Страницы← предыдущаяследующая →
Помню этот день с такой ясностью.
Я был приглашен на ленч в клуб самим Дрю Саммерхейсом, этой седовласой, незыблемой и неизменной знаменитостью нашего уютного и замкнутого мирка под названием «Баскомб, Лафкин и Саммерхейс». Этот человек обладал самым ясным и восприимчивым умом, который я только знал, и наши с ним беседы за ленчем забавляли и просвещали. И еще в них всегда был смысл. В том году Саммерхейсу исполнялось восемьдесят два, он был ровесником века, но, несмотря на столь преклонный возраст, все еще продолжал появляться на Уолл-Стрит. Он был нашей живой легендой, другом и советчиком каждого президента, начиная с Франклина Рузвельта, закулисным героем Второй мировой войны, мастером шпионских дел и конфидентом пап. Он был близок с моим отцом, а потому я знал его всю свою сознательную жизнь.
Порой, еще до того, как я стал работать у него в фирме, до того, как стал полноправным партнером, мне говорили, будто бы он следит за моим ростом. Однажды, когда я собрался стать послушником иезуитского Ордена, он пришел ко мне с советом, и мне тогда не хватило ума проигнорировать его. Вопреки своей аскетически суровой внешности он был страстным футбольным болельщиком. И моим поклонником тоже. Это он посоветовал мне по окончании школы «Нотр-Дам» поиграть хотя бы несколько лет в профессиональный американский футбол. Иезуиты, говорил он, никуда не денутся, а мне предоставляется прекрасная возможность испытать себя на совершенно ином, новом уровне. Он надеялся, что со временем судьба может привести меня в нью-йоркский клуб «Джаэнтс». Думаю, это могло случиться. Но я был молод и все знал.
Учась в Нотр-Дам, я несколько лет пробыл игроком на линии схватки, вдоволь навалялся в грязи и умылся собственной кровью. Без устали, весь в царапинах и ссадинах, носился по полю, порой дивился своей ярости и неукротимому азарту. Двести пятьдесят фунтов увечий, втиснутых в тело весом в двести фунтов. Все это, конечно, гиперболы, присущие перу спортивного обозревателя, но именно так описывал меня Ред Смит. Короче, в те дни я был просто опасным человеком.
Теперь же я по-своему тихий и цивилизованный господин, и чисто психологически оставаться таким позволяет лишь хрупкая мембрана, отделяющая нас порой от торжества безумных поступков и зла. Цельное и относительно безвредное существо с точки зрения закона, семьи и традиции.
Саммерхейс так, кажется, и не понял той простой истины, что я утратил весь энтузиазм азартного игрока в футбол, что был присущ мне в юности. А отец всегда хотел, чтоб я стал священником. Саммерхейс считал отца более истовым католиком, чем, фигурально выражаясь, положено или возможно быть. Сам Саммерхейс был папистом с уклоном в реализм. Твой отец, говорил он мне, человек истинно верующий.
В конце концов я не стал ни профессиональным футболистом, ни иезуитом. То был последний раз, когда я пренебрег советом отца и, если не ошибаюсь, последний раз не прислушался к совету Дрю Саммерхейса. И заплатил за это пренебрежение весьма высокую цену. Образно говоря, Орден иезуитов был молотком, Церковь – наковальней, и я, нападающий с дурацкой ухмылкой, угодил как раз между ними. Бум, бум, бум.
Я не только не стал иезуитом, как хотел отец. Молодой отец Бен Дрискил, гигант и силач, описанный Хью, заигрывает с пожилыми дамами на благотворительных распродажах; играет в баскетбол с малолетними соседскими хулиганами и превращает их в алтарных служек; принимает последнее причастие у мистера Л ири и угощает его ароматным старым вином; распевает старинные рождественские гимны... нет, все это было не для меня. Нет, я сказал всему этому «прощай», сдал свои четки, повесил на крючок свой старый надежный хлыст для самобичевания, спрятал куда подальше власяницу, словом, до свидания!
Я не заходил в католическую церковь лет двадцать. Сделал лишь одно исключение для сестры Валентины, которая, фигурально выражаясь, подхватила выпавшее из моих рук знамя и стала монахиней Ордена. Сестра Вэл – одна из новомодных монахинь, о которых сейчас столько говорят. Она сражается с надвигающимся на нас адом, ее снимки появляются в «Тайм», «Ньюсуике» и «Пипл», к вящему отвращению старины Хью, который сам развязал всю эту вакханалию.
Мы с Вэл часто шутили на эту тему, уж слишком хорошо она знала мои взгляды. Она знала, что я вошел в Церковь и узрел там приспособления для поджаривания грешников. Знала, что я услышал шипение раскаленных сковородок. Знала, что я обжегся. Она понимала меня, я понимал ее. Знал, что характер у нее куда более решительный и твердый и что храбрости ей не занимать.
Единственное, о чем мне не нравилось говорить с Дрю Саммерхейсом, так это о футболе. Увы, но опасения мои оправдались, в тот день все его мысли занимал исключительно футбол. Что и понятно – самый сезон, конец октября, и стоило заговорить об одном из его клубов, и его уже было не остановить. На нем было длинное приталенное пальто с безупречно отглаженным бархатным воротником, жемчужно-серая фетровая шляпа, плотно свернутый зонт на длинной ручке постукивал по тротуару, и, едва завидев его, все встречные обитатели финансовых джунглей почтительно расступались. День на Манхэттене выдался сырой и ветреный, после чудесного солнечного утра небо затянули тяжелые темные облака, отдаленно напоминавшие отпечатки гигантских пальцев. На остров надвигалась зима, привкус ее уже чувствовался в воздухе. Мрачные серые тучи давили на Бруклин, точно пытаясь утопить его в Ист Ривер.
И вот мы уселись и принялись за еду, и Саммерхейс сухим и отчетливым голосом заговорил о давнишнем матче «Айова-сити» против «Ястребов», в котором принимал участие я. Тогда мне удалось раз семь отобрать у противников мяч, причем без всякой помощи со стороны наших, и сделать две голевые передачи, но, видимо, в голове старины Дрю все смешалось, и он перепутал эту игру с последним матчем «Айовы» против «Нотр-Дам». Помню, мне пришлось отбить два блока подряд, и когда я поднял голову, то увидел, что мяч улетает совсем не в ту сторону. Мы вели с преимуществом в шесть очков, времени до конца было всего ничего. Желающих принять этот мяч скопилась целая толпа. И тогда я, весь облепленный грязью, бешено рванулся вперед и успел перехватить пас. Впрочем, любой, занимавший мою позицию, мог сделать то же самое. Но этим человеком оказался я. Нос у меня был сломан, над одним глазом – рассечение, и его все время заливало кровью. Но мне повезло, я все-таки поймал чертов мяч. Этот перехват стал своего рода легендой «Нотр-Дам», о нем вспоминали до конца сезона. А Дрю Саммерхейс был одним из немногих, кто помнил его до сих пор и хотел выслушать всю эту скучную историю снова.
И пока он, фигурально выражаясь, занимался воспоминаниями о громе, грянувшем с небес сто лет назад, я вспомнил, как и что чувствовал тогда, во время этой свалки. И вдруг сообразил: лишь тогда я по-настоящему понял игру. Я видел все сразу и со всей отчетливостью, точно на застывшем полотне картины. Вот защитник над поднятыми задами и шлемами линейных игроков так и стреляет глазами по сторонам, вот раздаются раскаты его грубого хриплого голоса. Черт, я не только слышал, я словно видел этот его голос! Я видел, как напряглись спины бегущих впереди игроков, я мог бы составить карту этих беспорядочно передвигающихся по полю молекул, я видел словно зависшего в прыжке принимающего. Я понял, о чем думают игроки передней линии противника, казалось, я знал, что творится сейчас в голове защитника, слышал, о чем он думает, знал, как будет дальше развиваться игра, как буду реагировать я сам...
И с того дня, когда я вдруг по-настоящему понял эту кровавую игру, каждый следующий матч представал передо мной точно в замедленной съемке. Я вник в самую суть того, что происходит на поле, лишь это позволило мне стать классным игроком. Мою фотографию опубликовал журнал «Лук» как кандидата в сборную Америки, и я даже удостоился чести пожать руку самому Бобу Хоупу во время выступления по телевидению. Футбол.
Говорят, что, играя в футбол, ты много чего узнаешь о жизни. Что ж, может, так оно и есть. Ты узнаешь, что такое боль, что такое озверевший ублюдок, который прет прямо на тебя, и один его взгляд уже действует на психику. В спортивной раздевалке ты узнаешь чисто футбольный грубый юмор. Узнаешь, что девушки, которым назначил свидание, могут и не прийти, если твоя команда проиграла этот долбаный матч. Ты узнаешь, что, раз ты футболист, это еще не означает, что ты можешь красоваться в шоу Боба Хоупа рядом с шикарными блондинками с большими титьками. Что ж, если это называется жизнью, тогда, да, действительно, футбол может кое-чему научить тебя.
Повторяю, я по-настоящему и со всей ясностью увидел и понял, что такое футбол, лишь во время той летней свалки. А вот Дрю Саммерхейс понимал футбол совсем иначе. И мне было недоступно это понимание. Еще Саммерхейс понимал Церковь.
Я наблюдал за тем, как он закончил нарезать палтус по-дуврски точными хирургическими движениями, а потом принялся за еду. Эту рыбу он ел без всякого гарнира – ни салата, ни овощей, ни хлеба, ни масла. Один стакан воды «Эвиан». Ни кофе, ни десерта. Этот человек собирался жить вечно, а мне больше всего на свете хотелось узнать от него имя великого мастера, который стирал ему рубашки. В жизни не видел, чтоб были так отстираны, отглажены и накрахмалены. Нигде ни складочки, ни морщинки, ни пятнышка, не рубашка, а просто поле свежевыпавшего снега. Подбирая хлебной корочкой остатки соуса с тарелки, я чувствовал себя в сравнении с ним грубым крестьянином. Лицо его не выражало ровным счетом ничего, разве что безграничное терпение, с которым он наблюдал за моим аппетитом. Он настоятельно рекомендовал мне портвейн «Флэдгейт», и официант поспешил в винный погреб выполнять заказ. Саммерхейс извлек из кармана жилета золотые часы с крышкой, посмотрел, который час, и решил перейти к сути и цели нашего свидания, не имевших никакого отношения ни к Нотр-Дам, ни к футбольному полю.
– Кёртис Локхарт приезжает сегодня, Бен. Ты вроде бы с ним хорошо знаком?
– Встречался несколько раз. Ну, уже когда взрослым. А так он часто бывал у нас, когда мы с Вэл были еще детьми.
– Можно сказать и так. Я бы описал его как протеже твоего отца. Был почти членом семьи. Так бы я сказал на твоем месте.
Он провел костяшками пальцев по верхней губе, потом слегка поморщился при мысли о том, что мне, возможно, известно об отношениях сестры с Локхартом. Что бы там между ними ни было, чего бы там ни вытворяли эти современные монахини, не моего ума это дело.
– Он, разумеется, зайдет повидаться со мной, – продолжил Саммерхейс. – И с твоим отцом тоже... Спасибо, Симонс. Именно этим я хотел угостить мистера Дрискила.
Симонс поставил бутылку на стол, оставив мне привилегию откупорить ее самостоятельно. Я поболтал напитком в бокале, потом пригубил. Да, следовало признать, портвейн был хорош. Вновь появился Симонс, на сей раз с сигарой «Давидофф» и специальными щипчиками. И тут я понял, что вся эта прелюдия с матчем «Айовы» ничто в сравнении с тем, что последует дальше.
– И, – тихо добавил Саммерхейс, – мне бы хотелось, чтобы ты уделил ему немного времени. Это затрагивает интересы фирмы... – Кажется, тут он пожал плечами, но движение было столь мимолетным, почти незаметным.
– Какие именно интересы, Дрю?
Я нутром чуял, снова начинаются какие-то игры. Меня втягивают в нечто пока непонятное. Этому Дрю палец в рот не клади, вмиг всю руку отхватит.
– Хочу, чтоб ты понял меня правильно, – ответил он. – Сейчас речь у нас идет о Церкви. Но, видишь ли, Бен, Церковь – это бизнес. А бизнес – он и есть бизнес.
– Не уверен, что правильно понял вас, Дрю. Вы говорите, бизнес это бизнес?
– Ты уловил самую суть.
– Боюсь, что да.
– Два юриста, – сказал он, и на тонких губах его заиграла улыбка, – это круто. Наверное, слышал, что Папа совсем плох?
Тут пришел мой черед пожимать плечами.
– Именно поэтому Локхарт и приезжает в город. Изложить планы и соображения по выборам следующего Папы. Возможно, ему понадобятся наши консультации...
– Уж точно, что не мои, – перебил его я.
– Хочу, чтоб ты ясно представлял положение дел. Хорошо, что у нашей фирмы достаточно времени, чтоб загодя подготовиться к принятию столь важного решения. И серьезно все обдумать.
Я раскатал на языке глоток портвейна стоимостью долларов десять, не меньше. Потом затянулся сигарой, а он терпеливо ждал ответа.
– Мне всегда казалось, Папу избирает Коллегия кардиналов. Неужели они изменили правила и даже не удосужились прислать мне уведомления?
– Ничего они не изменяли. Выбирают Папу точно таким же образом, как всегда. Знаешь, Бен, тебе стоит обуздать свой антиклерикализм. Прислушайся к доброму совету.
– Ну, пока что как-то обходился.
– Времена меняются. Все вокруг меняется. Почти все. Но только не Церковь, в самом сердце своем. Не думай, я вовсе не прошу тебя жертвовать своими принципами.
– И на том спасибо, Дрю.
На секунду он даже утратил всю свойственную ему иронию.
– Но фирма очень тесно работает с Церковью, – сказал он. – И есть вещи, с которыми ты должен ознакомиться... вещи, которые могут показаться на первый взгляд неожиданными. Так почему бы не начать с нашего друга Локхарта?
– Потому что Церковь – мой враг. Яснее выразить не могу.
– Ты утратил чувство юмора, Бен. Чувство меры. Я ни в коем случае не предлагаю, чтоб ты как-то содействовал Церкви. Просто хочу, чтоб ты послушал. Стал более информированным в наших делах. Забудь о своих личных проблемах с Церковью. Помни, бизнес это...
– Это бизнес.
– Кратко выражаясь, именно так, Бен.
...Весь этот день прошел у меня под знаменем католической Церкви.
Вернувшись в контору, я увидел, что меня дожидается отец Винни Халлоран. Я едва не застонал от отчаяния. Он был иезуитом, примерно моего возраста, и знакомы мы с ним были давным-давно. Местная община назначила его ответственным за исполнение последней воли и завещания покойной Лидии Харбо, обладавшей недвижимостью в Ойстер-Бей, Палм-Бич и Бар-Харбор. То был довольно запутанный и пространный документ, суть которого сводилась к тому, что она оставляла все свои обширные владения иезуитской общине. И иезуиты страшно тревожились, что завещание это могут оспорить трое ее законных наследников.
– Послушай, Бен, вдовствующая императрица из Ойстер-Бей подарила двух своих сыновей иезуитам. Так разве это удивительно, что она захотела, чтоб большая часть наследства досталась именно общине? В ее завещании это указано вполне недвусмысленно. А что касается трех других отпрысков... ты вообще когда-нибудь видел их, Бен? Ни черта они не получат, прости Господи! Алчные маленькие ублюдки. – В сутане священника я за всю жизнь видел Винни раз пять, не больше. Сегодня на нем был твидовый пиджак, рубашка в тонкую полоску, галстук-бабочка. Он смотрел на меня, явно ища поддержки и одобрения.
– Они собираются представить доказательства, будто бы она последние лет двадцать была выжившей из ума старой ведьмой. На мой взгляд, весьма убедительные. И под определенным давлением могла составить вполне абсурдное завещание. Иезуиты так и роились вокруг ее смертного одра. Ну и так далее.
– Уж не послышалось ли мне? – так и взвился Винни.
Он был выходцем из богатой семьи, а потому, вопреки расхожему мнению, деньги значили для него очень много. Конечно, деньги Халлоранов из Питсбурга не шли ни в какое сравнение с деньгами Дрискилов из Принстона и Нью-Йорка, но все равно их было достаточно, чтоб у человека возникли такие замашки.
– Неужели Церковь для того пестовала тебя, а, Винни?
Чтоб ты хлопотал о каком-то весьма сомнительном завещании старой богатой дамочки?
– Не тебе читать мне мораль, Бен, – огрызнулся он. – Сам знаешь, какие собачьи законы царят в этом мире.
– Пес поедает пса, – поправил я его. Мы сами занимались тем же вот уже много лет.
– Церковь ничем не отличается от любой другой большой организации. Ты это знаешь. Церковь и община – мы должны защищать свои интересы, потому как делать это больше просто некому. И я тоже исполняю свою работу, буквально по крохам собираю средства на ее содержание. Церковь должна сохранить свои владения, остаться самостоятельной и...
– Винни, Винни, опомнись, это же я, Бен! Церковь не была самостоятельной со времен императора Константина. Всегда занималась проституцией, всегда кого-то обслуживала. Проститутки меняются, но на следующий день Церковь снова выходит на панель.
– Господи, парень, да ты рассуждаешь как какой-нибудь антихрист! Их немало развелось последнее время. Господи, ну и денек выдался!... И все равно, Бен, из тебя получился бы прекрасный иезуит. Потому как ты умеешь с истинной страстью отстаивать свои убеждения. Вот только они слишком ничтожны в сравнении с великой истиной. Ты так и не научился вовремя заткнуться. А дело в том, что ты никогда не понимал, что такое Церковь. Никогда не умел примирить уютную овечку идеализма с грубым и яростным львом реализма, заставить эти существа мирно улечься бок о бок им же на пользу. В том-то и состоит сущность Церкви.
– А ты не иначе как счастливый во всех отношениях прагматик?
– Да, представь себе. Должен им быть. Я же священник. – Он откинулся на спинку кресла, усмехнулся. – Мне с этим жить. И уверяю, такая жизнь не подарок, Церковь далеко не самое опрятное место в этом мире. А все потому, что человек нечист. И все мы суетимся, лезем из кожи, и если хотя бы в пятидесяти одном случае оказываемся правы, это уже много, и большего желать невозможно. Поверь мне, вдовствующая императрица Харбо хотела, чтоб община получила этот кусок пирога. И даже если б эта старая крыса не хотела, мы все равно получим.
Для этого Винни и всех прочих Винни важно было одно: тот факт, что они верили. Вера Халлоранов свята и неприкосновенна. Он частенько говорил мне, что у меня на этом пути возник сбой. Правда, верил он не только в Бога, возможно, даже совсем и не в Бога, а в Церковь. И вот тут взгляды наши расходились самым кардинальным образом. Я видел этих людей за работой. И давно понял, что Бога можно найти и в старом монастырском мифе, и можно поверить, что Бог живет у вас в посудомоечной машине и разговаривает с вами во время цикла сушки. Неважно. Но ей-богу, куда как лучше верить в Церковь.
После ленча я зашел в угловой кабинет, который занимал постоянно на протяжении почти десяти лет, и смотрел через окно на Бэттери-Парк, башни Торгового центра и статую Свободы, едва видные из-за сгустившегося к середине дня тумана. Именно такой кабинет и полагалось иметь сыну Хью Дрискила, все было расписано заранее, и подобные правила давно стали частью нашей жизни в «Баскомб, Люфкин и Саммерхейс». Обстановку составляли: английский письменный стол диккенсовских времен, длинный и узкий стол времен Людовика XV, на нем бюст работы Бранкуши, бюст Эйнштейна на отдельном пьедестале, картина Кле на стене. У менее уверенного в себе человека просто мурашки могли пойти по коже при виде таких раритетов. То были подарки от отца и моей бывшей жены, Антонии, сплошная эклектика, но очень роскошная. Однажды в «Нью-Йорк мэгезин» был напечатан материал со снимками кабинетов, принадлежащих высокопоставленным лицам. И среди них оказался мой, и мне понадобилось немало времени, чтоб как-то пережить это. Я даже снял дорогой и роскошный ковер, и Хью с Антонией тогда говорили, что кабинет стал похож на клетку для канарейки – единственный, насколько мне помнится, случай, когда они сошлись во мнении. Мы с Антонией испытывали глубокое недоверие к католической Церкви, это нас объединяло, но не помогло спасти брак. Мне всегда казалось, она унаследовала такое отношение к Церкви с рождения. В то время как сам я пришел к нему более традиционным путем. Я выработал его самостоятельно.
Туман сгущался над Стейтен-айленд, затягивал сплошной дымной полосой знакомые детали пейзажа. Он был подобен человеческой памяти: кому охота хранить воспоминания о всяких мелочах и тривиальностях. Когда же достигаешь середины жизни, воспоминания эти приносят особую радость, так мне, во всяком случае, кажется. Они очень важны, и их не стоит отталкивать. Они словно испытывают тебя, и ты начинаешь думать: может, именно они держат все ключи к запертым дверям твоей психики? Даже страшновато становится.
В доме, где выросли мы с Вэл, всегда было полно священников. Мне исполнилось десять, когда летом 1945-го отец вернулся с войны. Его не было в стране несколько лет, и виделись мы урывками, лишь когда он приезжал в отпуск. Во время его отсутствия к нам часто приходил пожилой священник с седыми волосами, которые росли у него даже из ушей и ноздрей. Помню, этот человек произвел на меня сильное впечатление. Звали его отец Полански, он вел службу в нашей церкви. Иногда он работал в саду вместе с мамой, однажды подарил мне садовый совок, но мы толком не знали его. Не больше, чем, к примеру, человека, который поддерживал в порядке пруд-каток, или наемных садовников, которые занимались газоном, подстригали его, убирали сухую траву и подрезали деревья во фруктовом саду. Так же, как, впрочем, и отца.
С войны отец привез с собой настоящего итальянца, говорившего по-английски с сильным акцентом. Иногда мы с Вэл даже думали: не является ли этот странный патер – или, может, монсеньер? – по имени Джакомо Д'Амбрицци в длинной рясе и высоких тупоносых черных ботинках на шнуровке военным трофеем? И отцу он достался неким необычным путем, полным захватывающих приключений, как, к примеру, пропыленное и побитое молью чучело медведя, что стояло в углу столовой, или львиная и носорожья головы, украшавшие наш загородный дом в Адирондаксе?... И мы с Вэл, которой тогда было всего четыре, почему-то по-детски решили, что отец Д'Амбрицци принадлежит исключительно нам. Да и ему вроде бы нравилось проводить время с нами. Не счесть всех игр, в которые он с нами переиграл тем летом, начиная от скачек на спине, шашек, лото с картинками животных и заканчивая крокетом. А осенью мы вместе ходили за сеном, собирали яблоки, учились вырезать фонари из тыквы, а потом, с наступлением зимы, катались на коньках на замерзшем пруду, что находился за фруктовым садом. Он был невинен, как дитя, как мы с Вэл. И если б все другие священники, которых мне довелось знать, обладали его добродетелями, я бы наверняка был теперь священником. Но что толку говорить о вещах несбыточных и невозможных.
Отец Д'Амбрицци очень любил мастерить разные поделки своими руками, и я часами просиживал рядом, наблюдая за его работой. В саду он устроил тарзанку, сам выпилил дощечку и привязал веревкой к толстому суку старой яблони. В жизни не видывал более чудесной вещицы, но затем он превзошел все мои ожидания: устроил в ветвях большого дерева домик, в который можно было подниматься по веревочной лестнице. Я видел его и за другой работой, завороженно наблюдал за тем, как он кладет кирпичи, ловко и уверенно орудует мастерком, выравнивает кладку. Он отремонтировал нашу старую часовню, которая к тому времени начала разваливаться. Я ходил за ним по пятам. Я прислушивался к его шаркающим шагам, когда он направлялся в свой кабинет, затворял за собой дверь, чтоб никто не мешал «делать работу». Наверное, работа у него была очень важная. Во всяком случае, никто не осмеливался беспокоить его, когда он находился в кабинете.
Но вот он выходил, а я уже поджидал его. Он подхватывал меня длинными и сильными волосатыми руками, легко, как куклу. И на голове волосы были густые, черные и вьющиеся и плотно прилегали к черепу, точно шапочка. Нос у него напоминал банан, а рот был слегка искривлен, как на портрете какого-нибудь принца времен Ренессанса. Он был на добрых шесть дюймов ниже отца. А сложен, по словам мамы, как Эдвард Дж. Робинсон. Однажды я спросил ее, что это за человек, Эдвард Робинсон, и она, немного помявшись, ответила: «Ну, Бенджи, милый, это был... один такой мужчина... Ну, словом, гангстер».
Отцу общение с нами давалось не так легко, как Д'Амбрицци. Должно быть, он временами даже ревновал нас с Вэл к этому экзотическому созданию. Мы не задумывались, почему Д'Амбрицци живет с нами, мы принимали его присутствие как должное, нам достаточно было просто обожать его. А потом однажды он вдруг ушел. Исчез, растворился в ночи, точно его никогда здесь и не было, точно он нам приснился. Но каждому из нас оставил подарок: крестик из кости. У Вэл он был покрыт кружевной резьбой, мой был побольше, потяжелей и попроще.
Вэл до сих пор носит свой крестик. А мой исчез, наверное, потерялся.
Отец заговорил с нами о Д'Амбрицци много позже, подобная тактика была для него характерна. Он даже не стал упоминать имени Д'Амбрицци, но мы с Вэл обменялись многозначительными взглядами. Мы поняли, о ком идет речь. Отец принялся объяснять нам, почему мы не должны путать священников, «божьих людей», с Самим Господом Богом. В то время как первые являются колоссами на глиняных ногах, ног у второго, насколько известно, нет вовсе. Ну и так далее, в том же духе. Говорил он очень долго и туманно. Помню, после этого разговора я украдкой поглядывал на ноги священников, пивших в библиотеке виски с отцом или идущих к церкви произносить проповедь. И, разумеется, никакой глины не увидел, что немало меня разочаровало. Вэл же в чисто девчоночьей манере тихо принялась за работу со своим конструктором и соорудила нечто высокое и непонятное. И когда мама зашла к нам в комнату и спросила, как дела, Вэл выкрикнула звонким чистым голоском: «Глиняные ноги!» Мама почему-то нашла это забавным и позвала отца посмотреть. Позже она даже пригласила подругу из церкви взглянуть на это сооружение, но Вэл сказала, что все разобрала и теперь строит что-то новое. Я знал, что она врет. Она запрятала «глиняные ноги» под большой барабан, на боку которого был нарисован клоун. Потом отодрала одну из боковых панелей и использовала пространство внутри как тайник. И лишь через много лет узнала, что мне было прекрасно известно об этом. Сам я тайников не устраивал, наверное, просто потому, что никаких больших секретов у меня не было.
Я помню Вэл совсем маленькой девочкой. Она учится кататься на коньках на пруду и делает это с такой природной грацией, а я ковыляю поблизости как дурак, ноги заплетаются, весь продрогший, промокший, в синяках. И злюсь на Вэл. С зимними видами спорта я всегда был не в ладах, более того, они казались мне наказанием за какие-то прегрешения, но Вэл считала меня просто увальнем.
Наверное, я им и был.
Я как раз думал о Вэл, когда вошла мисс Эстербрук, моя секретарша. Остановилась в дверях и деликатно кашлянула. Я тут же вынырнул из тумана воспоминаний.
– Ваша сестра звонит, мистер Дрискил.
Она ушла, а я сидел перед телефоном еще секунду-другую, прежде чем снять трубку. Я не верю в совпадения.
– Привет! Это ты, Вэл? Где ты? Что происходит?
Голос сестры звучал как-то странно, и я сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась и обозвала меня увальнем, но вполне беззлобно. С ней явно что-то было не так, но она сказала, что хочет, чтоб я сегодня же приехал в Принстон. И ждал бы ее дома. К вечеру она будет. Сказала, что хочет кое-что со мной обсудить. Я сказал, что думал, что она в Париже или где-то еще.
– Нет, с поездками пока все. Потом объясню, длинная история. Прилетела сегодня днем. Вместе с Кёртисом. Так ты приедешь вечером, Бен? Это очень важно.
– Ты что, заболела?
– Нет, я не больна. Просто немного напугана. Давай не будем сейчас об этом, хорошо, Бен?
– Ладно, договорились. Отец тоже будет?
– Нет, у него деловая встреча на Манхэттене...
– Хорошо.
– И как прикажете это понимать?
– Да как обычно. Просто желательно всегда предупреждать, если он засел где-нибудь в засаде, чтобы напасть на меня.
– Ладно. Значит, в восемь тридцать, Бен. И знаешь еще что, Бен? Я очень люблю тебя, хоть ты у нас и увалень.
– Сегодня, только чуть раньше, Винни Халлоран обозвал меня антихристом.
– Винни всегда был склонен к преувеличениям.
– Я тоже люблю тебя, сестренка. Пусть даже ты и монахиня.
Я услышал, как она тихонько вздохнула и повесила трубку. Потом сидел и пытался вспомнить, когда в последний раз видел ее напуганной, когда в ее голосе столь же отчетливо звучал страх. И никак не мог припомнить.
Из офиса в тот день я вышел раньше, чем обычно, хотелось немного проветриться перед встречей в восемь тридцать. Потом еще нужно было принять душ и переодеться. А уже затем сесть за руль «Мерседеса» и ехать в Принстон.
Таксист высадил меня на углу Семьдесят Третьей и Мэдисон. Стемнело раньше из-за тумана, и на улицах зажглись фонари, но светили они пока что вполсилы, или так просто казалось из-за высокой влажности. Я шел по направлению к парку, пытаясь сообразить, что же происходит с моей сестрой. Тротуары были мокрыми и скользкими. Всего неделю назад отыграли последний матч на серии мирового чемпионата, а холод стоял, как зимой, и туман сгущался в колючую изморось.
Сестра Вэл... Я знал, что она ездила в Рим собирать материалы для новой книги, а потом прислала мне открытку из Парижа. И я никак не ожидал увидеть ее раньше Рождества. Она необыкновенно серьезно относилась к своим исследованиям и работе над книгой. И вот, на тебе, вдруг взяла перерыв. Что же напугало ее до такой степени, что она примчалась домой?
Сегодня вечером все выяснится. Никогда не знаешь, что, черт возьми, такое затевает эта девушка, моя сестра. Я знал лишь одно: темой ее новой книги является роль Церкви во Второй мировой войне. Может, это привело ее в Принстон? Нет, маловероятно. Но с Вэл никогда ничего не знаешь наверняка. Она не из тех монахинь, что встречались в католической школе в Сент-Колумбкилле. Эта мысль всегда вызывала у меня улыбку, и, подходя к своему дому, я скалился во весь рот, как полный кретин. Ничего такого страшного с Вэл не может случиться, пока я рядом. Как-нибудь разберемся, не впервой.
Через Гудзон я проехал по мосту Джорджа Вашингтона. И направился в Принстон, чувствуя себя продрогшим и отсыревшим до костей. К тому же, наверное, от сырости, немилосердно ныла нога, которой я давил на педаль газа. Старая болячка, сувенир, унаследованный мной еще с иезуитских времен. Все же удалось иезуитам оставить свою отметину. Машин становилось все меньше, и вскоре по шоссе ехал я один под повизгивание «дворников» по стеклу и скрипичный концерт Элгара, который передавали по радио. Погоду для поездки я выбрал просто ужасную, кругом тьма, дождь перешел в мокрый снег, превратив дорогу в каток. Казалось, того и гляди, машина слетит с нее и отправит меня в лучший из миров.
Я припомнил примерно такой же вечер. Было это лет двадцать с небольшим тому назад, только тогда стояла зима, все кругом было белым-бело. Тогда я тоже ехал в Принстон, страшась неприятного разговора с отцом. Мне не хотелось говорить ему о том, что произошло, и еще я знал, что он наверняка не захочет этого слушать. Он не любил выслушивать жалобы и истории неудач, с его точки зрения, все это было проявлением трусости. Чем ближе я подъезжал к Принстону, тем меньше мне туда хотелось. И погода была под стать: темная ветреная ночь, повсюду снег и лед, и я крался, как вор в ночи, как побитая собака после проигранной мной битвы. Битвы, в которой я собирался стать иезуитом. Пытался стать тем, кем хотел меня видеть отец.
Хью Дрискил мечтал видеть меня иезуитом, всегда считал, что строгая дисциплина сочетается в Ордене с бурной интеллектуальной жизнью. Ему хотелось, чтоб я занял место в мире, который был ему понятен и близок. К тому же отец до определенной степени мог контролировать этот мир. Он вообразил – и то было весьма эгоцентрическое заблуждение, – что благодаря своему богатству, влиянию и преданности Церкви, а также многим добрым делам является одним из тех, кто входит в истеблишмент, в высшие слои иерархии, в Церковь внутри Церкви. Мне всегда казалось, что отец переоценивает себя, но что, черт побери, я тогда понимал?
Лишь относительно недавно до меня дошло, что, возможно, он воспринимал себя вполне адекватно. За годы знакомства Дрю Саммерхейс успел посвятить меня в кое-какие детали, узаконившие веру отца в собственную значимость. Саммерхейс был давним другом и ментором отца, тот, в свою очередь, стал таковым для вездесущего Кёртиса Локхарта. И вот теперь Саммерхейс сообщает мне, что отец с Локхартом строят какие-то планы по выборам нового Папы. Нет, конечно, еще с детства я запомнил кое-какие факты, подтверждающие правильность самооценки моего родителя. Когда я был еще совсем ребенком, к нам из Нью-Йорка приезжал на обед кардинал Спеллман – вот только тогда он был то ли епископом, то ли архиепископом, точно не помню. Он навещал нас и в доме в Принстоне, и в нашей огромной двухэтажной квартире на Парк-авеню, от которой мы отказались после несчастного случая с мамой. Порой я слышал, как родители называют его просто по имени, Фрэнк, а однажды, помню, он сам сознался мне, что носит туфли из крокодиловой кожи. Возможно, в тот момент я подсматривал за ним, проверял, не глиняные ли у него ноги.
Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.
Двадцать лет тому назад, даже больше.
Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом – меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.
Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.
Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.
Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.
Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.
Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.
В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.
Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.
Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.
Я поднялся по лестнице и ждал, но никто – ни призрак, ни белка, ни сестра – так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...
Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.
Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.
Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь – просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.
Сейчас часовня буквально тонула в дожде, подобные сравнения часто встречаются в поэтических описаниях английских церквей. Темная, мрачная, и мышей там наверняка полным-полно. Газон давно не стригли. Он был покрыт тонкой корочкой льда. Я ухватился за перила и поднялся по ступеням к дубовой, обитой железными полосками двери. Нажал на дверную ручку, она издала жалобный скрип. В темноте слабо мерцала одна-единственная свеча. Одна маленькая тонкая свечка. Внутри стояла полная тьма, если не считать слабого ореола света. Должно быть, Вэл все же побывала здесь, раз свеча горит. А потом куда-то исчезла.
Я пошел обратно к дому, выключил свет. Сама мысль о том, что мне предстоит провести ночь в этом холодном доме без Вэл, была невыносима. И потом это как-то не похоже на нее, заставлять меня ждать. Но погода жуткая, должно быть, она отъехала куда-то по делам и задержалась. Ничего, появится позже.
Я был голоден, и еще страшно хотелось выпить. Сел в машину, бросил последний взгляд на одинокий старый дом под дождем и поехал в Принстон.
Пивной бар «Нассау Инн» был наполнен оживленным гулом голосов. Народу – не протолкнуться. В воздухе плавали слои табачного дыма. Стены завешаны фотографиями Хоби Бейкера и других героев из прошлого века, столы украшены резьбой в виде тигриных голов. Дымовая завеса словно была призвана переместить завсегдатаев в далекое прошлое.
Я погрузился в кресло в кабинке и заказал двойной «Роб Рой». И только тут осознал, насколько напряжен и взволнован. Все из-за Вэл и нескрываемого страха в ее голосе, но куда она подевалась? Так настойчиво требовала встречи, а потом вдруг исчезла? Может, это вовсе не она зажгла ту одинокую свечку в часовне?
Мне принесли чизбургер, и тут вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.
– Бен? Вот так явление из прошлого!
Я поднял голову и увидел мальчишеское голубоглазое лицо Теренса О'Нила. Отца Теренса, который по возрасту находился где-то между мной и Вэл, но всегда и везде выглядел новичком. Ему дали смешное прозвище Персик, очевидно, благодаря изумительному цвету кожи, розово-кремовой, придающей такой невинный и свежий вид. Казалось, мы с Персиком были знакомы вечность. Играли в теннис и гольф, а как-то однажды я тайком напоил его чуть ли не до полусмерти в яблоневом саду. Он смотрел на меня и улыбался, голубые глаза подернулись дымкой приятных воспоминаний.
– Присаживайся, Персик, – пригласил я.
И он протиснулся в кабинку и уселся напротив со своей кружкой пива. Он не собирался быть священником; тут немалые старания приложила моя сестрица. Гольф и мотоциклы, да еще пивные пирушки – вот и все, что интересовало в молодости Теренса О'Нила. И еще он хотел обзавестись женой и кучей ребятишек, ну и, если повезет, работой на Уолл-Стрит. Кстати, Вэл должна была стать миссис О'Нил. Теперь это казалось просто смешным и таким далеким. Мы не виделись лет пять, но он ничуть не изменился. На нем была белая рубашка с воротником на пуговках и твидовый пиджак. Винни бы одобрил такой внешний вид.
– Так что привело тебя на место преступления?
– Я человек рабочий, Бен. Получил место в Нью-Пруденсе. Являюсь отцом-настоятелем церкви Святой Марии. Считаю, что мне крупно повезло. Вот уж не думал оказаться в родных краях, снова видеться с тобой и Вэл. – Он усмехнулся, словно давая тем самым понять, что пути Господни неисповедимы.
– И давно ты здесь? Чего не позвонил?
– С прошлого лета. Видел твоего отца. А с тобой рассчитывал увидеться на Рождество. Вэл сказала, что, может, покатаемся на коньках на пруду в яблоневом саду, как в добрые старые времена. И еще сказала, что ко мне на службу ты вряд ли придешь.
– И была права. Я вот уже лет двадцать не хожу, и тебе это прекрасно известно.
Он стащил у меня с тарелки ломтик жареного картофеля.
– Так что ты здесь делаешь? Отец говорил, что теперь домой ты заезжаешь редко.
– Тоже правильно. И еще он, конечно, до сих пор мучается мыслью, я ли его сын. Может, в родильном доме перепутали. Одна надежда, которой он живет до сих пор.
– Смотрю, ты не перестал злиться на своего старикана, верно?
– Нет. Впрочем, я приехал повидаться не с ним. Сегодня днем позвонила Вэл, вся такая таинственная, и настояла, чтобы я приехал. Сегодня же. Ну и я, как дурак, примчался в эту мерзкую погоду, а ее дома не было. – Я пожал плечами. – Кстати, когда ты ее видел? И что это за затея с катанием на коньках? Ты же знаешь, я ненавижу кататься на...
– Прошлым летом она заехала домой перед поездкой в Рим. И мы с ней пообедали. Вспоминали старые добрые времена. – Он снова ухватил ломтик картофеля. – Знаешь, ты прав насчет таинственности. Она занялась каким-то страшно сложным исследованием... писала мне из Рима, потом – из Парижа. – На секунду лицо его затуманилось. – Затеяла написать какую-то огромную книгу, Бен. О Второй мировой и Церкви. – Он скроил насмешливую гримасу. – Знаешь, нет на свете ни одного события, к которому не примазалась бы Церковь.
– Что ж, тому есть причины, – заметил я.
– И нечего так на меня смотреть. Я здесь ни при чем. Это все Папа Пий, а я тогда был всего лишь маленьким мальчиком из Принстона, штат Нью-Джерси.
Он, усмехаясь, доел всю мою картошку. У меня потеплело на душе. У Вэл были самые серьезные намерения относительно Персика, она не раз говорила, что собирается за него замуж. Они стали любовниками, когда ей было семнадцать.
Наверняка Вэл, потерявшая невинность теплой летней ночью в яблоневом саду стараниями Персика, испытывала сильное чувство вины, присущее школьнице-католичке. Позже, когда она всерьез начала задумываться о Церкви, Персик не поверил, называл все это пустыми фразами. Потом подумал, что она подвергается давлению со стороны отца. Потом решил, что она просто свихнулась. Но Вэл всегда хотела от жизни чего-то особенного, причем не только себе, но и всему миру, и Церкви. Когда убили Кеннеди, Персик сказал: «Черт, если хочешь спасать мир, вступай в Корпус Мира». Она тогда не стала с ним спорить. Просто сказала, что не Церковь нужна ей, она нужна бедной старой Церкви. У Вэл никогда не было проблем со своим "я".
Она мечтала, чтоб после Папы Пия на престол взошел Иоанн XXIII, именно с ним связывала она надежды на обновление Церкви. Но преемником оказался Павел VI, очень быстро растерявший весь реформаторский задор. Похоже, его ничуть не волновало, что Церковь быстро сдала свои позиции и вновь отступила в прошлое. Вэл видела, как меняется мир, и хотела, чтоб Церковь тоже двигалась вперед. Она видела Кеннеди, и Мартина Лютера Кинга, и Папу Иоанна, и ей хотелось вместе с ними бороться за лучшее будущее. А Персик... заполучить Вэл не вышло, но никто, кроме нее, не был ему нужен. И вот он стал священником, что еще раз подтверждало истину: воистину неисповедимы пути Господни.
Он прошел со мной в другой конец бара и вдруг заметил стоявшего в дверях мужчину.
– Идем, Бен, познакомлю со своим другом.
На мужчине был старенький желтый плащ и темно-оливковая шляпа с кожаной ленточкой. Кустистые серые брови, светло-серые, глубоко посаженные глаза, удлиненное розовощекое лицо. Из-под темно-зеленого шарфа выглядывал край воротничка-стойки. На вид ему было за шестьдесят. А смешливые морщинки в уголках глаз и рта делали его похожим на Барри Фитцджеральда, часто игравшего священников в фильмах сороковых. Еще Фитцджеральд сыграл странноватого ирландца в фильме «Вырастить ребенка» и старого грозного мстителя в картине «И тогда никого не стало». Обе эти возможности читались на лице незнакомца. Серые глаза смотрели холодно и отстраненно. Они как-то не шли улыбающемуся розовому лицу. Я знал его по снимкам в газетах и журналах.
– Знакомьтесь, Бен Дрискил. А это поэт, писатель, лауреат церковной премии отец Арти Данн.
– Он хочет сказать, что искусство и вера всегда идут рука об руку, – ответил Данн. – Простим юному О'Нилу его заблуждение. А вы случайно не сын Хью Дрискила?
– Вы знаете моего отца?
– Не лично. Но наслышан о нем. И еще мне говорили, что он не входит в круг моих читателей, – мелкие морщинки сложились в улыбку. Он снял шляпу. Под ней обнаружился розовый лысый череп с каймой седых вьющихся волос над ушами и шарфом.
– В его возрасте человека интересуют в основном секс, насилие, а также исповедь. – Я пожал Данну руку. – Возможно, презентую ему ваш сборник на Рождество.
Однажды я видел отца Данна по телевизору, его расспрашивали об одном из его сборников. И он каким-то образом умудрился перевести разговор на предмет истинной своей страсти, бейсбол. Тогда Фил Донахью спросил, подвержен ли он суевериям, подобно большинству игроков. «Есть одно. Католическая Церковь», – ответил он, чем сразу завоевал сердца зрителей.
– Только не зацикливайтесь на бумажных обложках, – сказал он. – Впрочем, и в твердых тоже стихи далеко не шедевр.
Персик захихикал.
– Священник с внешностью Тома Селлека[3] и обладающий писучестью Джоан Коллинс.
– Присоединяйтесь к нам, мистер Дрискил, – пригласил Данн.
– С удовольствием, только в следующий раз. Как там, дождь не перестал? Должен встретить сестру...
– А, уважаемую писательницу. Истинный ученый и активистка в одном лице. Редкое сочетание.
– Передам ей ваши слова.
Я распрощался и направился к машине. Как это характерно для Персика, водить дружбу с известным вольнодумцем Данном, этим священником-романистом, чьи книги, всегда бестселлеры, приводили церковных иерархов в неописуемую ярость. Он разработал особую манеру повествования, эдакую комбинацию уроков на темы морали с историями, почти исключительно посвященными сексу, власти и деньгам. Несомненно, мой отец убежден, что Данн сколотил себе целое состояние на дискредитации Церкви. Но если не принимать во внимание дискредитацию, Данн, вне всякого сомнения, был епархиальным священником, опередившим свое время. Как и моя сестра, он был настолько известной личностью, что Церкви даже пришлось разработать особую тактику общения с этим человеком. На практике это сводилось к тому, что они предпочитали не замечать его вовсе.
С неба продолжала сыпать смесь снега с дождем, тротуары были предательски скользкими. Из витрин лавок и магазинов пялились во тьму разнообразные чудовища, приготовленные для Хэллоуина. Ведьмы скакали на метлах и горшках, наполненных сладостями. Щербато скалились фонари из тыкв. Я поехал домой. Мне не терпелось сесть у разожженного в Длинной зале камина рядом с сестрой. И помочь ей разобраться со всеми проблемами и трудностями.
Дом был по-прежнему погружен во тьму, на фоне расплывчатого ореола фонарей высвечивались косые струи дождя и снега, дорога покрыта жидкой кашицей из грязи и льда. Я заехал в гараж, оставил машину там и пошел к дому, вглядываясь в окна. Во дворе стояла машина. Я распахнул дверцы. Вся машина была мокрая, а мотор давно остыл. Я вернулся к своей машине, подогнал ее к дому и снова вышел во двор. Было уже половина одиннадцатого. И я начал беспокоиться о Вэл.
Я не знаю, что заставило меня пойти в сад. Возможно, хотел просто прогуляться, потому что дождь перешел в снег. Первый снег в этом году, и кругом стояла такая тишина, приятный контраст с шумом и гамом «Нассау Инн». Я остановился, окликнул ее по имени, на тот случай, если и ей пришла та же идея прогуляться. Но в ответ в отдалении послышался лишь лай собаки.
Я находился в саду и вдруг понял, что стою под той самой яблоней, где давным-давно повесился священник. Кажется, всю свою сознательную жизнь я прожил с историями, так или иначе связанными с нашим домом и садом. Священник, попавший к нам в дом сразу после Второй мировой, священник, работавший в саду и служивший в часовне мессу для мамы, священники, распивавшие виски с отцом, и еще этот несчастный, который повесился на яблоне. Все эти истории переплетались, обладали властью мифов, отражали жизнь моей семьи, ее историю, тревоги, заботы, ее религию, наконец.
И во всех этих семейных историях почти всегда фигурировал сад, наверное, поэтому я не слишком любил это место. Но проводил здесь много времени, потому что Вэл любила сад. Ее, четырехлетнюю девочку, я учил играть в покер прямо на траве, спрятавшись подальше от родительских глаз. Здесь однажды жевал яблоко и вдруг обнаружил в огрызке половинку червя. Наверное, после этого я и невзлюбил наш сад.
Садовник Фритц, работавший у нас, показывал яблоню, на которой повесился священник. Мы смотрели на дерево круглыми от страха глазами, а Фритц показывал ту самую ветку. И делал страшную гримасу: вываливал язык, закатывал глаза. А потом вдруг разражался смехом и говорил, что привидений в саду не меньше, чем на чердаке. Мне не попадалось ни одной газетной статьи, повествующей об этой трагедии и о несчастном священнике-самоубийце. Пытался расспросить об этом маму, но она лишь отмахнулась и сказала: «Было это миллион лет тому назад, Бенджи. Все это очень грустно». А отец сказал, что нам просто не повезло. «Мог бы выбрать чей-то другой сад. Любое другое дерево. А выбрал наш».
И я начал чувствовать себя глупо, стоя здесь под падающим снегом и размышляя о священнике-самоубийце и этом событии пятидесятилетней давности. Куда, черт возьми, запропастилась Вэл? В доме ее не было, в часовне тоже.
Я зашагал назад, потом снова остановился и посмотрел на часовню. Под тихо сыпавшим с небес снегом она походила на сказочный домик. Откуда-то сзади, со стороны ручья, налетел ветер, запел и засвистел в голых яблоневых ветках.
Я поднялся по скользким ступенькам, распахнул дверь, уставился в сырую и холодную непроницаемую тьму. Свечка давно погасла. Я оставил дверь открытой, чтоб было хоть чуточку светлей, и двинулся вдоль стены, нащупывая выключатель. Щелкнул первым попавшимся. Помещение залил призрачный сероватый свет. Ощущение такое, точно я был ныряльщиком и рассматривал давным-давно затонувшие руины. Щелкнул вторым выключателем, зажегся второй ряд ламп. Под потолком раздался шорох крыльев – наверное, я спугнул пару летучих мышей.
Помещение было небольшим, всего десять скамей, разделенных проходом в центре. Я робко шагнул вперед, окликая сестру по имени. Один короткий слог, Вэл, эхом срикошетил от стен и окон цветного стекла. А потом настала тишина, и я услышал равномерный стук капель. Очевидно, протечка, и крыша вновь нуждается в ремонте.
А потом вдруг в темноте, между первым и вторым рядами, я углядел что-то красное. Кусок рукава из красной шерсти, отделанный синей кожей. Я сразу узнал его. Это была моя старая форменная куртка из школы Святого Августина. На левом нагрудном кармане вышито «СА». Как этот предмет оказался здесь, на полу часовни?... Первый раз я ее не заметил.
В катакомбах Святого Каллистия, что под Аппиевой дорогой, находится гробница, из которой Папа Паскаль еще в девятом веке извлек тело святой Сесилии. Затем она упокоилась в саркофаге белого мрамора, под алтарем церкви Святой Сесилии в Риме. Несколько лет тому назад я посетил эти катакомбы и вышел из темноты в яркое пятно света. В центре его лежало тело мирно спящей девушки. На секунду показалось, я нарушил ее покой. Но затем сообразил: то была работа скульптора Мадерны, он изобразил Сесилию в точности такой, какой она привиделась кардиналу Сфондрати во сне. Потрясающе реалистичное изображение; и вот теперь, глядя на тело женщины, распростертое на полу нашей часовни, мне вдруг показалось, что и я, как кардинал Сфондрати много веков тому назад, вдруг увидел сон и принял эту женщину за мученицу Сесилию.
Она лежала скорчившись, на боку. Видно, упала там, где преклоняла колени в молитве. Лежала неподвижно, как скульптура Мадерны, тихо и мирно, прижимаясь щекой к полу, и глаз, который я видел, был закрыт. Я дотронулся до ее руки, холодные пальцы сжимали четки. Она надела мою старую теплую куртку, чтоб добежать от дома до часовни. Шерсть была сырой на ощупь, а пальцы – твердые и ледяные.
Моя сестра Вэл, мой маленький храбрый солдатик, полный мужества и энергии, которых мне так недоставало, была мертва...
Не знаю, как долго я простоял там на коленях. Потом осторожно прикоснулся к ее лицу, такому неживому, и вдруг увидел Вэл маленькой девочкой, услышал ее счастливый переливчатый смех. А затем погладил по волосам и только тут заметил, что на них спекшаяся кровь. И тут же увидел рану, маленькое черное отверстие от пули. Она стояла на коленях и молилась, и кто-то поднес ствол к ее голове и выстрелил сзади, погасил ее, как свечу. Уверен, она ничего не почувствовала. Возможно, по некой неизвестной мне пока причине просто доверяла убийце.
Рука была липкой от ее крови. Вэл мертва, я, задыхаясь, ловил ртом воздух. Потом вернул ее голову в прежнюю позу. Моя сестричка, мой самый близкий и дорогой друг, человек, любимей которого в мире у меня не было, лежала мертвой у моих ног.
Я опустился на скамью, по-прежнему не выпуская ее руки из своей, в несбыточной надежде, что она согреется, перестанет быть такой ужасающе ледяной. Лицо мое словно окаменело и не желало слушаться. У меня не было сил встать, начать действовать.
Потянуло сквозняком, и в углу скамьи что-то шевельнулось. Я потянулся, вытащил предмет из углубления. Треугольный кусочек ткани, черной, водоотталкивающей, из такой шьют плащи-дождевики. Я тупо сжимал его в пальцах.
А потом вдруг услышал, как скрипнула дверь. Затем – шаги по каменному полу.
Шаги приближались. Кто-то направлялся по проходу прямо ко мне, и я не мог сдержать дрожи. Я надеялся, что это вернулся убийца Вэл, прикончить меня. Убью, задушу его голыми руками! Я поднял глаза.
На меня смотрел Персик. Тело он уже видел, я понял это по его лицу. Оно было белым как мел, никаких там персиковых оттенков. А рот полуоткрыт, но при этом он не произносил ни звука.
Рядом с ним стоял отец Данн и тоже смотрел на нее. Такую неподвижную и одинокую.
– О черт... – тихо и скорбно прошептал Данн.
Я подумал, что возглас относится к тому, что случилось с сестрой. Но ошибся. Он наклонился и взял у меня клочок черной ткани.
Вскоре бюрократическая машина, сопровождающая насильственную смерть, пришла в действие и быстро набрала обороты. Прибыл шеф полиции Сэм Тернер с двумя полицейскими, затем – «Скорая», врач с черным кожаным саквояжем. Сэм Тернер всю жизнь был другом нашей семьи. Очевидно, его разбудили, и новость заставила его выехать из дома в эту чудовищную погоду; седые волосы взъерошены, лицо серое, помятое. Одет он был в клетчатую рубашку, ветровку и вельветовые джинсы, на ногах зеленые резиновые сапоги. Он пожал мне руку, и я сразу почувствовал, что Сэм тоже страшно переживает. Он знал Вэл с детства, еще совсем малышкой, и вот сегодня ему пришлось мчаться в ночи сквозь дождь и снег, чтобы увидеть, что с ней произошло.
Персик, по-прежнему бледный как полотно, сварил кофе и принес его в Длинную залу на подносе вместе с чашками, сливками и сахаром. Оказалось, что они с Данном приняли решение приехать чисто импульсивно, просто убедиться, что Вэл нашлась. Больше всего Персик опасался, как бы она не угодила в автокатастрофу. Заметив в часовне свет, они зашли и увидели меня рядом с мертвой сестрой. Пока мы с Персиком пили кофе, Данн с Сэмом Тернером снова пошли в часовню. Возможно, первый искал для своей очередной книги описание места преступления.
Они вернулись, и я увидел, что Тернер вымок до нитки. Взял кружку с горячим дымящимся кофе и начал шумно и жадно прихлебывать. В окно я увидел, как в машину «Скорой» вносят тело Вэл, на носилках и завернутое в черную блестящую ткань. На фоне фонарей медленно плыли в воздухе снежинки.
– Господи, ну что тут скажешь, Бен... Часовню я опечатываю, будем ждать прибытия экспертной группы из Трентона. Ты хоть догадываешься, что там произошло?
– В самых общих чертах, – ответил я. И вспомнил, в каком состоянии звонила мне Вэл, но решил пока что не говорить это Тернеру. – Она приехала только сегодня. Звонила мне в Нью-Йорк, просила встретить ее здесь. – Я покачал головой. – Сперва подумал, она опаздывает из-за того, что на дорогах черт знает что творится. Поехал в город, съел бургер, потом вернулся. Начал искать ее и нашел. Там, в часовне. Вот и все.
Он громко чихнул в большой красный платок, потом вытер нос.
– Этот чертов грипп меня доконает, – тихо пробормотал он. – Забавно. Знаешь, она и мне тоже звонила. Сегодня днем. Она тебе говорила?
– Нет. А зачем звонила?
– Знаешь, очень странный звонок. Ты сроду не догадаешься. Она спрашивала, что мне известно о священнике, который повесился у вас в саду. Кажется, году в тридцать шестом или тридцать седьмом, так она сказала. В тот год я как раз заступил здесь на службу, в самом низшем чине. Примерно в то же время родился ты. Ну, одна их тех сумасшедших историй о священнике, который сводит счеты с жизнью в саду Дрискилов. Бедняга... Она не сказала, зачем это ей нужно, просто спросила, сохранилось ли у меня дело. – Он удрученно помотал головой, потирая пробившуюся на подбородке седую щетину.
– И что же? Дело сохранилось?
– Да откуда мне знать, Бен! Понятия не имею. Сказал ей, что вроде бы не видел, но обещал покопаться в старых коробках, что свалены у нас в подвале в участке. Вполне может быть, что и найдется. Правда, история давняя, могли, конечно, и выбросить за ненадобностью. – Он снова чихнул. – Ну а потом, после разговора с Вэл, я долго думал об этом. И тут на ум пришел Руперт Норвич. Тогда он был шефом полиции, он и принимал меня на службу, а сам к тому времени оттрубил лет двадцать пять. Черт, да ты должен помнить старину Рупа, Бен...
– Он выписал мне первый в жизни штраф за превышение скорости, – сказал я.
– Так вот, Рупу сейчас за восемьдесят. Живет на побережье, по дороге в Сибрайт. До сих пор как огурчик. Могу, конечно, позвонить старику... хотя теперь вроде бы и нужда отпала. Мы же не знаем, зачем Вэл вдруг понадобилось это дело. – И он тяжко вздохнул, видно, вспомнив, по какой именно причине отпала нужда.
– И все равно, может, поищешь эту папку? – сказал я. – Сам знаешь, Вэл не из тех, кто будет дергать людей по пустякам.
– В любом случае, не помешает, – он окинул меня испытующим взглядом. – Ты как, Бен? Такой удар...
– Я в порядке. Послушай, Сэм. Лично мне кажется, жизнь она прожила в целом удачную и счастливую. Ну, если не считать того года, в Эль-Сальвадоре. Там ее жизнь висела на волоске. И вот сегодня везенье ее кончилось.
– Да, девочка всегда любила ходить по краю пропасти, это ты верно подметил. – Он подошел к окну. – Ужас какой-то, Бен. Стыд и позор! Чтоб такое случилось в доме твоего отца, в жизни бы не поверил!... Видит Бог, просто ненавижу такие дела. – Глаза у него были красные, волосы липли к черепу мокрыми прядями. Он снял очки и принялся протирать их красным платком. – Хочешь, чтоб я сам сообщил ему, Бен?
– Нет, Сэм, – ответил я. – Это работа для супермена.
Мой отец...
Человек, побившийся об заклад, что может шокировать его, страшно расстроить, напугать или просто сломать, глубоко заблуждается. Отец принадлежал к числу тех редких личностей, которые не гнутся и не ломаются под ударами судьбы, способными сломать кого угодно. И жизнь он прожил на удивление пеструю и богатую событиями, особенно для человека скрытного. Теперь ему было семьдесят четыре, но он прекрасно знал, что выглядит на шестьдесят, не больше. «Если только не подойти поближе и не приглядеться», – любил говорить он. «Попробуй подойди поближе к отцу, получишь приз». – Так пару раз обмолвилась моя бедная добрая мамочка.
Он был юристом, банкиром, дипломатом и успешно вел все финансовые дела семьи. В пятидесятые, в разгар президентской предвыборной кампании, он вдруг вышел из нее, мотивируя тем, что является католиком. Аверелл Гарриман вел с ним переговоры, прощупывая возможность привлечь на свою сторону и объявить на всю страну, что Хью Дрискил согласится поддерживать его, если он, Гарриман, выдвинется кандидатом от демократической партии. Но в конце концов отец ответил «нет», закулисная жизнь подходит ему больше. А причина крылась в том, что отец никогда особенно не верил в электорат. Говорил, что не допустит, чтобы голосованием решали, какой именно галстук ему носить. Так к чему тогда консультировать этот самый электорат на тему того, кто должен занять кресло в Белом доме?
До войны, в конце тридцатых, он, молодой и талантливый юрист, работал в Риме, ведал в основном вопросами инвестирования Церкви в американские компании, банки и недвижимость. Некоторые из инвестиций не оправдались, и об этой стороне деятельности Ватикана предпочитали умалчивать. И он помогал разбираться с этими проблемами, и в результате обзавелся многочисленными друзьями внутри Церкви и, возможно, одним-двумя врагами. «Весь этот отрезок жизни, – как-то сказал он мне, – я набирался опыта. Я был достаточно умен, чтобы понять: религия – это одно, а светские формы, которые она порой принимает, совсем другое. Просто Церковь вынуждена бороться за выживание. И мне было интересно узнать, как работает этот механизм. Тогда мир был устроен проще. Муссолини использовал Ватикан для прикрытия своих шпионских операций. И уж я набрался там опыта, поверь! Мог бы докторскую защитить. Так что оставь весь свой идеализм религии. А Церковь – это практика, чистой воды механика».
Всю жизнь отец был очень богат, умен и скрытен. И еще он был очень и очень храбр, мой старик. Когда стало ясно, что нам не избежать участия в войне, много времени проводил в Вашингтоне. Там очень пригодились его знания о том, как под прикрытием Ватикана работали шпионы итальянских фашистов, и о нем узнали в определенных кругах. Там же он познакомился с одним ирландцем, много его старше. Это оказался не кто иной, как Билл Донован по прозвищу Бешеный. Именно он создал в 1942 году Управление стратегических служб, сокращенно УСС, именно он привлек к работе в этой организации молодого и смышленого Хью Дрискила. Сам Донован был католиком, и в дни, когда судьба всего мира висела на волоске, окружил себя исключительно добрыми католиками, людьми, которых понимал и которым мог доверять. И этот его узкий круг доверенных лиц даже прозвали Орденом тамплиеров, просто потому, что все там были католиками. Мой отец стал одним из рыцарей Бешеного Билла.
Когда война в Европе подходила к концу, отец объявился в Принстоне, и не один, а с монсеньером Д'Амбрицци. И к нам стали приезжать разные знаменитые персоны: Джек Уорнер, возглавляющий студию «Уорнер Бразерс»; Мил-тон Сперлинг, продюсер, и Фритц Лэнг, режиссер, и Ринг Ларднер-младший, писатель. Когда вся эта дружная компания проводила отпуск где-то у бассейна в окружении пальм и старлеток, их вдруг осенила идея создания фильма об УСС. Они решили прославить и увековечить работу наших доблестных секретных служб. Они хотели создать собирательный образ героя, заслать его в стан врага, подвергнув тем самым смертельному риску, ну и, естественно, он должен был победить всех и вся, в лучших традициях «Уорнер Бразерс». И хотя история была вымышленная, ей следовало придать достоверности. Именно в связи с этим фильмом и приехал к нам в Принстон Билл Донован обсудить детали с отцом.
Как выяснилось, собирательный герой имел прототип. Им должен был стать не кто иной, как Хью Дрискил. А в основу сюжета должно было войти одно из его приключений в оккупированной Франции, где он организовал освобождение из плена другого героя.
Я чуть с ума от радости не сошел, когда в один прекрасный день к нам в Принстон приехал сам Гарри Купер. Он должен был играть главную роль. Помню, как я сидел на ступеньках веранды с большим стаканом лимонада в руке и слушал Купера, Донована и отца. Они говорили о фильме, о войне, а потом Купер взял меня с собой на теннисный корт и отрабатывал со мной подачу. Господи, подумать только, сержант Йорк и Лу Гериг помогали мне отрабатывать подачу, и Купер сказал, что как-то Билл Тилден признался ему, что успех в этом деле на девяносто процентов зависит от жеребьевки. Тем же вечером знаменитый актер достал блокнот для набросков и изобразил меня, потом малышку Вэл, а потом отца, Донована и Д'Амбрицци. И при этом сказал, что всегда мечтал стать художником-мультипликатором, а затем вдруг по чистой случайности увлекся актерской игрой. А перед тем как уехать, разрешил мне называть его просто Фрэнком. То было его настоящее имя, и так называли его самые старые друзья еще со времен колледжа в Айове. Так прямо и сказал.
Больше я его никогда не видел, только в кино. Буквально на следующий год, в 1946-м, он появился на экране в фильме «Плащ и кинжал». И, сколь ни покажется странным, действительно очень походил в этой роли на отца. Правда, Голливуд для пущей затравки ввел в сценарий и любовную историю, и роль героини играла совсем тогда еще молодая Лили Палмер, то был ее дебют. Дома мне дали понять, что все это чистой воды выдумка и ерунда.
Чем больше поправок к сценарию выслушивал отец, тем больше сомнений возникало у него насчет голливудского подхода. Помню, как однажды летним днем Донован сидел на веранде с отцом и Кёртисом Локхартом, его протеже, и Донован нарочно дразнил отца. Я, как обычно, примостился рядом на ступеньках с прохладительным напитком и слышал, как он захохотал, а потом сказал: «Что ж, Хью, будем надеяться, они не выставят тебя такой уж большой задницей!» В ответ отец усмехнулся и заметил: «Не посмеют. Никогда не допустят, чтоб Купер выглядел задницей». Тогда Донован сказал: «Скажи ему, малыш Локхарт, скажи ему, что придется поверить во все эти вещи». Локхарт кивнул. «Верно, Хью. Вера, это важно». Я слушал их и смотрел, как моя маленькая сестренка носится по лужайке в новом красном купальнике, танцует в струях фонтанчиков, выпендривается, старается привлечь внимание взрослых. Еще ребенком она положила глаз на Локхарта.
И вот за спиной у меня раздался голос отца: «Моя вера никогда не подвергалась сомнению, джентльмены. А вот мистеру Уорнеру и его любимчикам я не доверяю. Да одного взгляда достаточно, чтобы понять: никакие они не паписты».
Донован так и покатился со смеху, и беседа перешла в другое русло. Начали обсуждать возможность сексуальных отношений между Кулером и мисс Палмер, потрясающей красоткой. Но в этот момент меня на помощь позвала мама. Она сидела в саду, среди цветов, в широкополой соломенной шляпе, покуривала «Честерфилд», пила мартини и одновременно занималась прополкой.
Да, верно, моему отцу довелось пройти сквозь огонь, воду и медные трубы, и это закалило его характер. Но в ту ночь, принеся ему печальное известие о кончине Вэл, я вдруг увидел нечто большее, чем просто силу характера. Разумеется, сила воли и жесткость помогают держать эмоции и чувства под контролем, но в этой ситуации решающую роль сыграла вера. Только вера помогла ему не дрогнуть. Он принял это известие как настоящий мужчина, даже глазом не моргнув.
Подошел к входной двери, такой огромный, сильный, готовый ко всему. Росту в нем было шесть футов четыре дюйма, весил он примерно двести сорок фунтов, густые седые волосы зачесаны назад и открывают высокий лоб с залысинами. Увидел меня, потом, за моей спиной, Сэма Тернера и сказал:
– О, привет, Бен. Вот так сюрприз. Сэм... Что случилось?
Я начал рассказывать. Он не сводил с меня ясных голубых глаз и молчал. А когда я закончил, сказал:
– Дай мне руку, сын. Неважно выглядишь. Пришло время держаться вместе, Бен. – И я вдруг ощутил всю его силу, и она частично передалась мне. – Она прожила свою жизнь, как хотела. Она знала, что мы любим ее. Она служила Господу, и лучшей жизни желать нельзя. Она не болела, не знала, что такое старческая немощь. Она ушла в иной, лучший мир, не забывай этого, Бен. И однажды все мы встретимся там и уже больше никогда не расстанемся. Господь любил твою сестру.
Даже голос у него не дрогнул ни разу. Он положил мне руку на плечо. Я и сам был достаточно высоким и крепким парнем, но так и согнулся под тяжестью его ладони. Все, что он говорил, было полной ерундой, но это помогло мне как-то собраться, и теперь я знал, что переживу смерть Вэл. Как-нибудь справлюсь.
– Сэм, – спросил он, – кто убил мою дочь? – И, не став дожидаться ответа, прошел в Длинную залу, увидел находившихся там людей. – Мне нужно выпить, – сказал он. И откупорил бутылку дорогого виски «Лэфройг».
Бедный Сэм Тернер, Он не знал, кто убил мою сестру. Какое-то время тихо переговаривался о чем-то с отцом. Персик развел в огромном почерневшем от копоти камине огонь. Отец Данн скромно стоял где-то в сторонке, после того как Персик представил его отцу.
Персик сказал, что с удовольствием останется на ночь, просто посидеть со мной и поболтать. Но я сказал, что не надо, со мной все нормально. Думаю, ему просто не хотелось ехать в Нью-Пруденс и проводить ночь наедине со своими воспоминаниями. Вскоре ушел Сэм Тернер, потом Персик и отец Данн допили свое виски и тоже ушли, оставив нас с отцом вдвоем. Я стоял у окна и наблюдал за их отъездом. Отец Данн, этот писатель-миллионер, ездил на новеньком «Ягуаре-XJS». У Персика был старенький «Додж» с вмятиной на одном крыле и весь заляпанный грязью.
Я обернулся и увидел, что отец успел поменять лед в бокалах и наливает нам виски. Он немного порозовел, наверное, от жаркого огня камина. Поднял голову. Протянул мне стакан.
– Ночь предстоит долгая. Так что выпей. А кстати, ты вообще зачем приехал?
Я рассказал ему, как провел день, тепло от солодового виски приятно разливалось по жилам. Вместе с этим теплом приходило успокоение. Я опустился в кресло, обитое горчичного цвета кожей, вытянул ноги к огню.
Он смотрел на меня сверху вниз, болтал янтарной жидкостью в бокале, качал головой.
– Черт... Что было на уме у моей девочки?...
– Это имело какое-то отношение к ее исследованиям. Она что-то обнаружила, наткнулась на нечто такое... возможно, в Париже или... Черт возьми, да не знаю я!
– Но не хочешь же ты сказать, что в ходе этих ее раскопок, имеющих отношение к столь давним временам, к войне, она нашла нечто такое, что страшно расстроило или напугало ее? – Он задыхался. – Только подумать! Вторая мировая! Как это может быть связано с убийством здесь, в Принстоне? – Похоже, гнев брал верх над скорбью.
– Успокойся, – сказал я ему.
– Нет, это просто смешно. Думаю, мы придаем слишком большое значение этим ее исследованиям. И забываем о том, что в наш век людей чуть ли не ежедневно убивают без всякой на то причины. Она пошла в часовню молиться и наткнулась на какого-то безумца, заблудившегося в ночи. Бессмысленная гибель!
Я не стал разубеждать его. Пытался убедить себя в том, что Вэл погибла случайно, что никакого преступного умысла тут не было. Но он не слышал страха в ее голосе. Слишком уж она чего-то опасалась, чтоб это выглядело случайной смертью.
– Знаешь, – продолжил тем временем отец, – она звонила мне вчера. Из Калифорнии. И сказала, что они с Локхартом прилетают сегодня в Нью-Йорк. Сказала, что будет дома сегодня, а Локхарт приедет сюда завтра. У меня у самого была сегодня встреча в Нью-Йорке. Я даже не был уверен, что попаду сегодня домой. И она ни словом не обмолвилась о том, что ее беспокоит. – Он снял пиджак, накинул его на спинку старинного деревянного стула. Потом ослабил узел галстука и закатал рукава рубашки. – Знаешь, что меня в тот момент беспокоило, Бен? Что она приедет домой и заявит, что уходит из Ордена, потому что собирается замуж за Кёртиса. Ну не безумие ли?...
– Не знаю. Мне всегда казалось, Кёртис твой идеал зятя.
– Кёртис здесь совершенно ни при чем. – Лицо отца исказила гримаса. – Только вдумайся, Бен! Это же Вэл. Она монахиня, и должна была остаться...
– Так же, как я должен был стать священником?
– Одному Господу известно, кем ты должен был стать. Но Вэл, в том крылось ее предназначение. Она была просто создана для Церкви...
– Кто это тебе сказал? Уж определенно, что не Церковь. Или я газет не читаю? У меня создалось впечатление, что они были готовы скинуться и купить ей билет в один конец. Отправить куда подальше. И потом, ведь это Вэл решать, разве нет? Она имеет полное право распоряжаться собственной жизнью. – Только тут я спохватился, что употребил неправильное время. Вэл уже ничем не могла распоряжаться, потому что жизнь у нее отняли.
– Так и знал, что ты это скажешь. Спорить с тобой бессмысленно. Мы с Вэл истинные католики, а...
– А я единственный в семье, кто состоит сплошь из недостатков, – перебил его я.
– На твоем месте, Бенджамин, я бы не стал упоминать о собственных недостатках, которые другие, порядочные люди пытаются скрыть. И потом, нельзя ли хотя бы сегодня не затрагивать проблем твоей расшатанной психики?
Мне следовало бы рассмеяться. Вэл точно засмеялась бы. То были отголоски старой войны, и оба мы с отцом знали, что победителей в ней нет и быть не может. И в то же время понимали, что будем сражаться дальше, до тех пор, пока один из нас не умрет, и тогда это уже не будет иметь никакого значения. Как, впрочем, и всегда.
– Скажи, а я прав насчет Вэл и Кёртиса? – спросил после паузы он.
– Не знаю. Со мной она об этом никогда не говорила.
– Да и незачем было. С учетом тех советов, что ты всегда давал ей. – Тут отец поднес ладонь к глазам, и я понял, что он на грани слез. Даже для старого закаленного бойца это было нелегко. Он поднялся, взял кочергу, принялся ворошить угли в камине. На камни снопом полетели искры.
Часы тоненько и мелодично пробили два, точно кто-то тронул клавиши старинного клавесина. Я встал, взял из коробки сигару, закурил и пошел в дальний конец комнаты к прикрытому куском ткани мольберту. Стоял там и смотрел в окно на ненастную ночь. И вдруг почему-то подумал о собаке, которая у нас когда-то была. Лабрадор по кличке Джек, он так смешно подпрыгивал, пытаясь укусить баскетбольную корзину. Когда он умер, Вэл настояла, чтоб мы похоронили его вместе с этой корзиной, чтоб он наконец смог кусать и рвать ее сколько заблагорассудится, всю отпущенную ему собачью вечность. Похоже, нам с отцом будет нелегко справиться с тем, что случилось с Вэл, что произошло с нашим миром.
Он зевнул, пробормотал что-то. Я различил лишь имя, Локхарт, и вопросительно обернулся к нему.
– Каллистий умирает. Не знаю точно, сколько еще протянет, но думаю, недолго. Кёртис готовится возвести на престол преемника. Выбирает очередного победителя. Хочет поговорить со мной. Могу побиться об заклад, собирает деньги.
– И кто же будет этот человек? – спросил я.
– Тот, кто может достойно ввести Церковь в двадцать первый век. Что бы это ни означало.
– Что ж, удачи ему.
– Насчет Кёртиса никогда ничего не знаешь наверняка. Думаю, им может стать Д'Амбрицци. Или Инделикато. А может, Фанджио, в качестве компромисса. – Отец делал вид, точно его это ничуть не интересует. Но притворщик из него был никудышный.
– Ну, а ты бы кого хотел?
Он пожал плечами. Некогда он много играл в покер. У него был кандидат, это точно. Карта, которую он собирался разыграть в самый последний момент.
– Я никогда тебя не спрашивал, – сказал я, – но всегда удивлялся, зачем ты привез сюда Д'Амбрицци после войны? Нет, для нас с Вэл это был просто праздник, во что мы только с ним не играли!... Но истинная причина мне неясна. Ты познакомился с ним во время войны, да?
– Это долгая история, Бен. Ему нужен был друг. Давай не будем сейчас об этом.
– Одна из твоих историй, связанных с УСС? То, о чем ты никогда не рассказывал?
– Давай не будем, сын.
– Ладно. – Д'Амбрицци, Инделикато, Фанджио. Для меня это были просто имена. Ну, за исключением Д'Амбрицци, разумеется.
Эти таинственные связи отца с УСС всегда вызывали у меня некоторое раздражение. Сколько времени прошло, а он до сих пор относится к ним как к государственной тайне. Однажды они с мамой взяли нас в Париж на летние каникулы. Номера в отеле «Георг V», прогулки по Сене на лодке, статуя крылатой богини победы Ники в Лувре, служба в соборе Нотр-Дам. Но пиком этой поездки – не сочтите за каламбур – стало посещение Эйфелевой башни, организованное старым другом отца по УСС епископом Торричелли, который в то время был уже очень стар. У него был самый длинный и крючковатый нос, который я только видел в жизни. И еще я узнал его прозвище, Шейлок. Карман у него был набит анисовыми леденцами. Вэл страшно полюбила этого старика. Он рассказал нам анекдот о Жаке и Пьере, двух друзьях, которые на протяжении двадцати лет обедали в одном и том же ресторанчике по два-три раза на неделе. И вот однажды Жак спросил, почему они двадцать лет обедают в одном и том же месте, и Пьер ответил: «Потому, mon ami, что это единственный ресторан в Париже, из которого не видна эта чертова Эйфелева башня!» Мы не совсем поняли смысл этого анекдота, но Вэл хохотала, как сумасшедшая. Уж очень ей понравились анисовые леденцы.
Я слышал, как отец и Торричелли обменялись несколькими фразами о Париже времен нацистской оккупации. Торричелли с улыбкой вспомнил эпизод, когда отец вылезал из подвала с углем, где ему две недели пришлось прятаться от гестапо. Весь в угольной пыли, он открыл рот, хотел что-то сказать, и был в этот момент страшно похож на чернокожего певца Эла Джолсона, готового запеть свою любимую песню, «Лебедь». Должно быть, опасные и увлекательные то были времена. И в то же время отец был для меня просто отцом, и как-то трудно было представить его шпионом, крадущимся в ночи и готовым взорвать какую-нибудь электростанцию или склад с боеприпасами.
– Знаешь, Бен, – медленно начал он слегка заплетающимся, наверное, от виски, языком, – мне будет очень трудно сказать это Кёртису. Ему прежде не доводилось сталкиваться в жизни с серьезными несчастьями. Жизнь его всегда шла счастливо и гладко, он привык добиваться всего, чего хотел.
– Что ж, придется теперь пережить и трудный ее отрезок. Лично мне было плевать на Кёртиса Локхарта. Ведь он был одним из них. Да и слишком переживать за отца тоже не имело смысла. Он был непрошибаем, как те горгульи, что свисают со стен собора Парижской Богоматери. Я переживал лишь за мою маленькую сестренку Вэл.
– Завтра все ему расскажу...
– Не стоит. Он и так все узнает. Завтра и телевидение, и газеты будут вопить об этом происшествии. Ведь Вэл знаменитость. Нет, точно, он узнает об этом до того, как мы ему скажем. А уж потом будем осушать его слезы. Лично я не в восторге от этой перспективы.
Он поднял глаза от бокала, так и пронзил меня взглядом.
– Знаешь, Бен, временами ты ведешь себя просто омерзительно.
– Яблоко от яблони недалеко падает. Гены, что ж тут поделаешь.
– Возможно, – сказал после паузы он. – Вполне возможно, что и так. – Потом откашлялся и залпом допил виски. – Ладно, пора в постель.
– На встречу с демонами ночи.
– Что-то в этом роде. – В дверях он обернулся, слабо махнул мне рукой.
– Кстати, отец...
– Да? В чем дело? – Тьма вестибюля уже была готова поглотить его.
– Сэм Тернер сказал, что Вэл звонила ему сегодня. Задавала вопросы о повесившемся священнике...
– О чем это ты?
– Ну, тот священник, что повесился у нас в саду. Он вроде бы один у нас такой, или я ошибаюсь? Как думаешь, зачем она спрашивала? Тебе она что-нибудь говорила?
– Сэм Тернер – просто старый сплетник, – жестко и с презрением отчеканил отец. – И что я могу об этом знать? Нет, она меня не спрашивала. И потом, история такая давняя...
– Ничего себе «история»!... Ведь это случилось на самом деле... Тело окоченевшего священника болталось на ветке в саду...
– Старая история, говорю тебе. Забудь. Мы уже никогда не узнаем, зачем она спрашивала, и это к лучшему. Ладно, пора спать. – И он резко отвернулся.
– Отец...
– Да?
– Если вдруг не сможешь заснуть... Знай, я лежу у себя в комнате, уставясь в потолок, тоже не сплю, момент слабости. Так что если будет одиноко... – я пожал плечами, не закончив фразы.
– Спасибо за предложение, – сказал он. – Думаю, я помолюсь. Могу и тебе предложить заняться тем же. Если, конечно, еще помнишь, как это делается.
– Спасибо за заботу, – ответил я.
– Никогда не поздно, если хочешь знать мое мнение. – В голосе его я уловил слабый намек на улыбку, хотя в темноте не видел лица. – Даже для такой потерянной души, как ты, Бен.
И вот он ушел, а я еще довольно долго прибирал на столе, курил сигару, а потом начал гасить везде свет.
Свет остался только в часовне.
Нет, видно, больная нога твердо вознамерилась наказать меня за все мои прегрешения, даже виски не помогло. Я, прихрамывая, поднялся по лестнице, потом по темному, насквозь продуваемому сквозняками коридору добрался до спальни. Над кроватью висела фотография Джо Димаджио[4] с автографом мне и отцу. На потолке виднелось такое знакомое коричневое пятно, след протечки в том месте, где белка прогрызла дырочку, пытаясь спрятать запас орехов.
Я включил лампу на тумбочке. В окно продолжал хлестать дождь со снегом. На комоде стоял в серебряной рамочке набросок Гарри Купера, где он изобразил меня с Вэл. Кто бы мог подумать... Из нас троих только я один остался в живых.
Я высыпал в ладонь несколько таблеток аспирина, от боли в ноге. Проглотил, запил водой. И пытался избавиться от воспоминаний, наступавших со всех сторон, в первую очередь с лужайки под окном. Долго вертелся и ворочался в постели, пытаясь поудобнее пристроить больную ногу. Потом наконец задремал под сопровождение тревожных образов, фантазий и видений. А потом вдруг увидел себя снова среди иезуитов...
На меня из темноты ночи наплывала целая армия людей в черных сутанах, некогда и я был одним из них. Точно колдуны, какие-то исчадия ада, они наступали со всех сторон, пытаясь отрезать мне пути к отступлению. Они хотели вернуть меня. И зря старались, потому что в те, самые первые дни, когда я был новичком, меня вполне устраивала жизнь среди них. С первого же дня я нашел свое место среди самых умных и блестящих представителей Ордена, составляющих его ядро. То были истинные профессионалы, ценившиеся здесь не столько за благочестие, сколько за острый и бунтарский ум. И первые недели обучения быстро приобрели для меня привкус вызова, который бросали мы, самые умные, самые острые на язык, самые хитрые и изобретательные, всей этой рутине, состоящей из непрерывных молитв, смирения, постоянной занятости, звуков и запахов общей религиозной почивальни.
И вот настал день, когда брат Фултон, всего двумя годами старше и опытней нас, пригласил всю нашу братию для разговора.
– Вам еще предстоит немало подивиться целому ряду экзотических аспектов жизни в нашем маленьком и счастливом сообществе, – начал он. Брат Фултон был, что называется, классическим образчиком умника-иезуита: вялые блондинистые волосы, заостренные лисьи черты лица, светло-карие глаза, казалось, отрицающие саму возможность принимать нас всерьез. – Мы называем их практикой покаяния. И вам тут совершенно нечего бояться, потому как все вы парни храбрые, а община имеет самые лучшие намерения. И главное, о чем мы радеем, так это о воспитании силы духа, жизнеспособности, решительности и росте духовности. Однако...
Он улыбнулся группе молодых людей, ожидавших, что последует за этой преамбулой.
– Однако мы ни в коем случае не должны пренебрегать и физическими сторонами нашего существования. Здесь, в замке Скалл[5], это такой типично иезуитский юмор, господа, мы на своем опыте убедились, что небольшое умерщвление плоти еще ни разу никому не повредило. Даже напротив, порой приносило пользу. Можете мне поверить, боль самым чудесным образом способствует концентрации мышления. Боль напоминает нам об истинной нашей цели... кстати, по списку все здесь или нет? Хорошо, хорошо... Иными словами, когда вы ощущаете боль, сам ход вашего мышления... если, разумеется, мысль работает должным образом... Так вот, сам ход вашего мышления неизбежно обращается к предметам, достойным медитации, к вашей любви к Богу. Вы меня понимаете?
Его живые карие глазки перескакивали с одного покорно кивающего лица на другое.
– Взгляните, господа, на эти чудесные маленькие штучки. – Он извлек из ящика стола два предмета и небрежно выложил их на книгу записей. – Давайте возьмите их. Пощупайте. Освойтесь с прикосновением.
Я взял в руки заплетенную в косичку белую веревку, смотрел, как она свисает с ладони, точно драгоценное ожерелье. Прикосновение к цепочке показалось странно возбуждающим, почти постыдным. Я держал ее с трепетом, словно опасаясь, что она вдруг может ожить и начнет хлестать меня. Брат Фултон меж тем продолжил:
– Вам помогут эти маленькие устройства, хлыст и ножная цепочка. Облегчат путь к Богу, поспособствуют выразить ему свою преданность. И послушание. Веревка, или хлыст, предмет символический. Вечером по понедельникам и средам вы должны раздеться до пояса, встать на колени возле кровати. Свет должен быть выключен. Потом вы услышите звон колокола. И как только услышите, тут же начнете хлестать себя по спине, через плечо. Хлестать и произносить молитву «Отче наш». Совсем нетрудно.
– Ну а это? – спросил я и взмахнул цепочкой.
– А, это, – протянул брат Фултон. – Когда вечером будете расходиться по кельям, не забудьте взглянуть на доску объявлений в коридоре. Там будет расписание. Допустим: «Хлыст сегодня, цепи завтра с утра». Старое иезуитское правило. Скажите, Бенджамин; что вам кажется необычным в этой цепочке?
– Звенья, – ответил я. – Один их край заточен и очень острый. А другой тупой, скругленный.
Брат Фултон кивнул.
– И каким, как вы думаете, краем к телу должна располагаться эта цепочка? Острым или тупым?
– Вы бы еще сюда Айрон Мейден притащили, – мрачно заметил Винни Халлоран. – Как только увижу, тут же смоюсь и...
– Нет, это предусмотрено только на седьмом году, – без тени юмора в голосе ответил Фултон. – Вы к тому времени уже все разбежитесь. – И он одарил нас лучезарной улыбкой. – Будете держать эти предметы, хлыст и цепь, под подушкой. Цепь – весьма болезненная штука, это я вам гарантирую. Будете пристегивать ее к верхней части бедра, под брюками, с утра по вторникам и четвергам. Увидите там застежку и все сразу сообразите. – Он поднялся. – Да, и еще одно. Застегивать так, чтоб облегала плотно. Нет ничего противнее ощущения, что цепь держится на ноге неплотно и вот-вот с грохотом свалится на пол. – В дверях он остановился и добавил: – Такое порой случается, и тогда человек чувствует себя полной задницей. Вы уж поверьте.
Я занялся умерщвлением плоти с должным усердием. Цепь – это далеко не сахар, можете поверить. Надо было обернуть ее вокруг бедра, потом крепко стянуть, так, что она начинала цеплять и выдергивать волоски и впиваться в плоть, а затем застегнуть. Прилаживать ее приходилось стоя. И это было вполне терпимо. Но потом вы начинали ходить. Мускулы напрягались. Острые края врезались в плоть, причиняя жгучую боль.
Один из новичков, Макдональд, заявил, что все это просто безумие, и сбрил с ноги волоски, а саму цепь закреплял на бедре с помощью скотча. Остальные отказывались даже говорить об этих цепях. Но то была битва, которую человек должен был вести в полном одиночестве, как мог, по мере своих слабых сил.
Больнее всего было садиться. Во время службы. За завтраком. На занятиях. На коже появлялись рубцы, острые края цеплялись за них, срывали засохшую корочку, еще глубже впивались в плоть. И все исключительно на пользу. Отец мог бы мной гордиться. Все во славу Господа нашего, Иисуса Христа. Бог. Орден иезуитов. Святой Игнаций Лойола. Sanctus Pater Noster[6]. Лучше подчиниться, слушаться, служить. Я смогу подняться над этим. Черт бы теня побрал, я сделаю это!
Мы плавали в бассейне, и вдруг Винни Халлоран сказал:
– Эй, Бен, ты только погляди на свою ногу, дружище! Погляди! – Я не хотел смотреть. Уже видел. Успел наглядеться за две недели. – Ты должен что-то делать, парень. Так оставлять нельзя. Просто ужас какой-то! И гной, и эта зеленая корочка. Посмотри на мою ногу. Видишь? Маленькие красные точки. А знаешь, Макдональд рисует у себя на ноге такие точки красными чернилами. Но у тебя... Нет, так не годится! Это же гной выходит. – Винни брезгливо и с ужасом передернулся.
Но я не сдавался. Решил, что ни за что не сдамся. Не отступлю перед этой чертовой иезуитской цепочкой. Кто угодно, только не Бен Дрискил.
В результате я заработал инфекцию, началась гангрена. И вот однажды отец Фултон нашел меня на полу в туалете, без сознания и в луже рвоты. Врачам из госпиталя Святого Игнация удалось спасти ногу, и я был очень этому рад. Объяснять отцу, почему и при каких обстоятельствах я потерял ногу, нет, это было бы свыше моих сил. И вот теперь я обречен жить с почти постоянными болями в ноге. Усиливались они в плохую погоду. Но меня утешает одна мысль. Я не сдался. Проиграл эту битву, любой может проиграть, но не сдался. Ни перед иезуитами. Ни перед отцом.
Я проснулся и увидел, что в окне занялся мутно-серый рассвет и что от моего дыхания поднимается пар. В комнате было страшно холодно. На подоконнике лежал снег, через приоткрытую на полдюйма створку нещадно дуло. Где-то в глубине дома звонил телефон. Я насчитал четыре гудка, затем телефон умолк. На часах было без пятнадцати семь. Я снова провалился в дремоту, и когда вынырнул из нее, часы показывали семь минут восьмого. Разбудил меня сон, в котором кто-то кричал.
Только спустя секунду-другую я понял, что крик был частью реальности. Я принес его с собой, из сна. И это не был пронзительный крик, нет, скорее тихий сдавленный стон, да и длился он всего секунду, ну, может, две. А потом вдруг раздался страшный грохот.
Отец лежал у подножия лестницы. Лицом вниз, халат перекручен вокруг тела, руки раскинуты и неловко согнуты в локтях. Время, казалось, остановилось. Но прошла всего лишь секунда, прежде чем я сбежал вниз и склонился над ним. Он казался другим человеком. Древний измученный старик, один глаз закрыт, другой смотрит на меня. И вдруг этот глаз подмигнул мне.
– Папа? Пап, ты меня слышишь? – Я подставил локоть и бережно опустил на него седую голову.
Уголком рта он изобразил подобие улыбки. Другой уголок оставался неподвижен.
– Телефон, – довольно отчетливо пробормотал он. – Архиепископ... – Тут он втянул все тем же уголком рта воздух. – Кардинал... Клэммер...
И тут вдруг я с ужасом увидел, как из уголка закрытого глаза у него выкатилась слеза.
– Он звонил? Что он хотел?
– Локхарт... Хеф... Хеффернан... – с трудом выговорил он.
Вот до чего докатился Хью Дрискил. Лежал на полу возле лестницы, бормотал нечто нечленораздельное онемевшими губами.
– Локхарт и Хеффернан, – подхватил я, изо всей силы стараясь ему помочь. Кто, черт возьми, он такой, этот Хеффернан?
– Мертвы... – то был уже еле различимый шепот, точно батарейка иссякла.
– Господи? Ты хочешь сказать... они умерли? Локхарт умер?
– Убит... В-в-вчера. – Он заморгал живым глазом. А потом слабо пошевелил пальцами и отключился.
Я позвонил в больницу. Потом вернулся и ждал рядом с отцом. Взял его руки в свои и держал, стараясь согреть, прогнать онемение и холод, влить в него хоть немного моей энергии, вернуть его расположение.
Я не хотел, чтоб мой отец умер.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.