Страницы← предыдущаяследующая →
Виктор Краббе проспал банг (неудачное персидское слово, означающее слабый неощутимый звук) биляля, и будет спать до тех пор, пока банг-банг (удачное яванское слово) полудикой зари не принесет ему чай и бананы. Спал он на втором этаже старой, выходившей па реку Резиденции.
Река Ланчап дала свое имя штату. Она брала исток глубоко в джунглях, там, где поился маленький негроидный народец численностью около сотни, поклонявшийся грому и умевший считать лишь до двух. Водопой он делил с тиграми, гамадрилами, шнуровыми змеями, пиявками, пеландоками и прочей дикой фауной малайских речных верховий. Сунгай-Ланчап вилась дальше, охватывая аванпосты более сложной культуры: малайские деревушки, где знали Коран, где в немыслимо разнообразном пантеоне теснились пророки, нимфы и боги-деревья. Здесь на рисовых заливных полях велись кое-какие работы, достаточные для поддержания растительного гелиотропного существования. Тут была речная рыба, хоть и охраняемая богами-крокодилами устрашающей злобности; падали или сшибались обученными обезьянами, именуемыми бероки, кокосовые орехи; дуриан в сезон дуриана распространял сильнейшее зловоние. Эротические пантуны[9] и индуистские мифы развеивали уныние после accidia,[10] случавшихся время от времени. С приближением реки Ланчап к побережью появляется более прогрессивная цивилизация: два современных города, Тимах и Тахи-Панас, разжиревшие на олове и каучуке, с крупным населением из китайцев, малайцев, индусов, евразийцев, арабов, шотландцев, братьев-христиан, бледных английских администраторов. В городах эхом звучат колокольчики велорикш, гудки гладких самодовольных американских автомобилей, радио, игравшее сентиментальные пентатонические китайские мотивы, утренний кашель и плевки тукаев, крики Востока. В месте встречи реки Ланчап с Сунгаем стоит царский город Ханту, над которым господствует Метана, выстроенная архитектором из Лос-Анджелеса, благословленная луковичной, как луковица, мечетью, проклятая низким небом и высокой влажностью. Куала-Ханту.
Виктор Краббе спал крепким сном, утонув в темном мире, где история сливается с мифом.
История штата мало чем отличалась от великих соседей, Джохора и Паханга. Один малаккский князь обосновался на реке в эпоху вторжения португальцев. Он знавал прежние времена тишины, праздности, шелковых девушек, разносивших шербет, долгих тонких теологических дебатов с наезжавшими исламскими философами. Португальцы, потея в коротких штанах, вместе с торговлей и спасением душ язычников принесли с собой мелочные заботы. Франциско Хавьер[11] проповедовал любовь к чужому Богу, пытался разделить неделимый нумен,[12] создать жесткую триединую структуру, открывал школы, где пели мрачные гимны, и, наконец, смирился с дыбой и тисками для пальцев. Потом малаккский царствующий дом принялся подтверждать свою старую гипотетическую претензию на господство над всем полуостровом, или, скорее, над всеми обширными территориями, которые не есть Малакка. Бендахара Юсуф поставил небольшой дворец на болотистом берегу реки Ланчап и постарался направить бешеные, собираемые старейшинами доходы в собственные сундуки. Он оставил в наследство преемникам эту тяжкую задачу, которую не облегчали задиристые аче и вездесущие буги,[13] но которую сняла с повестки дня безжалостная жадность фанфароиистых голландцев. Сами правители вели непоучительный образ жизни. Яхья никогда не выходил из опиумного транса; Ахмад умер, объевших засахаренных персидских фруктов; Мохаммед каждый день забивал насмерть, как минимум, одного раба; Азиз заболел сифилисом и умер в восемнадцатилетнем возрасте; у Хусейна была сотня жен.
Виктор Краббе был женат дважды. Вторая жена сейчас сопела и бормотала в глубоком сне, вызванном барбитуратами.
К моменту первого своего назначения Стамфорд Рафлс,[14] великий англичанин, еще служа в Правлении Ост-Индской компании в Пинанге, скорбел об упадке Малакки, зубрил малайские глаголы; потом султан Иблис – да помилует его Бог – стукнул могучим кулаком по столу, казнил нескольких буги, подверг пыткам нескольких старейшин, реформировал законы о престолонаследии, централизовал таможню и акцизы, объявил, что у женщины есть душа, и ограничил количество жен четырьмя. Имя его запомнилось, деяния запечатлелись в многочисленных институтах: клуб «Иблис» в царском городе, электростанция имени Иблиса в Тимахе, кинотеатр «Иблис» в Тахи-Панас, школа Корана имени Иблиса в Тукит-Тингги, минеральные воды «Иблис» («Суй Хонг и Компания», Сингапур и Куала-Лумпур).
Виктор Краббе был членом клуба «Иблис», но минеральные воды «Иблис» не пил.
После смерти султана Иблиса снова возникли проблемы. Пять вождей претендовали на троп, лишь один из них – кронпринц Мансор – имел на то хоть какое-то право. Вернулись тяжелые времена анархии, в воздухе свистели крисы,[15] рубили невинные головы, в кампонгах в верховьях реки бушевали грабежи и поджоги, снова появились буги – предвестники, вроде антихриста Дана при епископе Вульфстане,[16] – даже заинтересовались сиамцы, уже захватившие Патани, Келантан и Тренггану. И тут вторглись британцы. Мансор бежал в Сингапур, моля помощи губернатора. Да, да, он безусловно примет британского резидента, если ему гарантируют безопасный трон, постоянную охрану и пенсию в пятнадцать тысяч долларов в месяц. Поэтому война постепенно утихла, как ветер, хотя какое-то количество британской крови успело пролиться на негостеприимную землю. Штат начинал процветать. Буйно произрастал каучук, китайцы с лихорадочным усердием добывали олово. Султан Мансор стал англофилом, даже в собственном дворце ходил в твиде, был милостиво принят королевой Викторией, выбрал в качестве гимна штата салонную пьесу в стиле Мендельсона, написанную покойным принцем-консортом,[17] зачастил в Сингапур на бега и положил начало традиции азартных игр по-крупному, ставшей с тех пор отличительным признаком царствующего дома штата Ланчап.
Его преемники были светскими людьми, космополитами, обожали новые автомобили, не принимали во внимание многие запреты ислама. Конечно, свинину в штате никогда на банкетах не подавали; с традиционным благочестием практиковались полигамия и конкубинат;[18] однако в Истане был отлично оснащен винный погреб, и каждый султан принимал бренди по предписаныо врача. Управляли делами в Ланчапе тихо, с умеренной эффективностью, британские советники, – в большинстве своем бесцветные, слишком любящие собственных жен мужчины, питавшие вкус к рыбалке, или к коллекционированию спичечных этикеток, или к написанию компетентных монографий о более или менее приемлемых деревенских малайских обычаях.
Виктор Краббе из Службы просвещения был учителем-резидентом в школе Мансора.
При первом визите в Англию султана Мансора привела в восторг система привилегированных частных средних школ. Ему показали Итон, Харроу, Винчестер, Рагби, Шрусбери, и он возмечтал среди прочего о привилегированной частной школе в собственном штате, в собственном царском городе, которая воспроизводила бы многие отличительные особенности английских прототипов – крикет, пристенный футбол, скрамбл[19] в последний день Масленицы в канун Пуасы; старшие воспитатели, старосты, фаги,[20] и, разумеется, курс обучения, открывающий дверь к европейской культуре перед маленькими коричневыми мальчиками в итонских воротничках и коротких штанишках. Но рамки, в которые он втиснул свой план, погубили осуществление плана. Космополитом султан был за границей, легко себя чувствовал в отелях западных столиц, а в собственной стране ограничивал кругозор своей кровью и своей рекой. Хотел создать в штате школу для малайской аристократии, но, будучи чадолюбивым и обладая воображением, видел только, что его чресла никогда не произведут на свет достаточного для первого класса количества учеников.
Хотя Виктору Краббе было тридцать пять лет, детей у него не имелось.
Султан Аладдин предпочитал своим женам-малайкам китайских и европейских любовниц и обзавелся детьми любви разных цветов. Он с легкостью понял, что будущее Малайи в целом и Ланчапа в частности покоится на не одних малайцах, но на гармоничном сотрудничестве всех составляющих рас. Он не питал особых иллюзий насчет собственного народа: дружелюбный, привлекательный, вежливый, больше любит отдыхать, чем трудиться; с его помощью полуострову никогда не продвинуться; скорей его функция сводится к напоминанию трудолюбивым китайцам, индусам, британцам о тщетности труда в конечном счете. Он видел в смешении многих культур возможность рождения уникальной и эстетически ценной картины и перед своей преждевременной смертью изложил план создания малайской привилегированной частной школы в письме, которое разослал всем султанам. Написанное на изысканном учтивом малайском, приперченное заимствованными из санскрита и арабского неологизмами, письмо это можно найти в антологиях малайской прозы, – составленных такими учеными, как Ашеиден, Пинк и инчи Реджван беи Латиф, бакалавр искусств, – которые докучают ученикам по всей Федерации.
Фактически визионерский прожект осуществил англичанин, способный школьный инспектор Малайской Федерации по фамилии Покок. Он энергично, с жаром побеседовал с генеральным Резидентом, заразил своим энтузиазмом Резидентский совет, и вскоре сам Верховный комиссар понял ценный смысл образовательного учреждения, которое представляет собой микрокосм британского коллективизма, иной мир, – малайский, и все-таки одновременно символизирующий спокойный процесс управления.
Так в царском городе Мансора возникла школа Мансора. В нее шли китайцы, малайцы, индусы, евразийцы – все из «хороших семей» (хотя подобная квалификация всегда оставалась неопределенной, она служила лейтмотивом оригинального плана Покока). Учителя приезжали из Англии, Индии и Стрейтс-Сетлментс.[21] Школа неуклонно росла, медленно обретала традиции. Через несколько лет климат признали неподходящим для крахмальных воротничков и полосатых саржевых брюк, но со временем нашли адекватную школьную форму: белые полотняные штаны, полосатый галстук и канотье Харроу.[22] Многочисленные здания школы представляли собой целый музей колониальной архитектуры, от оригинальных лачуг аттап через оштукатуренные палладианские сооружения до пылающих стеклянных творений Корбюзье на высоких подпорках. Все предметы преподавались по-английски, и случавшиеся время от времени перекосы в программе обучения внушали многим питомцам презрение к богатым родным культурам, после чего они, лишившись расы, стремились на самый что ни на есть дальний Запад. Поэтому киномифы и газетные комиксы сплачивали разные расы гораздо сильнее, чем набор мячей для крикета, отрывистые упреки и похвалы наставников.
Виктор Краббе преподавал историю.
Директора приезжали и уезжали; все они принадлежали к Службе просвещения, работали хорошо или плохо, но всегда уходили, либо на пенсию, либо на менее обременительные посты. Одни руководили так, как привыкли на месте классных руководителей в крутых лондонских или ливерпульских средних школах; их ставили в тупик слезы усатых шестиклассников, стены невозмутимости в начальной школе, молчаливые заговоры, превращавшие правила в нуль. Во время жестокого правления ненавистного Гиллеспи одного учителя зарубили топором, другой был зарезан ножом. Для убийства самого Гиллеспи с помощью симпатической магии был нанят местный паванг, но Гиллеспи оказался слишком крепким или нечувствительным к смертельным волнам, которые источала изображавшая его фигурка, проткнутая булавками. Директора, ворковавшие о любви к азиатам, обнаруживали, что любовь заразительна, а Эрос проникает в дортуары в двух из множества своих божественных видов. Вдобавок они сталкивались с остракизмом в Клубе, упрекаемые в предательстве Британского Образа Жизни. Только одного директора убрали за педерастию – с сожалением, ибо он был прекрасным крикетистом. Проблема руководства казалась непреодолимой. Хоть какое-то подобие малайского единства возникало только при тиранической дисциплине; когда верх брала более мягкая гуманность, китайцы воевали с малайцами, китайцы и малайцы воевали с индусами, индусы воевали друг с другом. Лишь одному единственный раз удалось прийти к компромиссному твердому либерализму. Это был Роберте, ученый-ориенталист, глубоко разбиравшийся в людях, с теплым обаянием. Но при нем стал испаряться дух привилегированной частной школы. Перестали играть в крикет, так как выяснилось, что весьма немногие мальчики в нем разбираются; два года прошли без Дня физкультурника; директора видели на работе в саронге. Робертса перевели в Келантан на незаметную должность. Порой подумывали о приглашении американца, возможно, способного, благодаря сочетанию фамильярности и экзотики с магическими саундтреками на устах, внушить мальчикам сильную религиозную преданность. Но американец мог принести с собой бейсбол. Кроме того, подобное приглашение было бы полным предательством идей, на которых стояла школа Мансора, капитуляцией перед культурой, которой, несмотря на ее непреодолимое глобальное распространение, следовало сопротивляться как можно дольше. Однажды по контракту пришел австралиец, но он слишком часто ругался. Поэтому дело по-прежнему сводилось к паллиативу и второсортности. При Викторе Краббе директором был человечек по фамилии Бутби с третьесортной, полученной в Дареме степенью, спортсмен с брюшком, любитель виски с водой и быстроходных автомобилей, член популярного книжного клуба, обладатель массы долгоиграющих пластинок, приглашавший на завтраки с кэрри и говоривший: «Присаживайтесь».
Виктор Краббе заведовал пансионом.
Проблемы с организацией пансионной системы в школе подобного типа частично были решены с помощью беспомощного компромисса. Сперва предлагалось назвать пансионы в честь главных пророков – Наби Адам, Наби Идрис, Наби Иса, Наби Мохаммед, – но все, за исключением мусульман, возразили. Тогда микрокосмически приемлемым показалось распределение мальчиков по пансионам, носящим названия их родных штатов. Однако вышло так, что некий обскурантист султан и некий Союз тайных китайских обществ, независимо друг от друга, запретили в одном штате оказывать новому учебному заведению любую финансовую поддержку. Поэтому получилось, что в школе Мансора эту богатую и значительную территорию представляли евразиец, сын бенгальца-ростовщика, тамил, и тупой, но радостный сикх. Сами учащиеся настаивали через старост на преимуществах расового разделения. Китайцы боялись, как бы малайцы не начали буйствовать в дортуарах и пускать в ход ножи; малайцы заявляли, что на дух не выносят индусов; разнообразные индийские расы предпочитали вести вендетту только между собой. А еще вопрос о пище. Китайцы криком кричали, требовали свинину, харам, ненавистную для мусульман; индусы, невзирая на уговоры заведующей хозяйством британки, совсем мяса не ели; другие индусы требовали жгучего кэрри, их желудки не принимали пресного малайского лаука. В конце концов пансионы назвали в честь бриттов, помогавших строительству новой Малайи. Распределение по пансионам велось произвольно: в дортуарах гудели разные молитвы на разных языках, и все были вынуждены есть холодный рис с тепловатым лауком из мяса буйволов или с овощами. Никто не был доволен, но никто не мог придумать ничего лучшего.
Поэтому Виктор Краббе занимал пост заведующего пансионом Лайт, названным в честь Фрэнсиса Лайта, основателя британского Пинанга. Многие говорили, что пансион назван не очень удачно: нету там академических светочей. Тем не менее пансион Берч (подачка тени убитого резидента в Пераке) получал лишь обычную долю розог, не больше; пансион Рафлс не больше других проявлял интерес к Федеральной лотерее; пансион Лоу (поименованный в честь великого Хью) нередко высоко поднимался в играх и спорте. Таким образом, в конечном счете названия не содержали намеков на эпонимы.[23] Они свидетельствовали лишь о слабом воображении тех, кто их выбирал.
С приближеньем рассвета Виктор Краббе беспокойно заерзал, крепко зажмурился, сморщил лоб. Отмахнулся от чего-то.
Куала-Ханту, культурный центр, был также и центром деятельности коммунистов. Можно сравнительно безопасно ходить ночью по городу, только не следует чересчур углубляться в заросли. Однажды граната попала в кедай, где ополченцы сидели за выпивкой; на столиках в кафе и в давно оставленных на стоянке машинах оказались листовки, призывавшие азиатов уничтожить белых капиталистических паразитов. Приблизительно в миле от города, на дорогах в Тимах и Тахи-Панас, участились «инциденты». В каучуковые поместья террористы наведывались, когда заблагорассудится, с непредсказуемыми интервалами; рубили долбильщикам головы, выпускали кишки; за подобной церемонией следовали разглагольствования насчет Братства Людей и Всемирной Федерации. В поместье Грантам, в семи милях от Куала-Ханту, сменились пять управляющих за два года. Плантатор носил оружие не в надежде одолеть террористов, а предпочитая выпущенным кишкам чистый конец от пули. Ланчап, наряду почти со всеми прочими штатами, находился в состоянии войны. Даже рядом с красивым магазином «Блэкторн бразерс» в Тахи-Панас можно было увидеть стоявший бронированный автомобиль, пока мем в летних нарядах делали покупки. По дорогам тряслись военные конвои, окна дребезжали от бомб, гудели над потайными местечками в джунглях разведывательные самолеты. Водитель машины, надеясь еще разок проскочить, прибавлял скорость на нехороших девяти милях, испускал в конце очередной благодарственный вздох и тут видел ствол дерева поперек дороги, а вскоре из зарослей появлялись с ухмылкой желтые мужчины. Некоторые считали, что война никогда не закончится. Войска направлялись в дымившийся паром кошмар, полный пиявок, и раз за разом возвращались с угрюмыми пленными, носившими имена вроде Цветка Лотоса, Рассветной Лилии или Изящного Тигра. Но не было ни решительных сражений, ни реальных побед. Вновь и вновь выстрелы, вытянутые кишки, удушение, тоненькие ручейки войск в тропическом зеленом, колоссальные потери; анархические времена буги и аче в конце концов казались не слишком далекими.
Виктор Краббе проснулся в поту. Ему снилась первая жена, которую он убил восемь лет назад. На следствии с него сняли все обвинения, коронер слишком красноречиво и гласно ему соболезновал. Машину занесло на январской дороге, она взбесилась, полностью вышла из-под контроля, пробила хилое ограждение на мосту и стала падать – сейчас, в оживившем кошмар кошмаре, он чувствовал в желудке, как его спящее тело вновь и вновь падает, – бесконечно падать, пока не пробила лед и ледяную воду под ним, не начала тонуть с тяжелыми громкими пузырями. Легкие у него взорвались, он дотронулся до неподвижного тела на пассажирском сиденье, отчаянно рванул свою дверцу, вынырнул, задохнувшись, как бы преодолевая сажень за саженью пузырящийся ледяной свинец. Это было давно. С пего сняли все обвинения, но он знал, что виновен.
И теперь испытывал благодарность к жаркому малайскому утру, к знакомому быстрому шлепанью босых ног Ибрагима, который нес на веранду дребезжавший поднос с одним прибором. Фенелла, живая жена, долго еще будет спать, убивать во сне жаркое утро. Она хочет уехать домой, но без него бы домой не уехала. Хочет, чтоб они были вместе. Верит, что любовь ее не безответна. В определенной мере так оно и было.
– Морден или Сербитон с пальмами. Обветшавший Борнемут в глубинке. Мелкие пригородные умишки. Бридж и сплетни. Чай и сплетни. Теннис и сплетни. Сборища Красного Креста, вязанье и сплетни. Смотри. – Сидя с ним в пустом Клубе, она показывала помер «Кантри лайф». – За три года вполне можем скопить на покупку. Если постараемся. Идеально для частной школы.
Или, развалившись в стандартном кресле, предоставляемом Министерством общественных работ, выпивая под ветерком вентилятора, выдыхала:
– Дьявольски жарко. – В январской Англии не так дьявольски жарко. – Хоть когда-нибудь будет прохладней?
– Мне жара нравится.
– Я и сама так думала. Привыкла в Италии. Дело, наверно, во влажности.
На влажность многое можно было свалить: необходимость в сиесте, набранный лишний вес, поездку в автомобиле за сто ярдов, плесень на обуви, потные пятна под мышками на одежде, пробранный роббер в бридже или теннисный сет, неприязнь к стране в целом.
– Мне страна вполне нравится.
– Ну что тут может нравиться? Паршивые ребятишки, пузатые плюющиеся торговцы, террористы, грабители, скорпионы, эти чертовы оводы. И шум радио, и вечный крик. Они глухие все, что ли? Где блистательный Восток, о котором столько толков? Просто жуткая потная пародия на Европу. Я не встретила ни единой души, с кем можно было бы поговорить. Одни слабоумные из Малайского полка да плантаторы-деревенщины; что касается жен…
– Мы же вместе. Друг с другом можно разговаривать.
– Зачем нам для этого надо сюда было ехать? В Лондоне гораздо удобней.
– Здесь лучше платят.
– И все в трубу вылетает. Видел счет из холодильника за этот месяц? Вот это вот платье в «Блэкторне» – восемьдесят долларов, а под мышками уже расползлось.
– Да. Я тебя понимаю.
Съев два банана, выпив три чашки чаю, Виктор Краббе стоял во второй ванной голый и брился. Между первым и вторым движением бритвы утро полностью развернулось из бутона в цветок. Сквозь планки жалюзи на матовом стекле Краббе видел спускавшуюся террасами лужайку, худых черных тамилов-садовников, которые изо всех сил поливали со сварливыми криками. Цветами страна не богата, но в полуобщественном саду Резиденции росли бугенвиллии, гибискус, красный жасмин, дождевые деревья и одинокий баньян. За дорогой, граничившей с нижней террасой, Ханту встречался с рекой Ланчап, представлявшей собой сейчас скудный поток. Вода дурно пахла соленой гнилью, на редких грязных островках костями лежали и сохли велосипедные шины, палки, железки.
В определенном смысле неверность второй жене – дань уважения первой. Его мертвая жена жила во всех женщинах. Бесцельные шатания по примеру отца, упрямая верность воспоминаниям, возложение на могилу цветов, которые потом засушиваются со слезами жалости к себе. Некрофилия. Он многому научился у своего отца. Тело жены сожжено и развеяно в пар, стало атомами, растворенными в воздухе, в жидкости, его можно вдохнуть, выпить. Память значения не имеет. История – не память, а живая картина. Сны – не воспоминания.
Руки, разбиравшие безопасную бритву, дрожали, стальная пластинка со звучным дребезгом упала в раковину. Видя сны, ты – не ты. Тебя что-то использует, что-то глупо злобное, высунувший язык идиот, в распоряженье которого тысяча вольт.
«Но почему у тебя до сих пор это чувство вины? Почему ты больше не плаваешь и не водишь машину?»
«Нервы, – отвечал он. – В нервах что-то засело. Я снова женился ради успокоения нервов. А сейчас думаю, это ошибка, впрочем естественная. Возможно, отсюда фактически чувство вины. Это было нечестно по отношению к ней. Незабытая мертвая жена и осязаемая живая в какой-то мере отождествляются. Во всяком случае, их отождествляют сильно истертые проволочки в мозгу. Тогда видишь ее в ложном свете, судишь, взвешиваешь, сравниваешь. Мертвая женщина оживает, а мертвых оживлять нечестно, противоестественно. Мертвые разлагаются, распадаются на атомы, пылью в солнечном свете, осадком в пиве. Факт любви остается, а мертвых любить невозможно по самой природе вещей. Любить надо живых; живые, разложившиеся, распавшиеся на атомы в конкретных телах и умах, никогда не будут близки, никогда не будут важны. Ибо когда кто-то значит больше других, нам придется вернуться назад, снова отождествлять, с неожиданным ошеломлением противопоставлять, и опять возвращать к жизни мертвых. Мертвые мертвы».
«Значит, распылять и разлагать на атомы ту любовь. А как насчет нее, спящей там, в большой темной спальне, она чего заслуживает? Все это было ошибкой, не надо было этого делать. Она заслуживает целого моря жалости, вкусом и видом похожая на любимую».
Виктор Краббе надел чистые накрахмаленные белые брюки, прохладную, с запахом свежести, белую рубашку с открытой шеей. Тихо проделывал это в спальне, подняв на одном окне жалюзи, впустив немного света. Не обязательно было стараться хранить тишину, это просто привычка. Она спала медикаментозным сном. Если что-нибудь может ее разбудить, только скандал в дортуарах, топот мальчишек в столовой, крики старост, звяканье велосипедных звонков, хруст ног по гравию на дорожке внизу. До середины дня не проснется. Он подхватил со стула у письменного стола в гостиной свой кейс с плесенью под защелками и направился к двери, которая вела из квартиры в мальчишеский мир. Вращающаяся дверь столовой его квартиры скрипнула, и Ибрагим мягко сказал:
– Туан.
– Чего тебе, Ибрагим? (Люди говорили: «Не знаю, за каким чертом вы держите этого парня. Про вас про самого начнут болтать. Как-то вечером его видели рядом с кино в женском платье. Знаете, хорошо, что вы женаты. Его вышвырнули из офицерской столовой, где он крутил задом и приставал к мужчинам. Может, он повар хороший и прочее, но все-таки… Вы бы поосторожней».)
Извиваясь, Ибрагим прогнусавил:
– Минта беланджа, туан.
– Да ведь всего три дня до конца месяца. Что ты с деньгами делаешь?
– Туан?
– Сколько тебе?
– Лима ринггит, туан.
– Купи себе на них заколки для волос, – по-английски сказал Краббе, протягивая пятидолларовую бумажку. – Мем говорит, ты у нее их таскаешь.
– Туаи?
– Ладно.
– Терима касен, туан. – Ибрагим, извиваясь, сунул бумажку на грудь под саронг.
– Сама, сама. – Виктор Краббе открыл тонкую дверь, отделявшую его от мальчиков в пансионе Лайт, и медленно спустился, боясь поскользнуться на стертых ступеньках, вниз по широкой, некогда столь импозантной лестнице. Внизу ждал дежурный староста, Нараянасами, с живым лицом богатого черного цвета над белой рубашкой и брюками. Вестибюль был полон мальчишек, отправлявшихся в главное здание школы, контрапункт колорита, объединенный педальной нотой белоснежной униформы.
– Сэр, мы стараемся заниматься, так как уже в скором времени должны сдавать экзамены, а младшие мальчики не понимают важности наших занятий и устраивают настоящий сумасшедший дом, когда мы погружены в учебу. Нам, законно избранным вышестоящим, непомерно дерзят, недостаточно повинуются нашим частым угрозам. Я считал бы неоценимой услугой, сэр, если бы вы им всем сделали строгий выговор и подвергли словесному наказанию, сэр, особенно малайцев, жестоко пренебрегающих уважением, а также не соблюдающих дисциплину.
– Очень хорошо, – сказал Виктор Краббе, – сегодня за обедом. – Раз в неделю он обедал с мальчиками. Преследуемый почтительными приветствиями, прошагал вниз по треснувшим каменным ступеням, пролет за пролетом, дошел до дороги к главному школьному зданию. У него, единственного из европейцев в Куала-Ханту, не было автомобиля. Пока добрался до Военного Мемориала, рубаха на груди промокла.
Жители Куала-Ханту смотрели, как он идет. Безработные малайцы в поношенных белых штанах, присев на низком парапете общественной колонки, обсуждали его.
– В школу идет. Машины нету. А ведь он богатый.
– Деньги копит, чтоб быть еще богаче. Вернется в Англию с полными карманами, больше не будет работать.
– Умно. Он не ребенок, кушающий бананы.
Два старика хаджи, сидевшие у дверей кофейни, беседовали друг с другом.
– Птица-носорог сочетается между собой, ласточка тоже. Не подобает белому мужчине идти на работу пешком, как работнику.
– Сердце у него не гордое. Войдешь в козлиный загон – блей; войдешь в воловий – мычи. Вот как он думает. Хочет казаться простым человеком.
– Поверю, когда у кошки рога вырастут.
Иссохший попрошайка, надеясь с утра пораньше получить немного кофе, вставил:
– Вода у него сквозь пальцы не вытечет.
Хаджа продолжал более благосклонно:
– Воистину, черная птица по ночам летает. Но не примеряй на себя чужую одежду.
Жена китайца, хозяина магазина, окруженная ссорившимися детьми, сказала мужу на протяжном хакка:[24]
Ходит все время.
С потным лицом.
Богатые рыжие псы
Платят, сколько попросим.
Но изо дня в день
Идет он пешком,
Не имея машины.
Лупоподобное лицо ее в белой пудре лишь короткое время изображало легкую озадаченность. Потом под страстное бряцание струн и маленьких треснувших колокольчиков она бросилась к скулившему ребенку, которого собратья толкнули в мешок с сахаром.
Индусы, писари писем, ожидавшие клиентов, вставив в машинки чистую бумагу с копиркой, приветствовали Виктора Краббе улыбками и взмахами. Пару раз в дни Коронации, Юбилея и Фан-Хуа он выпивал с ними пива, обсуждал гиблые времена.
Проходя мимо жалкого маленького кабаре «Парадиз», Виктор Краббе сглотнул поднявшийся в горле комочек вины. Здесь, в поисках выпивки и часа уединения, он встретил Рахиму, единственную платную танцовщицу, которая разливала пиво, меняла пластинки, шаркала по полу с посетителями. Маленькая, светло-коричневая, коротковолосая, в европейском платье, любезная, услужливая, очень женственная. Она была разведенной, муж ее вышвырнул под каким-то ничтожным предлогом, поддержанный мрачной мужской силой исламского закона. У нее был один ребенок, мальчик по имени Мат. Перед малайскими разведенками открывались лишь две несложные профессии, и на практике высшая включала в себя низшую. Платная танцовщица в подобных заведениях мало зарабатывала, а нисхождение от полигамного супружества к проституции казалось простым оступившимся шагом. Виктору Краббе хотелось верить, будто она ничего ему не продавала, а десятидолларовая бумажка, тайком сунутая в ее теплую нежадную руку, – знак признательности, жест помощи. «Купи что-нибудь Мату». У нее в комнатушке он чувствовал, что как бы проникает в сердце страны, самого Востока. И вдобавок умиротворяет беспокойный дух. Нельзя только слишком привязываться к Рахиме. Любовь следует разложить, распылить, подобно тому самому любимому телу. Фенелла верила, что он ходит на школьные диспуты, на собрания Исторического общества. Скоро надо порвать эту связь. Но должны возникнуть другие.
Стареющий сикх, высоко сидя в телеге с навозом, царствуя над двумя мирными волами, закручивал на место, засовывал под распущенный тюрбан клочки седых волос. Лицо его – одна борода – улыбалось Виктору Краббе. Краббе махнул рукой, вытер пот со лба. Мальчики по дороге в китайскую школу смотрели на него снизу вверх с характерным для юных китайских лиц напряженным любопытством. Виктор Краббе свернул за угол у полицейских казарм. Если бы только школьные здания не были так разбросаны, вроде оксфордских колледжей. Правда, надо носить в кейсе сменную рубашку. Он посмотрел на маленьких кошек с загнутыми хвостами, охотившихся на кур в сухих муссонных дренажных канавах. Нога его наткнулась на выводок стручков пальмового дерева, похожих на сегменты почерневшей велосипедной шины. Он уже был рядом с главной школой.
Капрал Алладад-хан, еще не ведая о срочных телефонных звонках, ожививших Транспортное управление, не спеша бреясь, разглядел Виктора Краббе, слишком быстро для местного климата шедшего на работу. Он не видел в ходьбе пешком ничего неестественного. Сам он, Алладад-хан, проводил теперь жизнь среди машин с моторами и порой тосковал по старым деревенским временам в Пенджабе. Любил чувствовать под ногами твердую землю, а еще лучше – теплые движущиеся бока лошади между коленями. Машины с моторами мучили его во сне, лишние детали и отверстия для лишних деталей жалили, словно москиты. Желание мужчины не иметь ничего общего с машинными двигателями казалось разумным и даже похвальным. Однако…
Капрал Алладад-хан провел по горлу опасной бритвой и слегка порезался. И выругался по-английски. По-английски он знал только вот что: названия машин и машинных деталей; армейские термины, включая словесные команды; марки пива и сигарет; ругательства. Он давно служил в армии в Индии – пошел тринадцатилетним мальчишкой, неправильно указав возраст. Теперь, в тридцать, видел впереди еще десять лет, прежде чем можно будет уйти из малайской полиции с пенсией и вернуться в Пенджаб. Однако…
– Проклятая лгунья! – сказал он бритве. – Пошла в ж…! – Она дурно вела себя нынче утром. Он фактически не любил даже простейших приборов. Даже у бритвы была злобная гадкая душонка, которая ухмылялась над ним синевато поблескивавшим металлом. – Дура, гадина! – Можно было вслух ругаться, потому что жена его, немного знавшая по-английски, уехала в Куала-Лумпур пожить у своего дяди с теткой, занимаясь чрезмерными и ленивыми приготовлениями к рождению ребенка, их первенца. Алладад-хан никаких детей не хотел. Он был не слишком правоверным мусульманином. Были у него шокировавшие жену идеи. Однажды он сказал, будто его не ужасает мысль о съеденной свиной колбасе. Любил пиво, хоть и не мог себе много позволить. А теперь, когда Адамс-сахиб потребовал взаймы, мог еще меньше позволить. Смотрел английские и американские фильмы с поцелуями и как-то предложил жене испробовать эротическую новинку. Она пришла в ужас, обвинила его в извращениях, в самом черном чувственном разврате. Даже пригрозила пожаловаться на него своему брату.
При таких ее речах он счел полезным малайское выражение «тида'апа». «Тида'ana» значило гораздо больше, чем «наплевать» или «кому какое дело». Было тут нечто неуловимое, удовлетворявшее, подразумевавшее, что вселенная устоит, солнце будет светить, дуриан – осыпаться, что бы она или еще кто-нибудь ни сказали, ни сделали. Ее брат. Вот в чем вся проблема. Ее брат, Абдул-хан, командир районной полиции, большой человек, неженатый, учившийся в английском полицейском колледже, самостоятельно многому научившийся. Ее родители – их родители – умерли. Брату пришлось устраивать ее брак, и, естественно, она должна была выйти за Хана. Что б он ни делал, какое бы положение ни занимал, только бы не слуги (каковым, разумеется, Хан никак не мог быть), ей требовался Хан. Ну, Хана она и получила, его самого, Алладад-хана. Алладад-хан мрачно посмеялся в зеркало, прежде чем смыть с лица мыло после бритья, и подровнял усы маникюрными ножницами. Он был хорошим мужем, верным, осторожным с деньгами, любящим, умеренно страстным; чего ей еще желать? Ха! Дело не в том, чего она желает, а в том, чего хочет он, Алладад-хан.
Он застегивал рубашку в маленькой гостиной, сардонически глядя на свадебную фотографию. Когда снималась фотография, он знал ее ровно два часа десять минут. До того видел снимок; она на него посмотрела в дырочку в занавеске, но они между собой ни разу не разговаривали, не держались за руки, не делали той ужасающей эротической вещи, которой полны английские и американские фильмы. Вот-вот предстояло начаться военной кампании ухажерства. Вот он, на фоне фотографических пальм в кадках, неуклюжий в лучшем костюме, в сонгкоке; она уверенно кладет руку ему на колено, демонстрируя фотографу-китайцу крепкий длинный нос, каннибальские зубы. Аллах, про ухаживание ей все было известно.
Однако теперь его мысли во многом заняла мем-сахиб, миссис Краббе. Он с ней никогда не встречался, но, потея на жаре, часто видел, как она пешком идет в Клуб или по магазинам. Пусть Краббе, учитель, не хочет иметь машину, только нехорошо, что его жена вынуждена ходить под солнцем, с поумневшими от пота на лбу золотистыми волосами, с усеянным потом нежным белым лицом, в платье, запятнанном на спине и оскверненном потом. Алладад-хану часто приходилось подавлять безумное желание выбежать к ней, проходившей мимо Транспортного управления, и предложить «лендровер», «А-70», старый «форд» или любую машину, изнывавшую от духоты во дворе, вместе с полицейским шофером, который в первую очередь должен себя прилично вести, не харкать, не рыгать, не опускать стекло со своей стороны, чтоб туда плюнуть. Но робость его удерживала. Он не говорит по-английски; не знает, говорит ли она по-малайски. Вдобавок остается вопрос о приличиях, о морали. Кто он такой, чтобы выбежать в грубых ботинках, остановиться с ней рядом, страшно щелкнуть каблуками, деревянно отдать честь и сказать: «Мем-сахиб, я смотрю, как вы ходите по жаре. У вас солнечный удар будет. Разрешите мне предоставить вам транспорт, куда пожелаете ехать», или еще какие-нибудь слова с тем же смыслом. Немыслимо. Но обязательно надо с пей встретиться, хотя бы поближе увидеть, рассмотреть голубые глаза, оценить стройные формы, услышать английскую речь. Он считал, что в Кашмире бывают голубоглазые женщины, но у этой мифической англичанки еще и волосы светлые. Обязательно надо с ней познакомиться. Вот где поможет лейтенант полиции Адамс. Это будет небольшая расплата за множество небольших ссуд, с отдачей которых он его не торопит. Англичанка, которая ходит пешком; перед началом остался один барьер, барьер элегантно захлопнутой синей, красной, зеленой дверцы, спокойное достойное ожиданье приказа, куда ее везти.
Мечты прервало появление маленького пожилого шофера-малайца, Касыма, так никогда и не овладевшего философией двигателей, который жутко отхаркивал горлом мокроту и взялся за непосильную задачу содержания на шоферское жалованье двух жен. Касым сказал:
– Большой мужчина по телефону сказал. Тут другой большой мужчина из Тимаха. Транспорт будет сейчас проверять.
– Нет Бога, кроме Аллаха, – благочестиво молвил Алладад-хан. И вымелся в сопровожденье Касыма. Он колотил в двери, ругался, угрожал, рассылал лихорадочные сообщения, ворвался в Транспортную контору, побил по щекам двух шоферов малайцев, пробуждав от летаргии, осмотрел покрышки, осмотрел униформу, осмотрел ряды автомобилей. Вскоре созвал своих людей. Потом услыхал приближавшуюся машину, страшную, как Джаггернаут. Увидал, как машина въехала на транспортную стоянку, и там, слава богу, выстроилась вся проклятая банда, спокойная, долгие часы ожидавшая, и, когда вылезли из машины, капрал Алладад-хан рявкнул:
– Тен шун! – И все встали по стойке «смирно», а Нэбби Адамс, лейтенант полиции, ответственный за транспорт окружной полиции, гордился и радовался.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.