Страницы← предыдущаяследующая →
Ванька Кладов, негодяй известный, нюхал первый цветок в этом тяжелом для него 1917 году.
– Хороша, язва, – говорил он. – Вот только не знаю, как сия флора называется. В ботанике, прямо скажу, я не дока. Во всем остальном я – да, разбираюсь…
Была весна, и Романов-на-Мурмане, благодаря революции, был переименован в Мурманск (уже официально). Недавно отгремели грозы, вызванные нотой Милюкова о верности России всем договорам и о готовности вести войну до победного конца; Северная флотилия на общем митинге поддержала милюковскую ноту – все это Ванька Кладов запечатлел на страницах своей газетенки. В море шныряли подлодки врага, одну из них, кажется, потопили; телефонный буй с германской субмарины занесло приливом прямо в Александровск, прибило волнами к метеостанции, где ученые мужи долго пялились на буй из окошек, принимая его за мину. Все это Ванька Кладов воспел в красочных стихах, после чего сам для себя выписал гонорар (по рублю за строчку). Потом были и неприятности: Гучков ушел в отставку, и Гучкова было жаль Ваньке – написал элегию на уход Гучкова (по три рубля за строчку). Теперь Керенский вошел в состав нового коалиционного правительства на правах военного и морского министра. Нюхая цветок, Ванька Кладов соображал, как отобразить это событие, чтобы не стыдно было выписать себе по пять рублей за строчку…
Как и положено негодяю, он был мастак на все руки, и жизнь ему улыбалась даже здесь – на распроклятом Мурмане.
Поднялся с нижнего этажа (вернее, из подвала, где размещалась типография флотилии) служитель-наборщик и спросил:
– Ляуданского-то как? Набирать или опрокинуть?
– А чего там пишет Ляуданский-то?
– Да кроет…
– Кого кроет?
– Всех кроет.
– Меня не кроет?
– Вас не кроет. А вот Родзянку с незабудками смешал. Заодно и большевиков туда же… Как?
– Нехорошо поступает гражданин Ляуданский. Родзянку ты при наборе выкинь. А большевиков оставь.
– Господин мичман, да ведь… Знать надо Ляуданского-то!
– Знаю, – сказал Ванька Кладов. – Кто его не знает?
– Побьет ведь.
– Верно. Побьет он тебя. Ибо любой талант не терпит сокращений… Стихи есть в номере? – ревниво спросил Кладов.
– Пишут.
– Кто пишет стихи?
– Эсер какой-то стихи пишет. Уже старый. Приволочился. Первым делом пожрать попросил. Пожрал и теперь катает…
– Это похвально, – заметил Ванька Кладов, наслаждаясь жизнью. – Я ему по гривеннику за строчку выплачу. Тяга к стихотворству благородна… Ты стихов никогда не писал?
– Нет, не писал. Ну их к бесу!
– А эсера этого не отпускай… Спроси – не знает ли он, кто купит у меня бочку машинного масла?
Наборщик развернул макет номера газеты:
– Жидковат, кажись… Здесь пусто. И здесь продуло.
– Все исписали, – присмотрелся Ванька. – Оно верно.
– Бабу вот вчера на Горелой Горке топором угрохали, – призадумался наборщик. – Может, развернуть на подвал? Да в конце вы своей рукой мораль подпустите: мол, разве так надобно относиться к женщине?
– Не надо. Может, англичане к вечерку чего новенького нам подкинут… Телеграф-то стучит?
– Ерунду стучит. Керенский вчера опять на митинге плакал.
– Ну ладно. Иди…
Ванька Кладов остался один. Нюхал цветок. Взгляд его упал на окно и замер. С моря выходил на рейд, готовя якоря к отдаче, плоский серый корабль, с пятью трубами, отчаянно дымившими. Коротко взревела сирена, выбрасывая к небу горячий пар.
Ванька Кладов (негодяй известный) схватил швабру и ну молотить палкой в пол, чтобы услышали в типографии.
– Погоди набирать! – кричал. – Новости будут… «Аскольд» входит на рейд… из Англии!
От пирса гавани сразу отошел катерок и во всю прыть, разводя белые буруны, помчался в сторону «Аскольда». Это лейтенант Басалаго спешил повидать Ветлинского.
Носовая пушка «Аскольда» стучала резкими выстрелами.
Салют предназначался согласно традиции флагу британского адмирала Кэмпена. Катер «срезал» корму французского броненосца «Адмирал Ооб»; мимо пронеслись узкие, низко прижатые к воде плоскости миноносцев; под бортом громадного линкора «Юпитер» (на который Кэмпен недавно перенес свой флаг) катерок порта казался маленьким жучком. Исхлестанный полосами засохшей соли борт линкора стал удаляться, а лейтенант Басалаго еще считал залпы: «восемь, десять… одиннадцать…»
Когда он выбрался по штормтрапу на спардек «Аскольда», пушка уже молчала; воняя пироксилином, затвор орудия выкинул на разложенные под пушкой маты звонкий патрон. Стрельба окончена, и матросы – усталые – взялись за чехол.
Пошатываясь, серый и небритый, с мостика спускался Ветлинский. Он так постарел, так изменился за последнее время, что Басалаго с трудом узнал его. Черный походный плащ-«непромокашка» уныло обвисал плечи каперанга.
– Кирилл Фастович, вы… больны?
Ветлинский взял лейтенанта за локоть, пропуская вперед:
– Только не здесь… Обо всем – в салоне.
В салоне открыты окна, и – холод собачий.
Крепления на переходе ослабли, вестовые за ними недоглядели, и теперь полный развал: хрустят на ковре осколки разбитого графина., выскочившего при крене из «гнезда»; книги тоже сброшены с полок, и страницы их отсырели…
– Не надо смотреть на меня, – сказал Ветлинский. – Сам знаю, что сдал. Сильно сдал.
– А как дошли? – вежливо осведомился Басалаго. Острый нос на лице каперанга – как клюв. А глаза запали.
– Как дошел? – переспросил Ветлинский. – Все офицеры разбежались еще в Девонпорте. Счастливцы! Они остались жить… А мы вот вернулись. Но… как вернулись? На мостике – я, в машине – мичман Носков, сумевший поладить с матросами… Я уже не командир, – признался Ветлинский, – а только пособник судового комитета. Слава богу, что не надо было спрашивать «добро» на повороты и перемены в курсах…
– Вы устали, – сказал Басалаго, искренне сочувствуя.
– Не то слово – устал… Поймите мое положение: во мраке океана я веду крейсер, прокладка и пеленгация на мне одном. А под палубой в это время стучат выстрелы. Дошли лишь чудом… Случайно, на заходе в Варде, мы перехватили радио от господина Керенского, переданное нашим атташе в Стокгольме кавторангом Сташевским. Керенский высылает к нам комиссию, дабы судить офицеров и команду за хаос…
Басалаго поставил вопрос ребром:
– А этот расстрел в Тулоне?..
Ветлинский рванул с себя «непромокашку».
– Команда уверена, что приговор подписал полковник Найденов и атташе посольства. К тому же мне пришлось выступить перед судовым ревкомом…
– С чем?
– Я вынужден был признать эту революцию. Я признал ее… Впрочем, – задумался каперанг, – мне для этого совесть свою насиловать не пришлось, ибо я отдаю отчет себе в том, что Романовы только занимали место. Они не были способны довести Россию до победного конца. Честно скажу вам, Мишель: да, я буду поддерживать Керенского в его стараниях воодушевить флот и армию к наступлению…
– Что ж, все разумно, – согласился Басалаго. – Вы спасли не только себя. Вы спасли крейсер… для России, для войны.
– Очень рад, Мишель, что вы это сразу поняли. Ради этого я и шел на все. А теперь… спать. Вы меня извините, Мишель, но я забыл, когда спал в последний раз…
Сковырнув с ног громоздкие штормовые сапоги, разбухшие от сырости, Ветлинский рухнул на койку. Его глаза закрылись темными веками, словно пятаками глаза покойника. Серые губы каперанга слабо прошептали:
– Вы можете говорить и дальше, Мишель. Я еще не сплю… Басалаго поднял с палубы опрокинутый стул-раскидушку.
– Я вас очень ждал, Кирилл Фастович, – заговорил он, садясь поближе к каперангу. – Здесь, в Мурманске, вам бояться нечего. Поверьте: наши корабли всегда под главным калибром «Юпитера», англичане никаких бунтов не допустят. Я вас очень ждал, – повторил он, – чтобы совместно…
– Постойте, – сказал Ветлинский, не открывая глаз. – Мне не понравилось, что вы сейчас сказали…
– Что не понравилось вам, Кирилл Фастович?
– Вот это. Быть под наводкой калибра… с «Юпитера».
– Но это же не «Гебен» и «Бреслау»!
– Все равно, – возразил Ветлинский, – Я слишком хорошо изучил англичан: дай им только мизинец, и они… я их знаю!
От лица утомленного каперанга вдруг разом отхлынула кровь. Ветлинский стал белым-белым – он уснул. Басалаго встал и, осторожно затворив двери, поднялся на палубу.
К борту крейсера как раз подошел катер с «Юпитера», и по штормтрапу вскарабкался английский сублейтенант – розовощекий юнец, лет восемнадцати на вид. Заметив флаг-офицера, он вскинул руку к белобрысой голове, ничем не покрытой.
– Адмирал Кэмпен, – сказал дерзко, – выражает неудовольствие, что крейсер салютовал ему только одиннадцатью залпами. Мой адмирал в чине бригадном, ему положено слышать в свою честь тринадцать залпов.
Матросы-комендоры уже начинали расходиться от пушки.
– Первая! – крикнул Басалаго. – Расшнуровать обратно, два холостым – добавь…
От пушки – выкрик, совсем невежливый:
– А ты кто такой?
– Флаг-офицер, состоящий при мурштабе.
– У нас свой штаб, – ответили.
Суб-лейтенант с линкора «Юпитер» ждал.
– Мой адмирал тоже ждет, – сказал юноша улыбаясь.
Из люка вылез на палубу унтер-офицер с отверткой в зубах.
– О чем тут спор? – спросил.
– А кто ты такой? – сказал ему Басалаго.
– Гальванный унтер-офицер статьи первой Павлухин, член судового ревкома.
– Вот вас-то мне и надо, милейший! Соизвольте велеть своим матросам расшнуровать первую и добавить два холостых.
Павлухин помахал отверткой:
– Ребята! Традиций флота не нарушать… Два – в небо, чтобы чертям тошно стало, вжарь!
– Пожалте, – отозвались с пушки, срывая чехлы. Дважды, оглушая залив, грохнула пушка.
Понемногу успокоились чайки, опять присаживаясь на воду. Суб-лейтенант глянул с высоты борта (примерно как с крыши трехэтажного дома) и ловкой обезьяной совершил прыжок на шкентель с мусингами. Быстро и умело спускался на катер.
– Олл райт! – гортанно выкрикнул англичанин на прощание.
Басалаго задумчиво стоял возле борта. Под ним – вода, темная, и мощный отлив выносил от самой Колы в океан водоросли, дохлую рыбу, пустые консервные банки. И вдруг – вспомнил.
– А мичман Вальронд, – спросил, – где?
– Целехонек, – ответил ему Павлухин. – Ваш мичман Вальронд честь честью справил со мною дружескую отвальную в мюзик-холле Лондона и ушел… по-английски не попрощавшись!
Басалаго ответил:
– Вальронд покинул крейсер – в это верю. Но вряд ли мичман Вальронд справлял отвальную именно с вами.
– Как знать… – улыбнулся Павлухин. – Всяко бывает…
Басалаго примерился к броску, криком подзывая свой портовый катер, чтобы моторист подвел его под шкентель с мусингами.
За спиною лейтенанта переговаривались матросы:
– То англичанин, нация морская. А эти… наши… баре!
Один прыжок и тело, пролетев над кипящей водой, повисло в воздухе. Басалаго сначала насладился удивлением аскольдовцев, а потом, вися на руках вровень с палубой, прокричал им:
– Я вам не барин… Как представитель Центромура я приду сюда снова. И наведу порядок на крейсере… ррреволюционный!
– Какой порядок? – кинулись к борту матросы.
– Порядок революции. – И соскочил вниз, балансируя на шаткой палубе катера. – Полные обороты, – велел он в машину. – Подойти под трап «Юпитера»…
Павлухин раскрыл дверь и переступил через комингс, который до революции имели право перешагнуть только командир крейсера, военно-морской министр или император России…
Самокин собирал в чемодан вещи: белье, книги, японские безделушки. Придавил чемодан коленом – щелкнули застежки.
– Вот и все, – сказал, выпрямляясь.
Павлухин глянул в кругляк иллюминатора, где виднелись жалкие строения города-недостройки, и опечалился:
– Дыра…
– Ошибаешься. Это тебе не дыра, а – окно в мир. Такое же, как когда-то Петербург, только еще шире, еще просторнее. Погоди, здесь еще будет такое… А вообще-то, – закрутил усы Самокин, – отчасти ты прав: после Сингапура, Тулона, Лондона… дыра!
Помолчали. Ветер из иллюминатора стегал кондуктора прямо в затылок, лохматя ему волосы…
– Значит, так, – заговорил Самокин. – Главное здесь сейчас это Центромур. Но он подчинен Целедфлоту, что в Архангельске. Будет тебе трудненько, Павлухин… Глотки у всех здоровые. И будут драть их пошире. Теперь народ стал смелее. В случае чего, и ножик под ребро пустят… Настоящих моряков-балтийцев здесь нет. Опитки да объедки – возьми, боже, что нам негоже… Рассчитывай на пополнение, что прибыло в команду, – советовал Самокин – вот Кочевой, Власьев, Кудинов…
– Понимаю, – кивнул Павлухин. – Кочевой, Власьев, Кудинов Митька. У этих, правда, головы на пупок не завернуты.
Самокин вскинул в руке чемодан – примерился, как нести.
– Совжелдор, – сказал он вдруг, – это в Петрозаводске, и туда нам не статья: дело не морское, а путейское. Питер за дорогу эту ни зубов, ни крови не пожалеет… Будем драться!
– Ты думаешь? – не поверил Павлухин.
– Еще как! А тебе, дружище, дорога прямая – в местный Центромур.
– Да как выберут?
– Пройдешь… Все-таки наш «Аскольд» – посудина первого ранга. Не только матросы, но сама броня и сам калибр за тебя голосуют. И запомни, Павлухин, намертво: боезапаса не сдавать! Что угодно – без штанов останьтесь, а погреба берегите.
– Ясно, – сказал Павлухин.
– И еще, – добавил Самокин, расхаживая по каюте, сразу ставшей для него чужой и пустой. – Старайся попасть в Целедфлот, потому что в Архангельске есть наши. Сцепись с тамошними большевиками в одну хватку. Запомни вот это имя…
– Говори, запомню!
– Николай Александрович Дрейер, поручик Адмиралтейства.
– Поручик?
– Чего вскинулся? – осадил гальванера Самокин. – Сядь, не дури… Поручик Дрейер окончил Морской корпус, но ему даже мичмана ради смеха не дали. А поручика… За что? А вот за то, что он марксист. В Архангельске он главный оратор от большевиков, и ты еще полюбишь его.
– А как найти этого Дрейера?
– Он плавает штурманом на военном ледоколе «Святогор», что построили для нас в Канаде. Организация в Архангельске, – продолжал Самокин, – конечно, слабенькая. Но большевики все же есть. А здесь – дыра, ты прав! Кораблей много, верно: Но половина английские да французские. И заметь, главный калибр все время расчехлен… Черт их там разберет, что они про себя ночью думают!
– Неужто на такой прорве кораблей, – сказал Павлухин, – и все мозги у братвы набекрень?
– Были бы у них мозги нормальные, – ответил Самокин, – так они бы за Милюкова не держались… Пошуруй, конечно. И на флотилии. И на дороге. Путейцы народ бродяжий, на месте не сидят. Катаются. До Питера и обратно… Ну, что загрустил?
– А чему тут радоваться? Дела неважные… И ты улепетываешь.
– Надо. Так надо. – Самокин хлопнул его по плечу и снова вздернул чемодан за ручку. – Тяжеленный, дьявол… Набрал барахла за двенадцать лет службы. Ну, а теперь, Павлухин, должен я сказать тебе одну вещь. Очень опасную: она требует разума, спокойствия и выдержки.
– Это ты к чему меня готовишь?
– К разговору о нашем каперанге Ветлинском.
– А что? Он вроде бы все понял… все принял.
– Верно. И все как будто принял. Но перед этим он, только он один, был повинен в расстреле четырех в Тулоне. И наш атташе Дмитриев в Париже и сам следователь были против расстрела!
Павлухин наступал на Самокина:
– И ты знал? Ты знал? И – молчал?
– Знай и ты. Молчи и ты.
– Как же это?
– А вот так… Через мои руки прошли все шифровки. Помочь я ничем не мог. Вся борьба за жизнь четырех между Ветлинским и посольством была у меня перед глазами.
– И молчал? – не мог простить Павлухин Самокину.
– Правильно, что не сказал. Угробить человека легко. А кто крейсер доведет до Мурманска? Ты, что ли? А корабль необходимо сохранить… для революции. Вот и молчал.
Павлухин потер один кулак о другой:
– Ну теперь-то мы дома… Крейсер он привел.
– Будь разумнее, Павлухин, – сказал ему Самокин. – Революция не состоит из одних расправ и выстрелов. Время еще покажет, что такое Ветлинский. Может, он еще шерстью наизнанку вывернется? И даже будет полезен?
– Кому?
– Службе, дурак ты такой… Службе!
– Да не верю я в это.
– А я и не настаиваю, чтобы ты на каперанга крестился. Но надо еще проверить – что скрывается за его речами.
Звякнул звонок, откинулось в переборке окошечко из радиорубки. Самокин перенял бумагу, как в старые времена.
– Это же не шифровка! – сказал он. – Так чего суете мне?
– Все равно. Тебе ближе. Ты и передай командиру.
– А что там? – вытянул шею Павлухин, подозрительный. Самокин глянул на бланк и хмыкнул:
– Сам Керенский вызывает нашего Ветлинского в Питер.
– Зачем?
– Этого не знает пока и сам Ветлинский. Очевидно, Керенский имеет на него какие-то особые виды… Неспроста!
Самокин поднялся на мостик. В шубе и валенках дрог на ветру сигнальщик. Увидел кондуктора и стал ругаться:
– Ну и закатились мы. Если так на солнце зубами ляскать, так что же зимой-то будет? Во климат, провались он, холера… там уже цветы вижу, на сопках, а за цветами лед не тает.
– Отщелкай на СНиС, – попросил Самокин сигнальщика, – пусть ответят нам, если сами знают: когда питерский уходит?
Под ширмами прожектора узкими щелями вспыхнул ярчайший свет дуги. Сигнальщик проблесками отщелкал на пост вопрос: створки ширмы то открывали, то гасили нестерпимое сияние дуги, устремленное узким лучом прямо в пост СНиСа.
– Есть, – сказал. – Проснулись, сволочи… отвечают.
– Читай, – велел Самокин.
Теперь такой же луч бил в мостик «Аскольда».
– Курьерский… отходит… И спирту просят!
– Ответь им: спасибо. А спирт – в аптеке.
Берег «писал» снова, и сигнальщик прочел в недоумении.
– Эй, Самокин! Советуют нам пушку продать.
– Начинается… анархия, мать порядка, – выругался Самокин.
Уже надев шинель, он подхватил пудовые книги кодов, отнес их в салон. Ветлинский спал, похожий на мертвеца, и ветер стегал бархатные шторы, раздувая их сырым сквозняком. Поверх книг Самокин положил распоряжение главковерха Керенского и вышел из салона… Навсегда! Навсегда!
На трапе он поцеловался со всеми, кто встретился ему. И всю ночь кондуктор-большевик мирно спал в вагоне, бежавшем через лесистые тундры. Самокин не знал еще, что его ждет в Петрограде, как не знали того и те, кто оставался в Мурманске.
Вид Мурманска приводил Власия Труша в трепетное содрогание. «Во, лафа выпала! – думал он. – Небось в эдакой трущобе и жрать подают одни сухари… Ежели, скажем, по три рубля рвануть за каждую банку? Сколько же это будет?..»
Подсчитал и снова впялился в иллюминатор: «Да что там три! Нешто в эдаком краю, где ништо не водится, и по пятерке не накладут?» И с упоением наблюдал он всю мурманскую разруху и неустроенность окаянной человеческой жизни. «О себе тоже, – размышлял, – забывать не стоит…»
С такими-то вот мыслями, полными самого благородного значения, боцман Труш и вышел в середине дня на каменистый брег земли российской – земли обетованной.
– Эй! – окликнул прохожего. – А главный прошпект где?
– Где стоишь, там и будет главный.
– По шпалам-то?
– Милое дело, – ответил прохожий.
«Пройдусь разведаю», – решил Власий Труш и, выпятив грудь, закултыхался по шпалам.
И вдруг… О эти «вдруг»! Как они играют человеком!
Сидела на ступеньках вагона баба, держа на коленях младенца. А сей исторический младенец играл пустой банкой из-под ананасов. Как раз той фирмы, какую закупил в Сингапуре и сам Власий Труш… Боцмана малость подзашатало, и он долго озирался вокруг, словно перед злодейским убийством.
Потом заботливо склонился над младенцем, приласкал его.
– Так-так. На солнышке греется… Балуется, значит!
– Руки все вымотал, – печаловалась баба. – Уж я порю его, порю… Никакого толку!
– Тя-тя… Тя-тя… – пролепетал младенец.
– А баночка-то, – схватился Труш за жестянку, – красивенькая… Где взяла? – вдруг гаркнул он на бабу. – Отвечай!
– О чем ты, родимый? – испугалась баба.
– Отвечай, где взяла ананасью банку?
– Батюшка милый, да пошла до лавки и свому огольцу купила.
Труш развернул в руках платок, остудил лицо от пота.
– Купила? – засмеялся. – Да что ты врешь, баба? Это же господская штука… Три рубля банка стоит. Где тебе!
– Не сочиняй ты, – обиделась баба. – Налетел, будто я украла… Эдакого-то добра у нас много. Вот картошки нет, картошка в этих краях дорогая. Три рубля одна насыпочка стоит. Да вить… насыпать разно можно. А это – тьфу, ананасина твоя!
– И он, твой шибздик… что? Никак съел?
– Съел, батюшка. У него пекит хороший. Все руки, говорю, отмотал мне, проклятый…
– Сколько же ты заплатила за банку?
– А сколько? Как все, так и я… за полтинник. У гличан, слышь-ка, такого барахла много навезено. Вот мы и кормимся…
Власий Труш понял, что он разорен. Видеть не мог более сопливого младенца, что усиленно развлекал себя пустою нарядной жестянкой. Кинулся боцман на станционный телеграф – там народу полно – и растолкал всех ждущих очереди.
– Полундра, мадам… полундра, вам говорят! Я – «Аскольд», только что пришли с того свету. Срочная телеграмма: быть революции или не быть? Прошу не волноваться…
И отбил в Ораниенбаум жене:
СООБЩИ ЦЕНЫ АНАНАСЫ КРЕПКО ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАСИК
– Когда будет ответ?
– Зайдите вечером, – посулил телеграфист.
До вечера, голодный как волк, Власий Труш гулял по шпалам.
Вечером его поджидала телеграмма из Ораниенбаума: АНАНАСЫ НЕ ПОНЯЛА ХЛЕБА НЕТУ КРЕПКО ОБНИМАЮ
Дух взбодрился сразу. Видать, в Петрограде, и вправду говорят, народец с голоду дохнет. Сразу отлегло от сердца, будто камень с него свалили: все в порядке, не пропадем! Итак, решено – везти ананасы до революционного Питера…
Труш прибыл на корабль, а на «Аскольде» – беготня по трапам. Порхали раскаленные утюги, болтались, зеркальца, перед которыми, присев на корточки, брились матросы. Гам, хохот, веселье.
– На берег, што ли? – спросил Труш. – Так на берегу этом ни хрена нету. Я был там… Это тебе не Тулон с Марселем: разворота на всю катушку не дашь. Да и барышни тута по нашему брату в штабеля не складываются… себе цену верную знают!
– В отпуск! – орали матросы. – Половину всей команды крейсера командир отпускает до дому… Уррра-а!
– Половину? – почесался Труш. – Многоватенько…
Он отправился к Ветлинскому выпросить отпуск и для себя. Каперанг, хорошо отдохнувший после перехода, гладко выбритый, в полной форме, сидел за столом перед списками команды.
– Боцман, тебя на три дня… никак не больше… Подсказывай, кто беспокойный, от кого нам лучше сразу же избавиться.
Узкий палец каперанга в блеске обручального кольца скользил вниз по колонке имен, а боцман давал советы:
– Крикун… к бесу его! И этого – с глаз долой. Тоже… пусть едет и не возвращается. Солдаты-то бегут с фронта, а наши разве солдат умнее? Никто не вернется.
– Павлухин? – задержался палец Ветлинского.
– Пущай едет, – сообразил боцман. – Хоша он и унтер гальванный, но по всем статьям с панталыку сбился и нашему порядку не поспособствует…
Павлухин от отпуска отказался. Матросы ему говорили:
– Дурак, нешто своих повидать не хочется?
– Хочется, – отвечал Павлухин. – Да вы все разбежитесь, кому за кораблем доглядеть? Именем ревкома никто не уйдет в отпуск, пока технику не сдаст в исправности. Смазать все салом, как на походе… А на молодых много ли надежды?
«Молодых» из недавнего пополнения палец Ветлинского не коснулся в списках. Каперанг считал их более надежным сплавом в команде крейсера (еще «тихими»). Но почти всех, кто помнил тулонскую трагедию, Ветлинский безжалостно отпустил прочь – в явной уверенности, что обратно на крейсер они уже никогда не вернутся… Это называлось – самодемобилизация!
И весь вечер между берегом и бортом «Аскольда» шныряли юркие катера. Один отойдет, а на второй уже навалом кидают вниз чемоданы – парусиновые, с боевыми номерами, крепко прошнурованные. Матросы-старики следят за надписями. Если какой салага вздумает начертать суриком на своем чемодане заветные слова: «МОРЯК ТИХОВА ОКЕАНУ», – его тут же заставляют смывать едкую краску.
– Не достоин, – говорят самозванцу. – Что ты видел? Бискай этот – тьфу, лужа. Ты бы вот в тайфуне побывал…
Крики, песни и хохот разбудили сонный рейд. На британском флагмане вся оптика развернулась – на «Аскольд». Союзники пристально следили за отъездом отпускных. Три катера, четыре, пять, пошел шестой… И вот не выдержали: на реи «Юпитера» взлетели флаги. В ярком свете полярного дня расцветился сигнал: командиру явиться на борт британского флагмана…
Ветлинский был возмущен.
– Что это значит? – говорил он, делясь с мичманом Носковым. – Я командир русского крейсера, а не собачка, чтобы подбегать к «Юпитеру» на каждый посвист оттуда…
Каперанг дал флажный семафор на берег, адресуя его в штаб: как поступить в этом затруднительном случае? Ответ с берега был таков: адмирал Кэмпен является старшим на Мурманском рейде…
– Пожалуй, что так, – вынужден был согласиться каперанг; ударил треуголкой об локоть, поправил кортик, одна перчатка на руке, другая тиснута за обшлаг. – Традиции флота надобно уважать. Эй, на вахте! Катер – под трап…
Адмирал Кэмпен засел на Мурмане с осени 1915 года, сначала как начальник партии траления – английской; потом через консульство он подчинил себе с помощью дипломатии и русскую партию траления, так что права его старшинства на рейде были вполне обоснованы даже юридически, традиции здесь играли лишь роль бесплатного приложения к уставу и законам службы.
Медленно наплывал на катер серый борт линкора. Фалрепные юнги, засучив рукава, подхватили русского каперанга под локотки, как барышню; фалрепных специально тренировали на приеме с берега пьяных офицеров, и они свое дело знали блестяще. С почестями подняли Ветлинского на борт. Одетый в парадное, подтянутый, с острым взором степного беркута, Ветлинский с деликатной внимательностью прослушал, как оркестр сыграл в честь его прибытия веселенький марш. И вот взмах руки для салюта – приветствие флагу союзной Британии уже послано.
Вахта в строю. Медленно, как на похоронах, стучат барабаны. Свисток вахтенного офицера – можно следовать.
Ветлинский идет по чистой палубе – палубе цвета слоновой кости. Спокойные ясные взгляды матросов сопровождают его. И – порядок, какого русский флот уже не имел. Стало на минутку грустно.
Вахта сопроводила Ветлинского до дверей адмиральского дека. С ковра вскинулся породистый сеттер и сделал стойку на входящего каперанга. Один умный взгляд влажных глаз на хозяина – и собака снова легла, бесшумно.
Адмирал Кэмпен встретил Ветлинского стоя.
– Как старший на рейде, – подчеркнул он сразу, – я обеспокоен съездом команды вашего крейсера на берег. Время военное, восемь германских субмарин рыскают на подходах к Кольскому заливу. Наши тральщики износили машины, неся брандвахту, а на русских эсминцах митингуют, кормясь одними семечками, которые я тоже пробовал есть, но не нашел в них ничего хорошего… Ваши объяснения? – спросил Кэмпен отрывисто.
– Слушаюсь, сэр. Команда уволена мною в отпуск.
– Я не совсем понимаю вас, – резко произнес Кэмпен. Разговор происходил стоя. Оба навытяжку! Один в мундире застегнутом, другой в легкой шерстяной куртке с закатанными до локтей рукавами.
– Объясняю, сэр, – ответил Ветлинский. – Мною уволена в отпуск часть команды, зараженная пораженческими настроениями. Эти люди, можно считать, уже выбыли из кегельбана.
– Но кегли расставлены… Кто будет играть дальше?
– И оставшиеся, сэр, способны наладить службу. Тем более если вредное влияние большевизма исключено, сэр.
Расставив ноги на ковре, Кэмпен качнулся вместе с линкором (мимо как раз проходила посыльная «Соколица» и развела большую волну). Плавный крен влево, где-то внутри корабля грохнула дверь, еще крен вправо… Качка затихла.
– Хорошо, – сказал адмирал, – в этом варианте есть разумный подход к делу… В случае выхода крейсера на театр, мы дополним недостающий состав нашими матросами, которые рвутся в сражение… Вы слышите? Уже заиграли волынки перед ужином. Прошу, каперанг, к столу.
– Благодарю, сэр. Но осмелюсь сегодня отказаться от ужина, Ибо имею телеграмму от господина министра Керенского, призывающего меня в Петроград по делам службы.
– Весьма сожалею, – кивнул на прощание Кэмпен (и сеттер сразу вскочил с ковра). – Надеюсь, мы встретимся после вашего возвращения из мрачной русской столицы.
Четкий поворот. Треуголка под локтем. По бедру колотятся золоченые ножны кортика. Снова играет оркестр. Фалрепные бережно опускают Ветлинского на катер, в ладонях каперанга мягко мнется голубой бархат фалрепов, бегущих до самой воды.
Рука, вздернутая для приветствия, слегка дрожит. Боже мой! Как давно не было… всего вот этого!
Белая полярная ночь – с движением поезда на юг – медленно отступала. За Петрозаводском уже висли серенькие сумерки. На обнищавших станциях тяжело вздыхал паровоз.
Власий Труш проснулся в Лодейном Поле.
– Эй, – позвал сцепщика, – в Питере-то когда будем?
– К вечеру.
– Чего так поздно?
– А ныне поезда скоро не бегают. И на том спасибо…
Вышла на перрон баба и пригорюнилась.
– Служивый, – сказала Трушу, – не продашь ли чего?
– Эво! А чего надобно?
– Хлебца бы… Третий дён не жрамши сидим.
– А что? – высунулся Труш в окно. – Разве нет хлеба?
– Откеда хлеб?.. – засморкалась баба в платок.
Душа Труша взыграла от чужого несчастья. И чем ближе приближался поезд к Петрограду, тем все выше и выше взвинчивал он цены на свои ананасы. На станции Званка ощущался настоящий голод. Здесь, в ста четырнадцати верстах от столицы, Труш впервые увидел красные повязки на рукавах путейцев. Это были отряды Красной гвардии, о которой на Мурмане знали лишь понаслышке. Красногвардейцы гурьбой подошли к вагонам третьего класса, где ехали отпускные аскольдовцы, и, ничего не прося, терпеливо стояли, под окнами. Окна разом опустились. Посыпались оттуда буханки хлеба, испеченного накануне в паровой пекарне «Аскольда». Власий Труш наблюдал, как золотыми слитками порхают тяжелые буханки, – и ликовал: «Эка, голод-то! Чего там по пять рублей… Драть так драть. Недаром от самого Сингапуру тащил… Опять же и рыск, дело благородное!»
Боцман ехал во втором классе, почти полупустом, загрузив свое купе ящиками с ананасами. Крепкие мышцы боцмана, отъевшегося на казенных харчах, играли заранее – скоро он будет сгружать ящики на перрон…
И вот завечерело над далями, паровоз неторопливо втянул вагоны под закопченные своды вокзала.
Пассажиры гуртом повалили на платформы: матросы – чемодан на плечо – убежали, радуясь, свистя и подпрыгивая. Издалека было видно, что на развороте турникета патруль задержал каперанга Ветлинского. Власий Труш вытянул шею, всматриваясь в сутолоку вокзала: что будет? Командир «Аскольда» о чем-то долго спорил, потом зажал портфель между колен, и патруль тут же спорол ему с плеч погоны, сорвал с фуражки кокарду; после чего турникет закрутился дальше.
Боцман сгрузил на перрон ящики с броскими английскими надписями. На заплеванных досках платформы эти ящики расцветали, словно праздничный подарок ко Христову деньку. Устал.
– Фу, – сказал, отдыхиваясь. – Ломового бы теперича… Выбил бушлат об стенку – шлеп-шлеп; сорвал погоны с него – от греха подальше; присел на ящики. Тут его окружили. С красными повязками на рукавах пальтишек. Видать, рабочие.
– Знатно, – сказал один, присматриваясь. – Вот это, я понимаю, упаковочка… Эй, флотский! Кажи бумагу.
Власий Труш бесстрастно развернул отпускную. Прочли. Вернули. Пока ничего. Подкатился тут и солдат в обмотках.
– Что в эшелоне? – полюбопытствовал.
– Техника, – не мигнул Труш, отвечая. – Причем иностранная, – добавил. – У нас такая разве бывает?
– Всякая бывает, – усмехнулся один рабочий.
– А это секретная, – отвечал Труш. – Для дальних прицелов.
– Ну вези, – сказал солдат. – Технике – мое почтение. Особенно, ежели прицел у тебя дальний, так это – милое дело!
Но тут его спросили:
– С мурманского?
– С него самого… с мурманского.
– Зажрались вы там. Вон ряшку-то какую наел: надави – и сок брызнет. А ну, Федя, берись с конца. Сейчас прицел проверим.
Подняли один ящик и грохнули его о перрон – покатились яркие банки, и вмиг их не стало (набежал народец – растащил).
– Стой! – заметался Труш. – По какому праву?
– Спекулянт! – ответили. – А право одно: революция! Солдат вспорол ножом одну банку. Лежали там нежные золотистые ломти, благоухая необычно. И растерялся солдат:
– Это что же за дичь така? Видать, вкуснятина?
– Не дичь! – убивался Труш. – Эх ты, серость., фрукта!
– Как зовется?
– Ананаса…
Услышав это слово, солдат озверел.
– Буржуй? – хватался за грудки. – Ананасу жрешь?
– Не буржуй, а боцман… – оправдывался Труш.
– Прикидывайся! – орали из толпы мешочников. – Сразу видать буржуя… Рази моряки ананасу шамают? Переоделся под флотского.
Труш совсем ошалел. Тянулись к нему отовсюду руки, рвали его на части, с хрустом выдернули пуговицы из бушлата, которым он укрывался от кулаков.
– Растрепать его! – визжала бабенка в платке. – Зачинай делить… тута же… всем, по совести!
– Товарищи! Граждане! – взывал Труш, отбиваясь. – А ежели я болен? Ежели я не могу? Ежели мне доктор велел? Это как же получается? Выходит, буржую можно, а простому человеку нельзя?
Красногвардейцы уже таскали ящики на ломового извозчика. Грузили. Солдат ткнул боцмана штыком под лопатку – больно:
– Следуй…
Привели на Выборгскую, вслед за телегой. Там, в узкой прокуренной комнате, сидел человек, и жиденький галстук его был завит на шее веревочкой. Тяжело он поднял глаза, красные от недосыпа, как фонари.
– Половину, – сказал, – на Путиловский, другую половину разделить: на Обуховский да на Парвиайнена… детишкам!
– Ты што? Соображаешь?.. Да я от самова Сингапуру…
– Вот и приехал. Спасибо, что сам не съел!
Когда Россия уже шаталась от голодухи, Мурманск еще не ведал острой нужды в куске хлеба. Англичане и французы взяли Мурманский край на союзный прокорм, и первый кусок – самый лакомый – доставался гарнизону и флотилии. Все продовольствие было в руках британского консула Холла: он мог и задержать его, и тогда на шее Мурманска стягивалась неловкая петля голода. Холл мог и ослабить эту петлю…
Впрочем, все зависело от Петрограда, где существовало двоевластие. Все зависело от политики. Это было время, когда даже консул не знал, что будет дальше… Стянуть ему петлю или, союзно подобрев, распустить ее по старой дружбе?
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.