Книга Девственницы Вивальди онлайн - страница 3



3

Я сижу, держа в руках мое следующее письмо – первое, что было написано из заточения в самую глухую пору той памятной зимы 1709 года от Рождества Христова. Даже если бы сестра Лаура велела мне писать самой Пресвятой Деве, я бы точно так же излила ей душу, столь отчаянным было мое желание, чтобы хоть кто-нибудь – кто угодно! – услышал мой cri de cœur.[8]

Уносясь мысленно в прошлое, я припоминаю, что истинным началом «преступного» периода моей жизни можно считать ту зимнюю ночь, когда мы с Марьеттой сидели на холодном каменном полу между двумя кроватями, натянув рубашки на зябнущие ступни.

Мне тогда было четырнадцать, и я еще не дождалась своей первой крови. Разговаривая, мы обе то и дело прислушивались, не идет ли сестра Джованна, которая в ту неделю исполняла обязанности сеттиманьеры[9] и делала обход коридоров. Я отчаянно шептала Марьетте, стараясь не слишком повышать голос:

– Pazza, ты совсем обезумела!

Подруга вбила себе в голову, что станет оперной дивой. Разумеется, и тогда, и сейчас в любой венецианский монастырь опере путь заказан.

Голос у Марьетты охватывает целых три октавы, и она скачет по ним с таким проворством и легкостью, какая не снилась никакой блохе. В те дни кожа у нее была шелковисто-розовой, словно у боттичеллиевского ангела, зато в глазах горел дьявольский огонь. Принарядить бы ее в бархат и тафту, навесить на нее драгоценные украшения, а ножки обуть в шелковые туфельки – и из нее могла бы выйти первейшая в Венеции примадонна. Эта мысль не давала Марьетте покоя и жгла ее сердце, словно огнем.

Я напомнила подруге, что невозможно поступить в оперу, не отрекшись от крова Пьеты, равно как и от приданого.

Глаза у Марьетты до сих пор зелены, как непроточная вода ленивейшего из венецианских каналов на макушке лета, и иногда столь же ядовиты. Она уставила их на меня сквозь полумрак нашего дортуара и заявила, что без колебаний отринет и то и другое – лишь бы петь на сцене.

По всей комнате слышалось сопение – остальные девочки крепко спали. Шепотом, прозвучавшим словно боевая труба, Марьетта объявила мне и всем, кто мог нас подслушать:

– Я должна увидеть и услышать настоящую диву – в настоящем театре!

В то время даже обычный bollettino di passapòrto[10] в задние ряды партера, предназначенные для простого люда, стоил треть золотого дуката. Девушка нашего возраста и положения не могла бы собрать эту сумму, даже если бы голодала много месяцев.

Я спросила Марьетту, каким образом она, затворница из Пьеты, собирается затеряться в толпе, где неузнанными снуют соглядатаи Великого Инквизитора, от которых невозможно нигде укрыться. Или она рассчитывает как ни в чем не бывало расположиться среди гондольеров, воров, мошенников и прочих мужланов, которые углядят в ней всего лишь в высшей степени лакомый кусочек?

Я также напомнила ей о настоящей войне, развернувшейся в «Ospedale dei Mendicanti»[11] по поводу того, могут ли обитательницы приюта ставить там оперу. Вначале правление «Mendicanti» ограничилось тем, что высказало порицание монахиням-хористкам, выступавшим за оперу. Но впоследствии самая ярая поборница оперы – некая сестра Юстиниана, обладательница замечательного сопрано, не раз упомянутая в «Palade Veneta», – была выловлена из колодца, что наделало по всему городу много шуму.

Я просила Марьетту подумать о судьбе несчастной сестры Юстинианы.

Она смерила меня высокомерным взглядом и тряхнула кудрями.

– Если я о чем и думаю, то уж не о каких-то монашках!

– Эй, вы двое, – окликнули нас с соседней кровати, – заткнитесь наконец! Спать же хочется!

Марьетта потащила меня в коридор. Фитиль масляного светильника на стене коптил, от дыма по стенам плясали зловещие тени.

– Сегодня же вечером – обязательно сегодня! – горячо, почти касаясь меня губами, зашептала она мне на ухо. – Новая певица, сопрано из Неаполя, выступает в Сант-Анжело – мне маэстро говорил!

Хотя я в ту пору, сознаюсь, немного побаивалась Марьетты, тем не менее я загородила ей дорогу, скрестив на груди руки, и поинтересовалась, как она найдет дорогу к театру – даже если ей удастся выбраться отсюда.

– В отличие от некоторых, всю жизнь проведших в этом склепе, я в Венеции не заблужусь, будь спокойна!

Я стала убеждать Марьетту, что ей не удастся пройти туда незамеченной: маэстро – он в те дни исполнял сольную партию в оркестре Сант-Анжело – моментально обнаружит Марьетту в театре и позаботится, чтобы ее отправили обратно в приют и задали приличную порку.

На это подруга заявила – и тут я была с ней в основном согласна, – что Вивальди не особенно почитает правила. Ее последние слова напомнили мне о недавно прошедших слухах, будто маэстро взялся писать оперу в надежде однажды поставить ее на сцене Сант-Анжело.

Все это мне вовсе не нравилось. Мы, inserviènte dela mùsica,[12] были и его служительницами – сосудами, готовыми в любой момент принять в себя божественное миро его музыкальных озарений. Почему же он расходует свой талант на других – и на кого? Не на тех, кто трудится на благо Республики, а на тех, кто только и мечтает, как бы набить мошну потуже да еще и заработать себе на этом славное имя!

Да, Марьетта в те времена понимала Вивальди и его устремления куда лучше моего.

Она принялась очаровывать меня, пустив в ход все свое обаяние:

– Я смогу убедить его написать для нас оперу под видом оратории. Она будет такой прекрасной, что театры опустеют, а люди станут ломиться толпами, чтобы послушать нас. Тогда правление будет вынуждено изменить правила. Но сначала мне нужно приглядеться к этим дивам, изучить их приемчики.

– Ты собираешься перелететь через здешние стены на крыльях голубки?

– У Маттео сегодня опять ревматизм разыгрался.

– А тебе что с того?

– Синьора Беттина вернется на пост привратницы, когда колокола зазвонят к вечерне. Маттео отпросится, и тогда мы тоже сможем уйти.

– Мы?

Она молчала, а мое сердце в наступившей тишине бухало, как турецкий барабан.

Маттео был грузный старик, начавший свою жизнь подкидышем в Пьете. Говорили, что по слабости ума его нельзя было отдать даже в ученики к ремесленнику, поэтому он и остался здесь, выполняя те поручения, на которые больше никто не соглашался. Дежурные portinàre[13] нашего coro, устав сторожить двери часами напролет, звали Маттео посидеть вместо них.

Мне вспомнилась моя давнишняя мечта, как передо мной является матушка, протягивает мне руку и зовет идти с ней. У меня перехватило горло, я не сразу смогла отозваться:

– Но как?

– Под его плащом.

Вероятно, мое лицо при этих словах выразило неподдельное омерзение. Маттео, судя по виду, мылся, наверное, раз или два за всю жизнь, и то в молодости. В складки его одежды набились высохшие хлебные крошки и ошметки вяленых рыбешек, которых он жевал, сидя на своем табурете в дверях. Мы считали, что он почти ничего не слышит. Поговаривали также, что Маттео допустили работать среди нас именно по причине его тугоухости: красота голосов воспитанниц не могла ввергнуть его в грех похоти.

– Я скорее соглашусь, чтоб меня вынесли отсюда в ночном горшке!

– Вот в этом твоя беда, Анна Мария! Живешь здесь всю жизнь, как тепличное растение, и понятия не имеешь, что снаружи-то пованивает!

Мне не понравилось слыть тепличным растением, и я попыталась спорить:

– Да ладно, летом вода в каналах ужасно воняет.

– Это не та вонь.

Марьетта знала об этом не понаслышке. Ее мать зарабатывала на жизнь в самых заплесневелых переулках Сан-Марко – когда горничной, а когда и шлюхой. Однажды, протрезвев немного более обыкновенного, она вдруг заметила, что мужчины стали заглядываться на ее старшую дочь, которая в ту пору добывала на хлеб для них обеих пением в месте с прекрасной акустикой – под сводами моста Риальто.

Тогда-то мать Марьетты привела дочь на заседание правления и велела петь. Несмотря на то что та была уже не маленькой, руководство согласилось принять девочку в приют, одевать и кормить и даже впоследствии обеспечить приданым, если она пробудет здесь десять лет и подготовит двух воспитанниц себе на смену.

В первую неделю в приюте Марьетта рыдала беспрерывно – ее даже поместили в отдельную комнату, чтобы ее вопли не будили нас по ночам, но совсем заглушить их было невозможно. Она проклинала самое имя своей родительницы, а потом молила Богородицу, чтоб та заставила ее мать одуматься и забрать дочку обратно. Самая никудышная семья все же лучше, чем совсем никакой: Марьетта беспрестанно твердила мне об этом в первые годы здесь – пока не зачислила меня в подруги.

Я взглянула в нефритовые глаза Марьетты и поняла – она с самого начала знала, что я соглашусь. А она уже целовала меня в щеку – вероятно, в благодарность за мою уступчивость. Эта девица умела расточать поцелуи, словно королева, швыряющая монеты в толпу.

Я вцепилась в ее руку – не столько из дружеских чувств, сколько для того, чтоб придать себе решимости.

Но она мою руку отбросила – очаровывать меня больше не требовалось.

– У меня под кроватью две шерстяные накидки – возьми их и жди внизу у лестницы. А мне надо заскочить на кухню.

И она унеслась, оставив меня в коридоре. Я подумала, уж не бросить ли ее одну выполнять свои дурацкие планы, а самой потихоньку вернуться к себе в постель и залезть под одеяло. Однако любопытство и возбуждение не давали отказаться от такого приключения. Мне не стоило большого труда уговорить себя, что Марьетта, с ее знанием жизни, сумеет устроить так, что нам удастся уйти и вернуться незамеченными.

Проскользнув во тьму дортуара и нащупывая ногой путь по холодным мраморным плитам пола, я уже ни в чем не сомневалась. Воздух спальни был спертым от дыхания четырнадцати девочек, погруженных в сумрачный туман сновидений. Я опустилась на четвереньки и стала шарить под кроватью Марьетты, пока не нащупала грубую шерстяную ткань накидок.

Меня всегда удивляло, каким образом Марьетта добивается того, что не удается больше никому. Шерстяные накидки тщательно охранялись, и подобраться к ним было делом не легким. Впрочем, мне тут же припомнилось, что я не раз заставала Марьетту за болтовней с маэстрой Андрианой, которая в тот год была диспенсьерой и заведовала всеми припасами. Андриана сама пела, а также играла на теорбе. Вдобавок на нее в числе девяти càriche,[14] выбранных из восемнадцати наставниц, возлагали самые ответственные дела в Пиете.

Поговаривали – и теперь я почти не сомневаюсь в правдивости тех слухов, – что по молодости сестра Андриана не раз сиживала в заточении за некие нарушения. По своему опыту могу сказать, что карцер Пьеты можно назвать колыбелью будущих приютских руководителей.

Я взяла в охапку накидки и застыла на пороге темной спальни, озирая пустой коридор и изо всех сил приглядываясь, нет ли кого на лестнице. Наконец я отважилась спуститься и в ожидании Марьетты съежилась в укромном уголке за балюстрадой.

Прошло, казалось, несколько часов, прежде чем Марьетта появилась в коридоре, ведущем к кухням и кладовым. Под мышкой у нее обнаружились бутылка вина и нечто весьма напоминающее половинку сырой индюшачьей тушки.

– Если нас поймают, – пояснила она, всучив мне бутылку, – я совру, что это я сманила тебя с собой.

– Так оно и было, – проворчала я, но Марьетта уже скакала вниз по ступенькам главного пролета.

Бежала она так же легко, как пела. Мне пришлось поспешить следом за ней, чтобы не остаться одной в коридоре с краденым вином и накидками.

У приютских ворот горели фонари. Маттео заметил нас, и толстое лицо его озарилось улыбкой. «А!» – выдохнул он, но относился ли его возглас к провизии или к Марьетте, сказать было невозможно. Он прижал палец к губам и поманил нас к себе в темный уголок. Затем – по правде говоря, меня начинает тошнить при одном воспоминании – Маттео приподнял свои просторные одеяния, под которые мы забились, пока он поправлял их и квохтал, как заправская наседка.

Мне стоило большого труда удержать в руках бутылку. Запах сырой птицы тут же перекрыли ароматы, присущие человеческому организму, – не просто вонь от пота и выделений, а совершенно иной, ужасный дух, ранее мне не ведомый. Некое чутье подсказало мне, что он имеет отношение к мужской природе Маттео. Я безотчетно съежилась, припомнив, как всегда шарахалась от гнойных язв и нарывов: случалось, нас заставляли ухаживать в больнице за нищими. Впрочем, по мере того как я росла и завоевывала авторитет в coro, мои визиты в лазарет становились все реже.

– Маттео! – донесся до нас с лестницы трубный окрик сестры Джованны. – Где ты там?

Если не считать Ла Бефаны, сестра Джованна оказывалась наихудшей из воспитательниц, когда подходила ее очередь обходить дозором коридоры. Конечно, все монахини-певчие в Венеции – благородного происхождения. Кто-то из них имеет настоящее религиозное призвание, другие же служат Господу не по своей воле. Сестра Джованна была как раз из последних: в приют ее отдали родители, не желая делить приданое между двумя дочерьми. Младшей, как более привлекательной, они устроили выгодное замужество, породнившись с другим знатным венецианским семейством. С тех пор сестра Джованна, похоже, считала целью всей своей жизни заставить окружающих страдать из-за постигшей ее несправедливости.

– Вы звали меня, преподобная сестра? – спросил сторож, потихоньку вползая в привратницкую.

– Ты заболел, Маттео?

Сестра Джованна подошла ближе, и сквозь бурую материю накидки сторожа мы рассмотрели ее грузную фигуру.

– Это все ревматизм, преподобная сестра. Я еле хожу.

– И неудивительно, Маттео, – смотри, как ты разжирел!

– А в дождь так совсем невмочь терпеть, – ныл Маттео. – Моя свояченица уже приготовила мне припарки. Но синьора Беттина посидит сегодня вечером и сама постережет ангелочков.

– Ангелочков Господь постережет. А твоя работа, сторож, следить, чтобы ангелочки не разлетелись.

Я впервые слышала, чтобы она говорила о нас в таком тоне, будто речь шла вовсе не об ангелах, а о каких-то преступницах.

Колокола зазвонили в тот самый момент, когда по каменным плитам застучал посох синьоры Беттины. Привратница была почти слепа, но я опасалась, что она так или иначе углядит нас под накидкой у Маттео. Она любила нам повторять, что на ее посохе есть глаз, который видит даже сквозь стены, и, прищурившись, наставляла его на нас, так что мы чувствовали себя перед ней словно голые.

– Ага, вот и она, – заявил Маттео, охлопывая себя по бокам. Нам тоже досталось от его шлепков. – Доброй вам ночи, преподобная сестра, и вам, синьора, да благословит Господь вас обеих!

Послышался звук отодвигаемого засова, и мы почувствовали живительную струю свежего воздуха. Маттео заковылял прочь, а мы под его накидкой пробирались вместе с ним, цепляясь, чтоб не отстать, за его волосатые ноги. Для такого толстяка сторож оказался необыкновенно проворен.

– Вот и ладно, куколки мои, – пробормотал он, когда мы оказались за воротами.

Накидка Маттео раздувалась на ветру, прикрывая нас от дождя.

– Можно нам теперь вылезть? – взмолилась я, обращаясь к Марьетте – правда, шепотом.

Удивительно, но Маттео услышал меня и ответил:

– Пока нет: старая крыса будет следить из окна, пока мы не доберемся до набережной. Держись ближе, Марьетта, вот молодчина.

Путаясь в зловонных одеждах Маттео, я тем не менее рассмотрела, что Марьетта, не выпуская из рук индюшачью ногу, ухитрилась еще теснее прижаться к толстой ляжке сторожа. Я ощутила дрожь, пробегающую по жирным складкам его тела, и решила, что уже точно умерла и послана за свои грехи прямо в ад.

Наконец Маттео свернул за угол. Марьетта отвела полы его одежд, и мы, глотая воздух, вырвались наружу, под проливной дождь. На лице Маттео застыло выражение исступленного удовольствия, глаза его закатились, а сам он дрожал, словно лист на ветру.

Марьетта сунула сторожу индюшку и вытерла ладони о полы его намокшей спереди накидки, я же робко вручила ему вино.

Натягивая на голову капюшон, Марьетта взглянула на сторожа и сплюнула:

– Спасибо не жди, Маттео: теперь ты мой должник.

Марьетта так уверенно пробиралась вперед, что я подумала: это сколько же раз она выбиралась из ospedale под накидкой Маттео? Фонаря у нас не было, и луна спряталась за грозовыми тучами. В общем-то, мы были незаметны, словно две бурые крысы, шмыгавшие из переулка в переулок, нырявшие в густую темноту крытых переходов, на время спасающих нас от дождя.

Ветер завывал вовсю, а ливень пропитывал нас насквозь; казалось, вода лила не только сверху, но и снизу. Я чувствовала себя просто потерянной, я не смогла бы найти обратную дорогу в Пьету, даже если бы от этого зависела моя жизнь (такое вполне могло статься, если бы Марьетта в очередном приступе себялюбия решила бросить меня). Я цеплялась за нее изо всех сил, придаваемых мне страхом.

Держаться в тени было совсем нетрудно: нас окружал сплошной мрак. Несмотря на непогоду, нам то и дело попадались люди – в основном гуляки, неизменно в масках, с чадящими под дождем факелами. Мы плотнее кутались в наши накидки и шли как могли быстро – только очень уж трудно было находить дорогу в темноте.

Наконец мы удалились от Большого канала и оказались в квартале, населенном по большей части кошками, крысами и мерзкой вонью. Марьетта потащила меня в какой-то проулок и заколотила в самого подозрительного вида дверь. Стучать – и даже кричать – ей пришлось довольно долго.

Какие-то дамы, с позволения сказать, высунулись из окошка наверху. Не обнаружив никого, кроме двух бедно одетых девушек, они опорожнили горшок с нечистотами, которые расплескались на мостовой в каком-то шаге от нас, после чего закрыли окно, не обращая никакого внимания на поношения и вопли Марьетты.

Мне не раз приходилось слышать байки о потерявшихся девицах, которых опаивали зельями и похищали, а приходили в себя они уже в каком-нибудь аравийском гареме, где их лишал невинности темнолицый неверный, обладатель сотен жен. Когда-то я пропускала подобные россказни мимо ушей, считая что ими нарочно хотят нас запугать, чтобы добиться послушания. Однако, глядя на колотящую в дверь Марьетту, я задумалась, не совершила ли я самую большую ошибку в своей короткой жизни.

В конце концов дверь приотворилась, и перед нами показалась настоящая ведьма – беззубая карга, глаза которой в темноте отсвечивали желтым, словно у кошки. Я перекрестилась. Старуха была одета в лохмотья, от нее несло спиртным. Подняв свечу, чтоб получше рассмотреть наши лица, она засмеялась и поманила нас.

– Пошли! – подтолкнула меня сзади Марьетта.

– Я не хочу! – вскрикнула я. – Ты самое гадкое создание из всех, кого я знаю!

– Не будь идиоткой, Анна Мария! Здесь нечего опасаться.

Я хотела убежать, но Марьетта вместе с ведьмой крепко вцепились в меня. Когда я попробовала закричать, одна из них залепила мне ладонью рот. Я начала кусаться – и получила звонкую оплеуху.

– Чего это с ней? – проскрипела старуха.

– Сейчас придет в себя, – процедила сквозь зубы Марьетта. – Тащи ее в дом!

Они проволокли меня по неосвещенному коридору, втолкнули в какую-то комнату и силой усадили на стул. Заперев дверь на засов, старуха обвила Марьетту своими тошнотворными руками. Та не только стерпела подобное объятие, но и чмокнула эту жуткую тварь. Заливаясь слезами, я спрашивала себя, за сколько золотых дукатов продала меня эта иуда с пухлыми щечками и сияющими кудрями, если склонна теперь расточать такие нежности. Марьетта же, вдоволь наобнимавшись, обратилась ко мне столь смиренным голосом, какого, кажется, от нее и ожидать было невозможно.

– Анна Мария, я хочу познакомить тебя со своей матушкой.

Мешая отвращение с облегчением, я поклонилась и пробормотала что-то вежливое. Взглянув еще раз украдкой на эту оборванку, я обнаружила, что ее глаза чем-то напоминают Марьеттины – цвета яри-медянки, но в остальном их лица были столь же несхожими, как ночной горшок и трон.

Меж тем Марьетта пытливо и искательно взглянула на мать:

– Ну? Ты их раздобыла?

– Конечно, конечно раздобыла, figlia mia. Куда же я их…

Старуха растерянно огляделась. Ее жилище, едва освещенное единственной свечой, было грязнейшим из всех, что я видела на своем веку. Проследив ее блуждающий взгляд, я заметила на мебели и даже на полу многочисленные тряпичные узлы, часть из которых оказалась детьми, спавшими самым глубоким сном.

– Я ведь и просила-то всего ничего! – взбеленилась Марьетта.

Ее жалкая родительница потрогала болячку на голове, убедилась, что ранка еще не зажила, и задумчиво слизнула кровь с пальца.

– Ессо! – вдруг воскликнула она, словно вкус собственной крови вернул ей дар памяти. – Вот же они!

Она переложила на другое место одного из детей – тот шевельнулся, но не проснулся – и, порывшись в куче одежек, бывшей ему постелью, подала Марьетте два набитых мешка, перевязанных обрывками веревки.

Марьетта развязала их по очереди и вытряхнула содержимое на пол, ругаясь при этом так, как ни за что бы не осмелилась в стенах Пьеты. В каждом из мешков оказалось по ношеному мужскому костюму – но не дворянские наряды, а одежда, приличествующая скорее простолюдинам: обычные штаны-чулки, куртка и грубые башмаки.

Марьетту трясло от ярости:

– Ты, дура пьяная! Воровка!

– Марьетта, лапочка моя…

– Целых два дуката! Золотых дуката!

Старуха обвела жестом комнату:

– Столько ртов, и все хотят есть!

– А ты – пить! – Марьетта всхлипнула. – Я ведь просила женскую одежду! Приличную!

– Расе, bèlla![15] Вам с подружкой будет куда безопаснее в мужском платье. И посмотри-ка сюда – смотри, горлинка моя, что я вам купила! – Она порылась в другой куче, потревожив еще одного мертвецки спящего малыша. – Вот, взгляни-ка на эту прелесть!

В руках она держала две маски на манер тех, что должны носить на карнавале венецианские евреи, выходящие за пределы гетто, – с преогромными носами, нависающими, словно бананы (я их видела на фруктовой барже, проплывавшей мимо приюта). Впрочем, такие маски мог носить кто угодно – думаю, просто из озорства – в веселые карнавальные месяцы.

Марьетта, все еще вне себя, топнула ногой:

– Хотела бы я сильнее тебя ненавидеть, да больше некуда!

– Ты что! – шикнула я на нее. – Ты же со своей матушкой разговариваешь!

– Лучше бы у меня совсем не было матушки!

При этих словах хитрая баба схватилась за сердце и застонала.

– Ну, что еще стряслось? – проронила Марьетта, но сквозь неприветливость ее голоса прорывалась неподдельная озабоченность.

Опершись на какую-то шаткую полку, Марьеттина мать оступилась, и ребенок, лежавший там, свалился на пол и захныкал. Она прикрикнула, чтоб замолчал, а потом, убедившись, что мы неотрывно смотрим на нее, старуха выпрямилась и протянула самым жалостным голосом:

– Я утешаюсь тем, что хотя бы отходную по мне споют как следует.

Марьетта зарылась лицом в складки на материнской груди, давно не видавшие стирки, и затряслась от рыданий.

– Я потратила деньги на лекарства, carissima.[16]

Этого Марьетта уже никак не могла снести. Она поглядела матери в лицо и заявила:

– На выпивку ты их потратила, брехунья старая!

Неожиданно мать и дочь расхохотались, пока Марьетта не вспомнила обо мне.

– Давай переодеваться, Аннина! Что ты мне такие рожи строишь?

Она натянула на себя мужскую одежду и принялась убирать волосы под шляпу, которая прилагалась к костюму.

– Готово! – И Марьетта запихала свою приютскую одежду и башмаки в освободившийся мешок.

Мне так полегчало при мысли, что меня не собираются продавать в рабство, что я без дальнейших проволочек последовала примеру подруги и переоделась.

– Для мальчика ты слишком хорошенькая, – сказала я ей.

– Да и ты тоже, Аннина. Если б я сама не была мальчишкой, непременно бы в тебя влюбилась!

Я тем временем натянула маску:

– Тогда поцелуй меня!

Мы начали гоняться друг за другом по комнате и подняли такой шум, что кое-кто из детей проснулся и завопил.

– Видите, что вы наделали! Всем спать – поняли, неслухи? У вас, попрошайки мои, завтра тяжелый день!

Мать Марьетты, уже обретшая здравие и силу, подтолкнула нас к выходу.

– Я стребую с тебя мои дукаты, шлюха ты старая! – успела прокричать Марьетта, перед тем как дверь за нами захлопнулась.

Ветер с дождем, заканчивая свой дуэт, отмыли небо до такой чистоты, что звезды сверкали как новенькие. Я даже заметила, как одна из них упала, но загадать желание все же не успела – в отличие от Марьетты, которой воспитание обеспечило надлежащее в подобных случаях проворство. Она закрыла глаза и прошептала молитву, а я тем временем еще только привыкала к ночной тьме. В своем нелепом наряде она казалась очень смешной, но потом я сообразила, что и сама престранно выгляжу.

– Это все были твои братья и сестры? – поинтересовалась я.

– Братья, сестры, родные, двоюродные, а также беспризорники, которых она подбирает то тут, то там.

– Крепко же они спят!

– Они не сидят у нее без дела – поверь, я знаю, что говорю!

– И как ты такое терпела, Марьетта?

Она взглянула на меня, покачав головой. Хитроватое выражение гротескной маски лишь усилило насмешку в ее голосе:

– А как мы вообще что-то терпим? Как я терплю такую мать? Как ты терпишь, что у тебя вообще нет матери? Мы живы, bellina,[17] – и я лично намерена взять от этой жизни как можно больше!



Помоги Ридли!
Мы вкладываем душу в Ридли. Спасибо, что вы с нами! Расскажите о нас друзьям, чтобы они могли присоединиться к нашей дружной семье книголюбов.
Зарегистрируйтесь, и вы сможете:
Получать персональные рекомендации книг
Создать собственную виртуальную библиотеку
Следить за тем, что читают Ваши друзья
Данное действие доступно только для зарегистрированных пользователей Регистрация Войти на сайт