Страницы← предыдущаяследующая →
У замка воспоминаний в избытке, и вечная жизнь их – смерть особого рода. Лейтенант рыщет в черноте ночных равнин, те, кто остался в замке, один за другим засыпают, наши слуги чистят и убирают что могут, затем удаляются к себе, а ты, укутанная пледами в шезлонге, прерывисто спишь пред угасающим камином. Мне не уснуть; вышагиваю по трем комнатам и двум коротким коридорам, что нам выделили, освещаю себе путь небольшим трехсвечником, в тревоге и смуте, и смотрю на двор и на ров попеременно. С одной стороны луна сквозь рваный облачный покров изливает свет на сырой блеск лесистых холмов, где сгущается туман. С другой – судорожное мерцание шипящего факела в саду; он отражается в колодце и булыжнике, обнесенном каменной стеной. У меня на глазах этот последний факел трещит и гаснет.
Сколько танцев я здесь видел. На каждый бал собирались все знаменитости из далеких графств; потомки всех великих фамилий, из всех богатых поместий, из-за этих лесистых холмов, с плодородной равнины стекались они стальными опилками к магниту; склеротичные вельможи, будто аршин проглотившие матроны, любезные, румяно похохатывающие фигляры; снисходительная городская родня, приехавшая подышать сельским воздухом, развлечься охотой или найти супруга; сияющие мальчики – лица начищены не хуже туфель; циничные студиозусы, что явились насмешничать и пировать; хладнокровные обозреватели светской жизни колкими замечаниями разбавляют выпивку; свежеиспеченная окрестная молодежь сжимает в кулачках приглашения; едва расцветшие девицы, полусмущенные, полугордые нежданным своим шармом; политики, священники и доблестные воины; старые денежные мешки, новые денежные мешки, бывшие денежные мешки, свадебные генералы и бедные родственники, надменные и угодливые, зрелые и избалованные… всем в замке находилось место.
Большой зал резонировал, словно череп, гудящий от кружения мыслей, несхожих и одинаковых. Их музыкальный узор ладонью в перчатке обнимал их, удерживал их, сплавленных и расплавленных, и раскидывал по освещенным коридорам, и смех был – точно музыка во сне.
Залы и комнаты теперь пусты; балконы и зубчатые стены нависают смутно, будто перила в порожнем мраке. В темноте, пред ликом воспоминаний, замок кажется бесчеловечным. Забитые окна дразнят видом, которого больше не могут себе позволить; вот спираль каменной лестницы исчезает в нагом потолке, где давным-давно уничтожили старую башню, а вот комнаты судорожно открываются одна в другую, подразумевая коридор, на века заброшенный и перестроенный, аппендикс в замковых кишках.
Я сижу у распахнутого высокого окна, гляжу на ров, наблюдаю, как нарастающий прилив тумана вздымается, вспухает, поглощая замок: громадная медлительная волна затмевающего звезды мрака поверх мрака с геологической леностью выползает из леса и придавливает нас.
Я помню, мы танцевали тогда, много лет назад; мы ушли с бала полюбоваться ночью – двое на освещенной стене пред воздушной тьмою. Замок – огромный каменный корабль, залитый светом и плывущий по морю черноты; равнины переливались огоньками, и те трепетали в воздушной занавеси звездными струнами.
Мы дышали воздухом, ты и я, все ближе, ближе, вдыхали дыхание друг друга, дышали друг другом.
– А наши родители… – прошептала ты, когда первый поцелуй уступил место судорожному вздоху и порыву к следующему. – А если кто-нибудь увидит…
На тебе было что-то черное; бархат и жемчуг, если правильно помню, и парча, обхватившая твои груди, подалась под моими ладонями. Отдавшиеся ночи и моим губам, бледно-лунные, с гладким пушком, ореолы и соски темны, будто синяки, рельефны, плотны и тверды, словно костяшка на мизинце; я сосал их, а ты выгнулась, цепляясь за каменную стену, сквозь стиснутые зубы резко втягивая в себя ночь. Потом крошечным внезапным потоком густой сладкий вкус коснулся моего языка – предостережением, невольным откликом на предстоящий мужской дар, и в бледном свете вспыхнули две сияющие бусины твоего молока, что венчали эти кровью налитые башенки.
Я с жадностью проглотил эти жемчужины, утолив жажду тем больнее отчаянную, что до сих пор не сознавал ее. Ты подобрала платье и юбки, потребовала закрыть на засов дверь на винтовую лестницу, а потом я уложил тебя на черепицу под звездами.
Тогда ли я действительно любил тебя впервые? Кажется, да, спящая моя. А может, то было позже, спокойнее… Я бы не стал брать это в расчет – пусть оно останется просто похотью. Так будет больше чести – из беззащитности пред диктатом крови.
Любовь обыденна; более всего, даже более ненависти (даже теперь), и каждый – как любая мать – считает, что их-то окажется лучше всех. О, обаяние любви, искусству выгодная мания любви; ах, испуганная чистота, разоблачительная мощь любви, пульсирующая уверенность: она – всё на свете, она – совершенство, она создаст нас, сделает совершенными… она будет длиться вечно.
Наша любовь несколько иная – мы так решили. По всем статьям – коих было множество, разнообразных и зачастую изобретательных – мы пользовались дурной славой; мы стали невольными, пусть непокорными изгоями задолго до провалившейся попытки стать беженцами. Правда, то был наш выбор. Не для нас в этом общем изгнании безвкусное обаяние, уют толпы, убаюканное в постельке тепло. Мы смотрели на мир одной парой глаз, улавливали его двойственность, а то, что цепляет глаз неразумного, высвобождает разум человека широких взглядов. Наш замок обозначил себя на земле, отринув мир, из которого вырос; эти камни навязали себя воздуху с настойчивостью, что вольна взлететь к высшим сферам, лишь отбросив остальные. Таковы наши предпосылки, считали мы; а как еще?
Я шагаю по коридорам, пока ты спишь пред опустевшим камином (одного цвета – омут золы и укрывшие тебя меха и пледы). Облака тихо сошли к нам, сырой дым неведомого мне текучего огня. Мимолетная струя воздуха несет с холмов плеск далекого водопада, и одна лишь ночь обретает окончательный голос, в черном космосе рокочет шум белый, бессмысленный.
Утро встречает лейтенанта уже в замке; туманные пряди рассеялись толпой, роса тяготит деревья, и солнце, что поздно встает над холмами к югу, светит по-зимнему вяло, предварительное, условное, как посулы политика.
Добрая лейтенант завтракает в наших покоях; старый флаг – полагаю, она не знает, что на нем герб нашего рода, – скатертью брошен на дубовый стол. Похоже, она устала, но оживлена; глаза воспаленные, лицо разрумянилось. От нее чуть пахнет дымом; после еды она собирается несколько часов поспать. Ее прожаренный, пропеченный паек подан на лучшем серебре; она с ловкостью фехтовальщика орудует острым сверкающим столовым прибором. Временами вспыхивает на мизинце и золотое кольцо с рубином.
– Мы кое-что нашли, – отвечает лейтенант, когда я спрашиваю, как прошла ночь. – Но важно и то, чего мы не нашли, – Она заглатывает молоко, откидывается на спинку и сбрасывает сапоги. Ставит тарелку на колени, ноги в неопрятных носках закидывает на стол и с высоты выглядывает и вылавливает лакомые куски.
– Чего же вы не нашли? – спрашиваю я.
– Толпы других людей, – объясняет лейтенант. – Несколько беженцев, кто-то в палатках, но никакой… угрозы; никто не вооружен, не организован. – Снова набивает рот мясом и яйцами. Устремляет пристальный взгляд в потолок, точно желая полюбоваться расписанными деревянными панелями и рельефными геральдическими щитами. – Мы думаем, тут в округе должен быть другой отряд. Где-то, – она щурится на меня. – Конкуренция, – добавляет она с этой своей холодной улыбочкой. – Не друзья нам.
Мягкий желток, хирургически отделенный от белка и предыдущими манипуляциями увенчавший тост, теперь – нетронутый, желтовато дрожащий, – возносится на вилке лейтенанту в рот. Тонкие губы обхватывают золотой изгиб. Она вытаскивает вилку, держит ее вертикально, крутит – челюсти движутся, глаза закрыты. Она глотает.
– Хм-м, – говорит она, опомнившись и причмокивая. – Эта веселенькая банда была в холмах, на север отсюда, – последнее, что мы о них слышали. – Пожимает плечами. – Мы ничего не нашли; может, они двинули на восток вместе с остальными.
– Вы по-прежнему намерены остаться здесь?
– О да. – Она ставит тарелку, вытирает губы салфеткой, бросает ее на стол. – Мне ужасно нравится ваш дом; думаю, мы с мальчиками будем здесь счастливы.
– Вы долго намерены здесь оставаться? Она хмурится, глубоко вздыхает.
– Сколько, – спрашивает она, – здесь жила ваша семья?
Я задумываюсь.
– Несколько сотен лет. Она разводит руками:
– Ну так какая разница, останемся мы на несколько дней, недель или месяцев? – Обломанным ногтем она ковыряет в зубах, лукаво улыбается тебе. – Или даже лет?
– Зависит от того, как обращаться с домом, – говорю я. – Этот замок простоял больше четырехсот лет, но по большей части был уязвим для пушек. Теперь его можно за час разрушить из большого орудия и за секунду – удачно сбросив бомбу или пустив ракету; внутри же хватит спички в нужном месте. Мы, наш род, им владеем, но это, к сожалению, никак не повлияет на ваше, оккупантское, обладание им, особенно учитывая обстоятельства, господствующие за этими стенами.
Лейтенант глубокомысленно кивает.
– Вы правы, Авель, – говорит она, указательным пальцем трет под носом и смотрит на свои носки в серых пятнах. – Мы здесь оккупанты, а не ваши гости, а вы – наши пленники, не хозяева. И это место нам подходит; оно удобно, его можно защитить, но не более того. – Она вновь берет вилку, внимательно разглядывает. – Однако же эти люди – не вандалы. Я распорядилась, чтоб они не ломали все подряд, а если они ломают, то из неуклюжести, а не ослушания. О, тут еще где-то несколько дыр от пуль, но почти весь ущерб, скорее всего, причинен вашими мародерами. – Она вытирает что-то с зубцов вилки, потом облизывает пальцы. – И мы заставили их довольно дорого заплатить за это… презренное осквернение. – Она улыбается мне.
Я смотрю на тебя, милая моя, но глаза твои теперь отвращены, взгляд устремлен в пол.
– А мы? – спрашиваю я. – Как вы намерены обращаться с нами?
– С вами – и с вашей женой? – она смотрит пристально. Надеюсь, внешне я никак не реагирую. Ты же глядишь в сторону, в окно. – О, уважительно, – кивает лейтенант, лицо серьезно, – Да что там – с почтением.
– Но не настолько, чтобы почтить наше желание уехать.
– Именно! – говорит она. – Вы – мой местный старожил, Авель. Вы знаете, куда и как тут можно пройти. – Она поднимает руку, описывает ею круг – И у меня всегда был пунктик насчет замков; можете устроить мне экскурсию, если захотите. Ну то есть – будем честны, – если я захочу. А я захочу. Ничего, Авель, правда? Ну, разумеется. Уверена, это и вам будет в радость. Уверена, вы можете рассказать про замок кучу интересных историй; обворожительные предки, знаменитые гости, увлекательные случаи, экзотические фамильные реликвии из далеких земель… Ха! Может, тут и призрак есть! – Она наклоняется вперед, дирижируя вилкой. – Ну, Авель? Есть тут призрак?
Я откидываюсь на спинку стула.
– Пока нет. Она смеется.
– Ну вот. Ваши подлинные сокровища не интересовали мародеров; сам замок, его история, библиотека, гобелены, древние сундуки, старые наряды, статуи, огромные мрачные картины… все цело – по большей части. Может, пока мы здесь, вы просветите моих людей; привьете им вкус к культуре. Вот я сижу здесь, беседую с вами – и чувствую, как обостряется мой эстетический вкус – Она со звоном кидает вилку на поднос. – В этом все дело, видите ли; у людей вроде меня не много шансов поговорить с людьми вроде вас, оказаться в месте вроде этого.
Я неторопливо киваю.
– Да, и вы знаете, кто я, кто мы; в библиотеке стоят книги, где перечислены поколения нашей семьи, на каждой стене – портреты едва ли не всех наших предков. Но мы вас не знаем. Позволите осведомиться? – Я смотрю на тебя; твой взгляд вновь устремлен на лейтенанта. – Имени достаточно.
Она откидывается назад, скрипя стулом, разводит плечи, дугой выгибая спину, и почти подавляет зевок.
– Конечно, – говорит она, сцепив руки и потягиваясь. – Только когда сам попадаешь на передовую солдатом, понимаешь, насколько там – в пехоте, у рядовых – прививаются клички. Цивильные имена отбрасываются вместе с цивилизованными «я»; эти ребята после учебки – уже другие люди. Может, шаманство какое-то, вроде амулетов. – Она усмехается. – Ну, знаете; на пулях с именами гравируется солдатское прозвище – не настоящее имя, а то, которым вас зовут однополчане. – Она фыркает. – А знаете, я забыла настоящие имена абсолютно всех в отряде. С некоторыми я уже года два, а это ведь очень долго – в таких-то условиях? – Она кивает. – А имена… Ну, есть мистер Рез…
– Он жив? – уточняю я.
Она смотрит странно, потом продолжает:
– Он вроде как мой заместитель; в старом своем отряде был сержантом. Еще Тамбур, Умеретьбы, Жертва, Карма, Узковатый, Коленка, Разговорчики, Призрак – о!.. —Она внезапно улыбается. – Смотрите-ка, призрак у нас уже есть! – Она наклоняется вперед, стряхивая имена, палец за пальцем, – …Призрак, Амур, Буфер, Десант, Хрюк, Табачок, Мак, Одноколейка, Дубль, Психопат… и… и все, – произносит она, откидываясь назад, и закрывается, скрещивая руки и ноги. – Еще был Полукаста, но он теперь мертв.
– Тот вчерашний юноша?
– Да, – быстро отвечает она. На секунду замолкает. – Знаете, что странно? – Она смотрит на меня. Я наблюдаю. – Я вспомнила имя Полукасты, старое, гражданское имя, когда его поцеловала. – Еще секунда молчания. – Его звали… Ну, теперь уже не важно.
– А потом вы его убили.
Она долго смотрит на меня. Я многих заставлял отводить взгляд, но эти холодные серые кругляши почти берут верх. Наконец она спрашивает:
– Вы верите в Бога, Авель?
– Нет.
Она выдает, должно быть, самую малокалиберную свою улыбку.
– Тогда просто пожелайте себе, чтобы вам не пришлось подыхать от ранения в живот, а у тех, кто вокруг, – ничего удачнее лейкопластыря и болеутолителей, которыми вы обычно глушите легкое похмелье. И никто не готов прекратить вашу агонию.
– У вас нет врача?
– Был. Две недели назад попал под минометный обстрел. Звали Ветер, – снова зевает она. – Ветер, – повторяет она и закидывает руки за голову, точно сдаваясь (кричащий китель раскрывается, и под гимнастеркой на мгновение выпирают груди, подозреваю, довольно твердые, как и вся она). – И не потому, что ветеран. Но берешь что дают, понимаете?
– И наконец, как нам называть вас? – Я надеюсь вытряхнуть ее из этой чудовищной сентиментальности.
– Вы правда хотите знать?
Я киваю.
– Кома, – произносит она как бы застенчиво. Вновь пожимает плечами, – Со временем становишься своей функцией, Авель. Я у них командир, и зовут меня Кома. Я стала Комой. Я на это откликаюсь.
– Кома – как у кометы? Она улыбается:
– Вряд ли.
– А раньше?
– Раньше?
– Как вас звали раньше? Она качает головой, фыркает:
– Тише.
– Тише?
– Да. Я все время говорила: «Ну же, тише» – очень часто. Сократили. – Разглядывает ногти. – Буду благодарна, если вы не станете меня так звать.
– И в самом деле, соответствия напрашиваются… одноименные.
Секунду она внимательно щурится на меня, потом отвечает:
– Точно так. – Зевает и встает. – А теперь я иду спать, – объявляет она, потягиваясь. Наклоняется за сапогами. – Я думала, может, нам – нам троим – прогуляться попозже на холмы, – говорит она. – Может, поохотимся – ближе к вечеру. – На ходу легонько похлопывает меня по плечу. – А пока чувствуйте себя как дома.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.