитке, воет, всхлипывает и причитает. Маэстро Антонио купил ее у одного продажного судьи, и в караване она уже двенадцать лет. Мой мозг не мог этого осознать: двенадцать лет оскорблений, плевков, ударов и проклятий. Я решил, что прежде чем навсегда покину маэстро Антонио и его караван уродов, я подарю Антонелле милость, самую большую, какую только возможно, – убью ее, когда она будет спать, если только она вообще когда-нибудь спит.
Il Mago Cieco, несмотря на афишу, не был ни волшебником, ни слепым. Звали его Лука делла Кордина, и он предсказывал судьбу при помощи особой колоды карт и зеркала. Благословенные небом судьбы, которые он раздавал клиентам направо и налево, были, конечно, совершенной чушью, но его это не волновало. Он наряжался мавританским потентатом и необычайно гордился своим нарядом. В его долгой карьере у маэстро Антонио была лишь одна неприятность, и произошла она, когда один и тот нее человек пришел два раза и получил два разных предсказания.
– А мне откуда было знать? – жаловался Il Mago Cieco. – В понедельник я сказал, что ему предназначено войти в церковное сословие, что он станет богатым и важным епископом. А во вторник я сказал ему, что у него будет двенадцать детей от молодой и красивой женщины.
– А разве одно обычно не сопутствует другому? – сказал я.
– Тот клиент так не считал. Никакого чувства юмора. Этот ублюдок потребовал деньги назад. Маэстро Антонио вычел бы их из моего жалованья, если бы я не возмутился.
– Он нам не платит жалованья.
– Знаю, но думать так приятно.
Было еще несколько других незначительных уродов – кого мы, «значительные уроды», называли мальками, – но ни о ком из них подробно говорить не стоит. Было еще около полудюжины «нормальных» и очень крепких людей (мы их презрительно называли «гоим»), которые заведовали реквизитом и разбирались с возмутителями спокойствия.
Мысль о Лауре и о том, что с нею могло случиться, конечно, не переставала меня мучить, но я уже начал учиться терпеть эту боль незаметно, а иногда, после представлений, я был так утомлен, что даже не чувствовал боли.
– Очень тяжело у тебя отдрачивать, – сказал я Нино однажды, когда мы уже устроились спать в кибитке. Он снял сапоги с когтями, и запах его немытых ног был просто невыносим.
– Еще бы, – сказал он. – У меня ведь такой монстр.
Тут он совершил удивительный поступок: он наклонился ко мне, прикоснулся своими грубыми губами к моей щеке и поцеловал меня, с большим уважением и достоинством.
– Все же, – прошептал он, – я рад, что делаешь это ты.
Я не мог сдержать слез, да и не хотел. Я тоже был рад, что делаю это я, так как услуга, оказываемая мной трижды в день, позволяла мне держать нашу с госпожой Лаурой клятву, ведь я поклялся принимать участие в половых актах только с целью выразить к ним презрение. Этим я и занимался каждый раз, мастурбируя Нино перед похотливо пялящейся и ржущей толпой лицемерных извращенцев. С одной стороны, мне было очень противно делать то, что я считаю чрезвычайно мерзким, но с другой стороны, что было гораздо важнее, я радовался, так как я исполнял клятву, данную истинному Богу. Мои действия с Нино выражали мое постоянное презрение к плоти, в которую мы заключены, к ее отвратительному и злому назначению – заключить еще больше душ, – и своими действиями я проклинал плоть. Это стало проклятием и, я надеюсь, пламенным благословением для бедных, убогих калек, которых маэстро Антонио держал в рабстве, и всех остальных бедных, убогих калек в мире.
Вспоминать клятву означало также вспоминать образ Лауры, так что проклятие и благословение, клятва и действие – все вместе образовывали единую сладкую боль, смешение отвращения и радости, которые переходили одно в другое.
Флоренция была заветной мечтой. Флоренция висела над горизонтом, словно незаходящее солнце, вся – искушение, вся – сияющие золотые и красные огни, вся – сладкие грезы. Только почему-то мы все время шли туда, но никак туда не попадали. Один раз мы прошли на север аж до Генуи, минуя Флоренцию, словно маэстро Антонио вдруг решил, что Флоренция не так уж и важна. И когда мы наконец все-таки добрались до Флоренции, в балагане уродов маэстро Антонио я пробыл уже семь долгих лет. Это произошло в 1503 году. Этот год был замечателен во многих отношениях. Чезаре Борджиа после кровавой кампании по захвату Романьи полностью утвердился во власти, которая хоть и принадлежала Франции теоретически, была безраздельно его и ничья больше. Вообще-то он оказался неплохим правителем и заменил анархию, которая до этого превалировала (большей частью по его же вине), хоть каким-то порядком. Однако отец его, Папа Александр, умер – как говорили, в результате отравления собственным ядом, – и сам Чезаре после этого недолго протянул, скончавшись от загадочной болезни, скорее всего, связанной с отравлением ядом, что едва ли удивительно, если принять во внимание пристрастие семейства Борджиа к такого рода веществам. Новый Папа, Пий III, был старым и немощным, и его костлявый зад просидел на престоле Петра только двадцать шесть дней. В октябре 1503 года был избран Джулио делла Ровере, который принял имя Юлий II.
Лев, тогда все еще кардинал Джованни де Медичи, чью судьбу рука провидения еще не сплела с моей, вернулся в Рим за три года до этого. Он, без сомнения, надеялся на то, что условия во Флоренции улучшатся в пользу рода Медичи и это позволит им вернуться из ссылки. Брат Льва, Пьетро, тоже умер в 1503 году, а это значило, что Лев теперь был главой семьи, так как его брат, красавец Джулиано, был младше него.
И вот уроды прибыли во Флоренцию. Лично мне город не понравился, я нашел его очень манерным и очень надменным: он слишком кичился своей блистательной родословной. И хотя Медичи были в ссылке, я понял, что этот город и есть дух этой великолепной семьи, все члены которой и сами были заносчивы как Люцифер, и это относится и к моему любимому Льву. Всюду безошибочно узнавалась тень Лоренцо Великолепного, отца Льва.
Кто-то сказал (не помню кто), что Козимо де Медичи, дед Льва, был отцом Флоренции, значит, Лоренцо Великолепный был ее сыном. Он воспитывался в городе, в создании которого действительно принимал участие Козимо, почти единолично направляя художественное и литературное возрождение, которое переживал город, и Лоренцо умел ценить дружбу с художниками, литераторами, поэтами и философами, которые окружали его с самого детства. Именно благодаря Лоренцо тосканский язык, к которому предыдущее поколение гуманистов относилось с пренебрежением, вновь получил признание. Он сам сочинил строки в защиту итальянского языка, которые, сопроводив довольно сносными стихами, послал Федериго Неаполитанскому. Сведений о реакции Федериго на эту юношескую largesse не сохранилось. Лоренцо действительно был неплохим поэтом:
Ah, quanto poco al mondo ogni ben dura!
Ma il rimembrar si tosto non parte.
Эти чувства я всей душой одобряю.
В кругу intimes Лоренцо можно было встретить Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола, которых я уже упоминал, – первый возглавлял, как верховный жрец возглавляет литургию, Академию Платона. Там был Кристофоро Ландино, написавший комментарии к нашему благословенному отцу Данте; Полициано, талантливый поэт и к тому же ученый-классицист; хрупкий и робкий Доменико Гирландайо; тучный и исключительно одаренный Сандро Боттичелли, который в одной руке держал холодную цыплячью ногу, а в другой – кисть, и – после того как Лоренцо наследовал от отца мантию власти – там был измученный угрюмый молодой человек по имени Микеланджело Буонарроти, которого Лоренцо представил скульптор Бертольдо.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.