Книга По ту сторону кожи онлайн



Михаил Г. Чиботару
Встреча по ту сторону смерти

Было уже поздно, когда Василе Оляндрэ тихонько при открыл окно, чиркнул зажигалкой и закурил. Петухи давно сделали свое дело, дав знать, что половина ночи уже позади. Изредка подымался легкий ветерок, и тогда груша перед домом начинала скорбно перебирать свои жухлые листья – все, что осталось от ее былого наряда.

А листья редели: Оляндрэ слышал, как, падая, они испускали последний вздох. И на душе было тяжело и тоскливо.

Он выбросил окурок и снова лег, оставив окно открытым. Долгое время ворочался в постели, но сон не шел к нему, хоть тресни. В другой кровати тихо посапывал Митрикэ, и не было ему дела до того, что осыпаются листья, что идет зима и что отец с самого вечера мучается и никак не может заснуть. Митря спал глубоким, спокойным, молодецким сном.

– В его-то годы какие думы могут прогнать сон? – позавидовал про себя Василе. – И потом – что ему ведомо?… Знал бы он, кто этот Никандру Пэлэмару… А деревья еще столько раз будут срывать перед ним свои одежды…

Митрикэ Оляндрэ окончил этой весной университет и получил назначение сюда, в Фундуры. Василе мог бы походатайствовать в министерстве, чтобы сыну дали место поприличней. Однако он не собирался оберегать сына от трудностей, хотя, конечно, и хотел бы видеть его поближе.

За два месяца работы Митря послал ему несколько писем. И каждое из них Василе Оляндрэ открывал с некоторой тревогой. Но потом успокаивался. Митря не хныкал, что ему, мол, трудно привыкнуть к сельскому укладу жизни, к грязи и кирзовым сапогам, не жаловался, что ученики – непослушные, шалопаи, что они больше проводят времени в колхозных садах и на виноградниках, чем за книгой. Василе прекрасно понимал, что сыну всего перепало. И у него была одна забота: чтобы Митря не споткнулся в начале пути. А тот, казалось, и думать не думал обо всем этом. И Василе радовался: он терпеть не мог хлюпиков.

– Жизнь, брат мой, словно ретивая кобылица, – порой говаривал Василе, – и надо стараться ее оседлать и обуздать, пока не поздно. А то ненароком скинет, да так, что придется тебе до конца дней ползать на четвереньках.

Перед Октябрьскими праздниками Василе приехал повидаться с сыном.

Нашел он его в школе. Дети готовились к празднику, и Митря вместе с несколькими учителями сооружал во дворе сцену. Увидев отца, он тут же бросился ему навстречу с молотком и гвоздями в руках. И Василе вспомнил, что вот так же он бежал к нему, когда был пацаном, нетерпеливо выпытывая, какой гостинец привезли ему из города.

Теперь он был выше и складнее, чем отец. Но на его лице сияла та же безграничная радость ребенка. Он обнял и крепко поцеловал отца.

– Все-таки приехал. Никак тебе не сидится, – начал было отчитывать его Митря, но во взволнованном голосе не было и тени укора. – Я ведь писал тебе, что на зимние каникулы приеду. Разве можно тащиться в такую глушь с твоим здоровьем?

Митря повел его к себе на квартиру. Старенький домишко с завалинкой вровень с землей стоял почти рядом со школой.

– Можно бы найти жилище поприличнее, но это меня устраивает, близко. И потом весь день я фактически в школе или в селе.

Митря мигом притащил два ведра воды, чтоб отец освежился с дороги, и посоветовал ему отдохнуть, пока он вернется. А то клуба у них нет, а концерт дать надо. Жители вот-вот начнут собираться в школьном дворе и как бы не застали их с молотками на сцене.

Василе Оляндрэ отдыхать не хотелось. Раз уж приехал к сыну в гости, значит, следует познакомиться поближе с селом и его обитателями, чтоб иметь представление о месте, где жил его Митря.

Затерянные в садах дома тянулись по обе стороны неглубокого оврага, на дне которого журчал ручей. Самым внушительным строением было здание школы, если не считать церкви, возвышающейся на противоположном склоне оврага. Люди хлопотливо сновали туда-сюда, неся в руках плетеные бутыли и корзины со всякой всячиной.

Василе Оляндрэ понравилось село, хотя ничего особенного в нем не было: дома как дома, с белыми, а внизу подсиненными стенами, окруженные плетнями и фруктовыми деревьями во дворах. Дороги неровные, видно, в непогоду они выслушивают много брани от прохожих. Не было в селе даже того, что должно быть – бани, клуба, парикмахерской, сапожной. Митря писал ему, что все это есть в соседнем селе Флорены, и те, кому надобно, ходят туда. Василе же считал, что одно дело шагать к соседям, а другое – иметь все, что полагается, у себя дома. Но, в общем, это его не удручало. Скорее напротив, у него был свой взгляд на жизнь, и сейчас он думал: «Пусть немного помесит грязь. Будет знать, что белый хлебушек – из черной земли».

Был погожий осенний день с неярким и как бы усталым солнцем, с жужжанием последних отчаявшихся букашек, которых еще не настигли холода, с легким дуновением ветра, разносящего запахи муста и виноградных выжимок, айвы и наливных яблок, свежевспаханной зяби.

Василе Оляндрэ глубоко вдыхал их, чувствуя, как молодеет тело и обновляется душа. Старые далекие позывы пробуждало в нем это село, земля, этот пахучий воздух. И на какое-то мгновенье ему показалось, что он переносится в годы своей молодости. И он забыл, что ноги уже не слушаются его, как раньше, сердце пошаливает, да и радикулит часто дает о себе знать. Побегать бы сейчас босиком за плугом, чтоб почуять прохладу земли, облазать бы все холмы и лощины да вместе с загонщиками поохотиться на зайцев и лис, поплясать бы до упаду на сельской хоре,[1] а потом с вершины бугра гикнуть во всю глотку, чтоб было слышно за тридевять земель…

Все это пронеслось довольно быстро в воображении Василе, и палка в руке вернула его к действительности. Только грудь никак не могла насытиться ядреным воздухом…

Школьный двор был запружен народом. Кто-то яростно бил в барабан. Призывно трубил горн. Мужики и женщины, парни и девчата, подростки и совсем малыши тянулись туда. Для такого села, как Фундуры, торжество – событие чрезвычайное, и каждый оставлял на пару часов свои хлопоты.

Побродив по селу, Василе Оляндрэ тоже зашагал к школе.

Сцена была готова. Люди заняли уже места, усевшись прямо на траву, взошедшую после осенних дождей. Детвора бегала, орала, смеялась, радуясь, что уроков не будет ни сегодня, ни завтра, ни даже послезавтра.

Несколько в стороне четверо мужчин о чем-то горячо спорили.

– Я считаю, что место ему вот здесь, – сказал один из них, низкорослый и худощавый, с короткими черными усиками, показывая в глубину двора, где несколько рядов деревьев покачивали своими почти голыми ветвями.

– А по-моему, это нелепость, – возразил ему другой, в темной шляпе и вишневом галстуке, с университетским значком на отвороте темно-синего пиджака. – Зачем нам жаться, как селедка в банке? И потом не забывайте, настало время подумать о новом помещении для школы. Село растет, детей уйма. А для Дома культуры нужна большая площадь, чтоб было где заложить парк, посадить цветы, оборудовать летнюю танцплощадку. Раз уж делать, так делать по-настоящему, ведь не на два-три года рассчитываем. Что, земли у нас мало?

– Об этом никто не говорит, вся земля вокруг наша. Но это не значит, что мы должны строить у черта на куличках. Мне кажется, товарищ директор, что культурный центр должен находиться в центре села. Вот так.

– Хорошо, а где центр села? – вмешался в спор третий мужчина с потухшей сигаретой в зубах. – Где центр Фундур? На дне оврага, не так ли? А мы должны смотреть в оба, чтобы увидеть не сегодняшний, а завтрашний центр. И если говорить об очаге культуры, как называют его в газетах, то строить его надобно наверху, чтоб свет этого очага был виден издалека, отовсюду. Вы заметили, как раньше выбирали место для церкви? Центр не центр, неважно, было бы место хорошее, а центр потом сам переместится.

Сигарета быстро кочевала из одного уголка рта в другой, в то время как ее владелец все больше распалялся:

– Вы знаете, сколько домов строится в селе ежегодно?

– Конечно, – ответили усики, – в сельсовете у нас все зарегистрированы.

– Тем лучше. Так вот, через десять лет Фундуры не будут больше Фундурами. Возникнет новое село. И если мы построим Дом культуры там, наверху, на окраине, и если Алексей Афанасьевич, – он повернулся к высокому статному мужчине, молча прислушивающемуся к спору, – обещает построить там и хороший современный магазин, и помещение для бригады и для сельсовета, а ты, – обратился он к усикам, – если впредь будешь выделять места для домов только в той стороне, я даю голову на отсечение, что через восемь-девять лет центр будет там.

– Все же я полагаю, что сначала надо провести собрание и посозетоваться с народом, – заключил высокий.

Слушая этот разговор, Василе Оляндрэ невольно представил себе новый Дом культуры, окруженный молодым парком. Новый магазин. А дальше вдоль широкой улицы тянутся просторные и добротные дома, увенчанные антеннами. Он видел совершенно новое село, каким хотят видеть его эти люди. И зваться оно будет по-другому, по-новому. Село Ясное, Светлое, Солнечное… да сколько красивых имен можно придумать красивому селу…

Гам вокруг все нарастал, и Василе спохватился, что должен увидеть Митрю.

Медленно пробираясь сквозь толпу к дверям школы, он вдруг остановился как вкопанный. Ноги одеревенели, дыхание захватило, глаза вылезли из орбит, брови поднялись в крайнем изумлении.

Стоящий перед ним старичок, заметив его выражение, тоже застыл в странном оцепенении, открыв рот, словно задавая немой вопрос. Однако это продолжалось одно мгновение, будто короткий электрический разряд, взявшийся неизвестно откуда, прошел по телу и исчез неизвестно куда. Старичок не спеша повернулся спиной и побрел в противоположную сторону. Василе тоже пришел в себя и поспешил следом. Догнал, взял за локоть. Тот повернулся и бросил раздраженно:

– Что надо, гражданин?

– Тоадер! Это ты?

– Что тебе надо, гражданин? – повторял тот, пожимая плечами. – Какой еще такой Тоадер?

Василе вперился в него взглядом. Тот продолжал смотреть спокойно, с тем же недоуменным вопросом в глазах. И лишь нижняя губа вдруг стала дрожать, и дрожь эта была очень знакомой. Василе сразу заметил длинный шрам, идущий из седины к уголку подбородка. Во рту блестело несколько вставных зубов.

«Неужели от того удара?» – подумал Василе.

Глядя на его дрожащую губу, он сказал:

– Как видно, ихние доктора так тебя и не вылечили.

Тот закрыл глаза, как от приступа головокружения. Василе продолжал изучать его. Да, это он. Правда, стал каким-то хлипким, ослабел. Отрастил бородку и усы, может, поэтому и кажется таким стариком. Губа продолжала дрожать, хотя он и пытался закусить ее верхними зубами. Золото блестело в лучах солнца и будто стекало с обезображенной шрамом губы.

– И зубы вставил, – спокойно отметил Василе. Хотел еще что-то добавить, но передумал. Старик открыл глаза и инстинктивно поднес руку к губе, чтобы успокоить тик, затем неожиданно запричитал визгливо, чуть ли не криком:

– Ну что ты ко мне пристал? Ну что ты ко мне привязался?

Василе смотрел на него, потрясенный встречей. Произнес как бы для себя:

– Кровь – не водица…

Теперь глаза закрыл он. И увидел перед собой другого Тоадера, в мундире цвета хаки, в галифе, плотно обтягивающем ноги, и в высоких сапогах с негнущимися и блестящими голенищами, такие носили только офицеры. И резиновый хлыст, которым он легонько, но звонко похлестывал по голенищу, тоже был офицерским.

Тогда Василе сказал ему то же самое: «Кровь – не водица». – Если я захочу, станет водицей! И прахом станет, если я захочу! – злобно ответил ему Тоадер. И хлыст дрожал в его руке…

Василе Оляндрэ почувствовал на плече чью-то руку и оторопело открыл глаза.

– Что с тобой, отец? – озабоченно спросил Митря. Тоадера уже не было.

– Ничего, ничего, Митрикэ, – поспешил успокоить его Василе. – Видно, устал я с дороги.

Митря принес ему стул и попытался усадить его, чтоб он смотрел спектакль. Отец уперся: встреча с Тоадером разбередила его душу, всколыхнула прошлое, и ему захотелось уединиться куда-нибудь, в укромное местечко, чтоб успокоиться, прийти в себя.

– Прости, Митрикэ, но я лучше пойду домой. Устал я. А ты занимайся своим делом, не беспокойся обо мне.

Он уселся на скамейке под разлапистой грушей с поредевшей от ветра листвой, уперся подбородком в костыль и предался воспоминаниям.

– Батюшка, не ты ли будешь родителем Думитру Васильевича? – услышал он пронзительный женский голос.

Перед ним стояла низенькая и толстая, как бочонок, старушка в черной юбке с многочисленными складками и в темно-вишневой плюшевой телогрейке. Оляндрэ догадался, что это хозяйка дома.

– Да, я, – с готовностью отозвался он, – Вот приехал поглядеть, как он здесь.

– Честно скажу тебе, батюшка, что Думитру Васильевич ну ни дать ни взять – девица красная. А ежели по-сегодняшнему мерить, так пуще, чем девица. Вот только одно у него, прости меня, старуху, не ладно получается.

Василе Оляндрэ внимательно смотрел на нее. Старушка продолжала доверительным тоном:

– Погубит свое зрение касатик, как пить дать погубит. И пригожий он, и обходительный, и смирный как красна девица, а вот меня не слушает. А я ему сколько раз говорила: Думитру Васильевич, да оставь ты свои книжки, неужто не пресытился ты этой учебой? А он усмехается и дело с концом. Говорит, что нужные книжки, читать их надобно. А я говорю, что зрение дороже всяких книг. Господи, да если бы наш поп Иоан читал столько! В жисть бы не прожил свои девяносто годков. А когда службу начинал, все плачем плакали. Не то, что нонешний…

– Что, этот хуже? – спросил Василе для поддержания разговора.

– Да этот совсем не служит. Одними поминками и живет. Прогнали его люди, а церковь закрыли. И правильно сделали, а то измывался все над господом богом. Года два его терпели, а он все бормотал себе под нос, один он и знал, о чем говорит. Глянешь на него, а у него губа нижняя скривится, будто нас всех перекривляет. Ну прямо нечистая сила, прости меня, господи.

Василе подался вперед:

– И что, ушел он от вас?

– Кто? Никандру Пэлэмару? Еще чего! Подался в школу и теперича вроде завхоза там. Детишек своей губой забавляет… Господи, заговорилась и на концерт опоздала! А ты, батюшка, не идешь? Послушать Думитру Васильевича, он порой такое скажет, умрешь.

– Спасибо, я попозже подойду.

Старушка засеменила к воротам и исчезла, будто ее ветром сдуло. Василе вошел в хату, снял жакет и прилег на кровать. Тревожные мысли не давали ему покоя. Никандру Пэлэмару… Неужто он ошибся, обознался? Ну, а губа? А шрам? И почему тот улизнул так быстро? Никандру Пэлэмару… Тоадер Оляндрэ… Кровь – не водица…

Вечерело. Вместе с сумерками на землю опускалась прохлада. Ветер играл с листьями груши, отрывая их один за другим и унося с собой. Василе Оляндрэ лежал с закрытыми глазами. На какое-то время он покинул этот старый домишко, Фундуры, покинул себя, поседевшего и с палкой в руке, и перенесся в Сэлкуцу, что на берегу Прута. Ему надо было увидеть себя мальчишкой, чтобы встретиться с отцом и матерью, которые давно уже почивают на кладбище у дороги, чтобы поговорить с Тоадером Оляндрэ и увидеть глаза Панагицы… Сколько он перетерпел из-за них! Но никогда не жалел, что увидел их такими, какие они были и какими они останутся для него на всю жизнь.

Легкий стук в дверь прервал ход его мыслей.

– Входите, – крикнул Оляндрэ, подымаясь с постели, и включил свет.

И так и застыл на месте, изумленно глядя на гостя. Это был Тоадер Оляндрэ. Его маленькие узкие глаза, глубоко спрятанные под густыми бровями, смотрели на него с испугом.

– Я знаю, что теперь от моего нового имени никакого мне толку не будет, – начал он хриплым сбивчивым голосом. – И пришел, чтоб поговорить с тобой начистоту. Как-никак, а мы все же одной крови…

Да, да… Их отцы были братьями… Других сыновей у деда не было: дядя Костаке да Георге, отец Василе. И с тех пор как помнит их Василе Оляндрэ, братья вечно враждовали между собой. И все из-за семи гектаров земли, принадлежащих деду, и скотины, которой было много в его загоне. Часть всего этого должна была достаться Георге Оляндрэ. Но он, женившись, пошел против воли старика. Не взял в жены Дарью Кочорвэ, которая, правда, была дурнушкой, но зато с хорошим приданым и тремя десятинами земли, а однажды вечером привел в дом Иляну, дочь тетки Надежды Станэ. Была она девушкой пригожей и ласковой, как голубка. Сызмальства осталась без отца, а мать то ли с горя, то ли еще с чего распродала мало-помалу всю землю, а деньги пропила с бедовыми мужиками-вертопрахами, так что бедная девка осталась совсем без приданого. Было у нее с полдесятины земли да большой позор из-за ребенка, которого она прижила неизвестно с кем. Ребенок умер через неделю после рождения, но позор и презрение односельчан остались.

Старика чуть удар не хватил, когда он увидел в своем доме Георге с Иляной. И сказал он сыну тихим голосом, словно не хватало у него сил говорить погромче или, может, боялся, чтобы не услышали не только соседи, но и собственные стены – пусть он отведет ее откуда привел и навсегда забудет дорогу к ней.

– Или ты нас примешь обоих, или я не переступлю больше твоего порога, – ответил Георге.

Старик рассвирепел, начал осыпать его проклятиями. Затем, видя, что сын не намерен покориться родительскому слову, взял их обоих за шиворот и вышвырнул за двери.

Иляна получила свои полдесятины, и это было все кх богатство. Пришлось им в первый же год работать по найму, за малую мзду обрабатывать чужую земли й копить деньги на домишко, потому что старик заявил: лучше он сожжет дом, чем позволит им войти в него.

Георге надеялся, что со временем сердце старика смягчится. Но проходили годы, а старик крепко, незыблемо стоял на своем. Что весьма радовало Костаке. Он всячески обхаживал родителя, приглашая его к себе на обед или на стакан вина, или же принося к нему всякие угощения. Он часто заставлял Тоадера рубить для деда дрова, носить воду, ухаживать за его скотом.

Однажды он сказал старику:

– Отец, ты уже стар, а хозяйство у тебя немаленькое и, чтобы оно не развалилось, тебе нужна крепкая рука Я мог бы тебе дать своего Тодерику…

Старик догадывался, куда клонит сын, но молчал. А Костаке боялся, как бы тот не раздумал и не отказался от своего проклятия. Тем более, что в последнее время туда стал наведываться и его брат Георге. И стал Костаке жаловаться старику, что Георге опозорил их род, связавшись с самой что ни есть распущенной голытьбой, что ему стыдно перед людьми, когда на улице эта «родня» здоровается с ним. И что Георге всегда был упрямым и непослушным, о чем он, родитель, не должен забывать…

Старик, чувствующий себя на пороге смерти, молчал в таких случаях, тупо уставившись в землю. Костаке было не по душе это молчание. Он уже несколько раз схватывался с Георге, крича, чтобы тот не смел переступать порог отчего дома, раз он так его опозорил. Тем не менее Георге продолжал приходить, сперва один, а потом с сыном Василе, который стал уже подростком, И старик вроде бы изменился: не бранил, не выгонял его больше. Говорил он все об одном, что у него отяжелели ноги, что его трясет сильно и что тянет его к старухе, которая, бедолага, уже десять лет лежит одна-одинешенька на кладбище.

Когда старик совсем ослабел, Георге почти не отходил от него. Костаке тоже был тут как тут. Не было у них времени для ссор: оба терпеливо смотрели в глаза старика, ожидая его последнего слова. Однако родитель продолжал хранить молчание.

Однажды зимним вечером, когда в печи гудел огонь, а снаружи неистовствовал мороз, старик приподнялся на локтях и жестом руки попросил сыновей подойти поближе.

Фитиль керосиновой лампы косо глядел на них. Какое-то время старик молча разглядывал сыновей. Будто собирался сказать что-то, открывал рот, но тут же останавливался, глотая невидимый комок и снова открывал рот. Его заросшее щетиной лицо осунулось и взгляд был другой, отрешенный. Наконец, чужим хриплым голосом произнес:

– Вот что, сыны… Мне пора в путь-дорогу… Засиделся я здесь, и холодно, и тесно как-то стало… Да и чужой я… А вы, сынки, живите разумно, чтоб люди не смеялись над вами…

Сыновья слушали с опущенными, как на исповеди, головами.

– Дружно живите, в согласии. Вы же одной крови…

Старик снова умолк, словно силясь вспомнить, что же ему еще надобно сказать. Долго глядел на Костаке. Тот облизывал пересохшие губы.

Но умирающий сказал не то, чего ожидал сын.

– Рад я за тебя, Костаке, хороший ты хозяин. И смирным ты был, и послушным, и господь не оставит тебя… Будь таким и впредь… Чтоб жить вровень с другими.

Старик перевел взгляд на младшего. Костаке беспокойно заерзал, недоуменно глядя на отца.

– Вроде ты еще что-то хотел сказать, отец?

– Скажу, сынки, скажу… Все, что смогу, скажу…

Говорил через силу, тяжело дыша. Продолжил, обращаясь к младшему:

– Ты, Георгица, бог мне свидетель, совершил тяжкий грех… Ослушался родителя, отравил ему старость, в душу плюнул…

Костаке утвердительно кивал головой, поддакивая с нескрываемой радостью:

– Правда, отец, истинная правда.

– Но все, что ты сделал, – продолжал родитель, – сделал на свою голову… А мне вот время пришло, и не могу я оставить тебя, сынок, с проклятием отцовским в душе. Может, и я был слишком крут с тобой… Я прощаю тебя… Прости и ты отца…

Георге приник губами к высохшей и холодной руке старика. Костаке вздрогнул, подался вперед, собираясь что-то сказать, но родитель продолжал:

– Снимаю проклятие и прощаю тебя… Отныне и дом и земля твои… Остальное…

– Отец, что с тобой? – заорал Костаке.

Старик хотел закончить свое последнее слово, но будто кто-то сдавил его горло. Он лег на спину, глотая воздух.

– Чтобы ты мучился вот так, пока не сделаешь по справедливости! – проклял его Костаке.

– Как у тебя язык поворачивается? – в ужасе воскликнул Георге. Костаке бросился к нему и схватил за шиворот.

– И ты еще рот открываешь, мерзавец?! Был босяком без стыда и совести, а теперь пришел в этот дом?!

Георге попытался вырваться из рук брата, но тот держал его мертвой хваткой. Началась потасовка. Отец умоляюще глядел на них и еле слышно шептал:

– Сынки… сынки…

Но сыновьям уже было не до него: пришло время излить злобу, которую они копили друг на друга вот уже столько лет. Они сцепились, пустили в ход кулаки. Георге задел плечом лампу, и она, сорвавшись с гвоздя, с грохотом упала, разбрасывая раскаленные осколки стекла. Темнота поглотила комнату. Однако братья продолжали тузить друг друга, катаясь по полу, ругаясь и скрежеща зубами, пока не обессилели вконец, как кони в борозде. Они замерли где-то у порога, крепко захватив друг друга, чтобы не дать возможности противнику высвободить руку и ударить. В это мгновение они услышали приглушенный стон, который сразу же оборвался.

На секунду братья затаили дыхание. Зловещее молчание заставило обоих содрогнуться. Они принялись шарить в потемках, разыскивая спички. Так и не найдя их, Георге открыл печную заслонку и зажег от догорающих углей сухой кукурузный стебель. Костаке поднял с пола лампу без стекла, выкрутил фитиль и протянул ее к горящему в руках Георге стеблю. Комнату заполнил чахлый свет, отбрасывая на стены хаотические тени. Их отец лежал посредине комнаты на половицах, разбросав руки в стороны. Они бросились к нему, подняли и уложили на место, на старую, изъеденную лавку.

– Тата! Тата! – надрывались они, тряся его за плечи.

Отец молчал.

– Преставился, – прошептал Георге со слезами в голосе.

– Прости меня, тата, – молвил Костаке.

Они опустились на колени перед лавкой, уткнулись разгоряченными вспотевшими лбами в почти охладевшее тело, и в комнате раздались глухие рыдания.

– Всю жизнь работал на нас и вот, на тебе, заставили его умереть без свечки, – причитал Георге.

– Прости, тата, – тем же сдавленным голосом молил Костаке.

Свет в комнате ослабевал, пламя лампы дрожало, словно содрогаясь от того, что произошло здесь минутой раньше. А за заиндевелыми окнами слышался одинокий вой ветра, жалобные стенанья голых деревьев, жесткий колючий скрип снега под ногами спешащих прохожих.

В тот вечер Василе, Тоадер да несколько их товарищей пришли в дом покойника и до поздней ночи играли при свечах, в бызу.

Разошлись они глубоко за полночь. В доме остались лишь Георге с сыном.

Георге зажег несколько свечей, посмотрел на желтое высохшее лицо отца и вытер глаза.

– Помолимся, Василе, господу богу, чтобы он отпустил ему прегрешения. Похороним его честь по чести. Поминки сделаем. Устроим и на могиле богослужение. Занесем его в поминальник и никогда его не забудем. Ибо смилостивился он и сделал нас с тобой хозяевами. Отныне, Василика, и дом этот, и земля, и имущество, все, что нажил и о чем пекся твой дедушка, теперь все это наше.

Он перекрестился, поцеловал заскорузлые отцовские руки, наконец-то нашедшие покой на костлявой груди, снова утер мокрые глаза и сказал Василе, чтобы он тоже поклонился покойнику и поцеловал ему руки.

– Завтра я буду занят с утра, – сказал он сыну, – надо будет найти покупателя на овец или пшеницы продадим и хватит нам денег для похорон. Так что я отдохну маленько. А ты сиди у дедушкиного изголовья. Не оставляй его одного, грех это. Увидишь, что свечка тухнет, другую зажги, не жалей воска.

К рассвету сон стал подкрадываться и к глазам Василе. Как он ни старался отогнать его, но стоило ему опуститься на скамью, и веки тотчас же смыкались. Он решил обмануть соя и на секунду опустил голову на край стола. И тут же увидел деда, но не на скамье, а на качелях, которые дед когда-то соорудил во дворе и которые сохранились поныне как свидетельство тех дале-ких лет, когда дядя Костаке и его отец были тоже мальчитками, неугомонными проказниками, лишенными забот. Лежа на качелях, дед открыл один глаз, затем другой и, заметив, что он, Василе, спит, сильно осерчал, вскочил и набросился на него:

– Вместо того чтобы качать меня и отгонять мух и собак, ты храпишь, соня ты этакий! Думал, что я помер и ничего не вижу? И твой батька тоже так думает? Я вам сейчас покажу…

Сейчас дед был гораздо выше, чем обычно. Почти что не похож на того. Схватив оглоблю, он погнался за Василе. Тот бросился наутек, но споткнулся о собачью цепь. Пес залаял.

И тут Василе проснулся. Поднял голову и увидел картину, которой испугался пуще прежнего: дядя Костаке вместе с двоюродным братом Тоадером вытаскивали из дома покойника, волоча его за руки и ноги…

– Тата!!! – в ужасе заорал он, когда, наконец, обрел дар речи. – Нашего дедушку унесли!

Дом Костаке находился по соседству.

Их застали еще снаружи, за забором. Увидев, что Георге с Василе направляются к ним, они опустили покойника, Костаке вытащил из-за пояса топорик. Тоадер тоже взял в руки тяпку. Старик лежал на боку, уткнувшись лицом в снег.

– Дурнями мы были, брат Василе, – каялся теперь Тоадер, подрагивая губой, – все-то мы дрались, плевались и за родню друг дружку не считали, словно думали, что жить нам тыщу лет…

– Садись, – Василе подвинул ему стул.

– Подлец я был, брат Василе, безмозглый подлец, – продолжал Тоадер тем же плачущим тоном. – Знаю, за все, что я натворил, не положено мне ходить по этой земле. Но каюсь и молю господа бога о прощении. И тебя молю. Молод я был, не всегда думал, что делаю. Прости меня…

Он опустился на колени и молитвенно сложил руки у подбородка.

– Ты, один ты можешь меня простить или же загнать в могилу. Молю тебя, брат Василе…

У Василе потемнело в глазах. Откуда-то издалека, через годы доносился другой голос. Хотя он тоже принадлежал Тоадеру. Слова со змеиным шипеньем выскакивали из его дергающегося рта:

– На колени, предатель! На колени! И молись всевышнему, проси милости его величества, потому что ты пропал! И мне молись, ибо теперь я сельский голова. И теперь все в моих руках, и передо мной ты за все ответишь, слышь?

Тоадер нетерпеливо бил хлыстом по голенищу, поглядывал на свою жертву, не скрывая злорадства. Его нижняя губа дрожала. Но Василе продолжал стоять прямо, в рубахе, порванной на спине от ударов хлыста с вплетенной проволокой и свинцовыми шишками на конце. Его почерневшее, заросшее лицо в кровоподтеках постарело от перенесенных страданий.

– Воды… – просили его пересохшие губы.

– Воды? – с притворным удивлением переспросил Тоадер. – Может, еще что изволите? Ты скажи. Угрожать Сибирью я не буду.

Случайно пришедшее на ум слово «Сибирь» напомнило ему о встрече в винограднике, и жажда мщения стала еще сильнее. Он полоснул его хлыстом по лицу.

– Вот тебе вода! Вот тебе Сибирь! Вот тебе все, что ты хочешь!

В комнату вошел офицер, который уже допрашивал его до потери сознания:

– Оставьте его, господин староста, пусть придет в себя. Может, и вспомнит.

Какое-то время он разглядывал Василе, затем повернулся к представителю закона.

– Господин староста, не знаю как вы, а я умираю от голода. Может, у госпожи Панагицы найдется что-нибудь…

– Господи, – воскликнул Тоадер, – так что ж вы раньше не сказали! Да если надо, мы для вас и живой воды достанем.

Офицер засмеялся довольный.

– Ничего, вино тоже пойдет. А ты, голубчик, – круто обернулся он к Василе, – не тяни резину и развяжи свой язык.

Дверь закрылась, их шаги затихли, поглощенные пылью и душным воздухом. Василе отошел в угол и смертельно усталый опустился на пол. Болело все: лицо, спина, грудь. Но, оставшись один, он чувствовал: больше всего хочется спать. Он мог немного вздремнуть зная, что те придут не скоро. Вино пьется не спеша, да и курицу когда ешь, не надо торопиться. Но он не хотел, чтобы они нашли его спящим, чтобы видели, как он устал.



Помоги Ридли!
Мы вкладываем душу в Ридли. Спасибо, что вы с нами! Расскажите о нас друзьям, чтобы они могли присоединиться к нашей дружной семье книголюбов.
Зарегистрируйтесь, и вы сможете:
Получать персональные рекомендации книг
Создать собственную виртуальную библиотеку
Следить за тем, что читают Ваши друзья
Данное действие доступно только для зарегистрированных пользователей Регистрация Войти на сайт