Страницы← предыдущаяследующая →
Я переехала в поместье Эдем тридцатого октября 1987 года – еще не совсем Хэллоуин, хотя запись об этом событии в моей реестровой книге находится рядом с поляроидным снимком того самого Джека, который в канун Дня всех святых гуляет свою последнюю ночь на земле, прежде чем исчезнуть вместе с остальными привидениями и вурдалаками. Джек-Фонарь, блуждающий огонек – что-то обманчивое или ускользающее, сбивающее с толку людей, которые попытались следовать за ним через болота из этого мира в другой. Замечательная аллегория для моего нового дома.
Красивые старинные дома по-прежнему существуют в лондонском Ист-Энде, но день переезда показал, что мой не принадлежит к их числу. Путь в Эдем проходил через гулкие каньоны послевоенных высоток, не претендовавших на архитектурное изящество. Городские скалы, вот что они собой представляли, будучи почти такими же неприступными: особи, в них обитавшие, выглядели либо настороженными, либо хищными; они слабо цеплялись за свои отвесные жилища. Поместье Эдем – карлик среди этих бетонных утесов (несмотря на собственные притязания на величие, свойственные девятнадцатому веку) – казалось слишком нарядным для здания из камня. Его замысловатые контуры хорошо бы смотрелись в плексигласе – этакий шаблонный замок из игрового набора «Подземелья и драконы»,[14] не хватало только предупреждения родителям: «Для детей старше пяти лет». В Чикаго так мог бы выглядеть зал заседаний королей рогатого скота или плейбой-клуб.
Я ожидала, что меня встретит по меньшей мере Носферату в герметичной упаковке, поэтому была приятно удивлена, когда дверь открыла Салли Риверс. Блестящие каштановые волосы, разделенные пробором посередине, и тонкое лицо в форме сердечка – дочь сторожа вполне могла сойти за героиню какой-нибудь викторианской мелодрамы (само описание «дочь сторожа» уже несет в себе что-то от дешевого приключенческого романа). Джинсы и ботинки «Мартенс» пришлось бы сменить на узорчатую кисею или что там еще носили диккенсовские девушки, но в остальном ее внешность – треугольник из встревоженных больших темных глаз, острого подбородка и рта, как бутон розы, – полностью соответствовала образу.
И тут она этот рот открыла. Ее зубы, может, и были в порядке, но речь сплошь состояла из типичных для Восточного Лондона пустот, куда проваливались и гласные, и согласные. Не то чтобы совсем уж Элиза Дулитл, но точно еще один новый диалект, достойный описания, – говоря ее собственными словами, «из ничё ничё и выйдет».
– Здоровый, да? – сказала она о доме, а я отметила про себя синяк, который начал расплываться вокруг ее левого глаза, как темный монокль. – Папа болеет, – добавила она, объясняя его отсутствие, и быстро прикрыла глаз рукой.
К тому, что упоминание об отце сопровождается враньем и синяками, пришлось привыкнуть довольно быстро.
Рассел протиснулся мимо нее и устремился вперед по коридору, скользя когтями по половицам. «Вот шельма!» – с восхищением сказала Салли. Мы последовали за ним, хотя и не так быстро, и вошли в огромную гостиную, которая выглядела так, будто в ней сорок лет не прибирались. Все вокруг было покрыто старыми газетами, журналами, оберточной бумагой и напоминало музей бабочек-однодневок, только лишенный их очарования. Мебель давно утратила свое первичное назначение: кресло служило хранилищем любовных романов, а на парчовом диване разместилась настоящая коллекция дамских сумочек – на них ушел целый зоопарк рептилий и экзотических млекопитающих. Предыдущие владельцы кожи и меха все еще были более или менее опознаваемы; особенно впечатляла сумочка, сделанная из целого броненосца, чей живот был набит флакончиками духов.
– В последнее время Алекс отсюда не вылезала, – объяснила Салли, извиняясь, как будто не мои родственники, а ее учинили здесь беспорядок. – Она была очень слаба. И почти слепая.
Александра, похоже, не только спала, но и готовила в этой комнате: электрическая плитка примостилась на буфете, который прыщавился огрызками фруктов; лакированная поверхность буфета была прикрыта газетой, объявлявшей о смерти Уинстона Черчилля. Прошедшие десятилетия отражали этикетки на выстроившихся в батарею банках горчицы «Колман» и кофе «Кемп»: классический лейбл «Кемп» – стоящий индиец в тюрбане, который подносит кофе сидящему британскому офицеру, – в шестидесятых и семидесятых уступил место более политически корректному варианту, где поднос индийца заретушировали. Впрочем, как я заметила, сам индиец по-прежнему стоял за офицером, а вовсе не болтался вокруг в джинсах, покуривая травку и обмениваясь с приятелями рецептами чатни.[15]
Поток солнечных лучей, что проникал через выходившее в сад окно, заливал светом самые укромные уголки комнаты, даже несмотря на толстую пленку лондонской копоти; на тысячную долю секунды причудливая игра яркого света и старого потрескавшегося стекла сотворила из теней некую фигуру. Рассел залаял, облако закрыло солнце, и фигура превратилась в вешалку, на которой висели две старомодные шляпы, украшенные нелепыми перьями.
Я повернулась к Салли:
– А что насчет кухни?
Она скорчила гримасу:
– Каменный век. Даже духовки нет. Все книжки с рецептами слиплись от сырости. А еще пауки – огромные, как крысы.
Я последовала за своим проводником по полутемному коридору, вдоль которого с обеих сторон тянулись миниатюрные стеклянные оранжереи, все пустые, – Салли поведала мне, что это были ящики Варда, названные по имени жившего в девятнадцатом веке изобретателя, который положил гусеницу окукливаться в запечатанную стеклянную банку с какой-то грязью, а месяц спустя обнаружил, что там вырос крошечный папоротник.
– Алекс рассказала, что ботаники переняли эту идею и стали перевозить в таких ящиках растения.
– А что случилось с гусеницей?
Салли на некоторое время задумалась, отчего ее треугольное лицо еще больше заострилось, а потом призналась, что не знает.
– Но иногда внутрь пробирались крысы или морская вода, они убивали растения, и это случалось так часто, что люди начали называть эти ящики гробами Варда – потому что слишком мало образцов доезжало живыми, понимаете?
Поднимаясь по лестнице на следующий этаж, я почувствовала, как сверху на меня давит весь груз беспорядка, пушистого от пыли мусора, чужих комнат с безвкусными обоями и мрачной мебелью, вырезанной из исчезнувших тропических лесов.
– Может, мне лучше сначала взглянуть на сад?
Салли остановилась.
– Вы… вы, наверно, сами теперь будете заниматься садом.
– Не беспокойся, Фрэнк Баррет рассказал мне, какую огромную работу ты проделала, – сад твой.
У следующего ряда дверей я заглянула за зловещий викторианский гардероб в несколько больших комнат, куда двадцатый век никогда не вторгался.
– Кроме того, попечительский фонд выделяет какие-то деньги на содержание. Можешь пользоваться ими, если хочешь. – Я оглянулась, желая убедиться, что Салли меня слышала, и увидела, как на ее щеках выступило два красных пятна.
– Вы серьезно? – спросила она тихо.
– Странно, что они никогда их тебе не предлагали.
– Они… Это папа: он получает деньги.
– Он работает в саду?
Салли помотала головой.
– Тогда я прослежу, чтобы деньги поступали к тебе.
– Клер? – Салли по-прежнему стояла в коридоре. – Когда я заказываю всякие вещи, покупаю растения, то есть – я могу давать ваш адрес? У меня есть все каталоги. Просто… папе не понравится, если их будут привозить к нам домой…
– Какие каталоги?
– Каталоги заказа садовых растений по почте, – сказала она нетерпеливо. – Мистер Банерджи, он живет в одном из приютов, дает их мне. – Салли проследила за моим взглядом и посмотрела на стеллажи книг перед нами. – А Алекс давала мне почитать садовые книги, – добавила она быстро, сунула руку в карман и извлекла оттуда маленький томик. – Вот последняя.
Название было едва различимо: «Ежегодник Королевского ботанического сада, Калькутта, 1888 год».
Я велела ей оставить книгу у себя.
– Это все, что здесь есть, Салли?
Каждая комната, в которую мы заходили, была доверху набита: начиная от чердака, заставленного старыми сундуками, и заканчивая библиотекой, хранившей покрытые пятнами сырости книги о ботанических исследованиях. Неожиданно для себя самой я стала хранителем музея. Невозможно было придумать что-либо более далекое от моего привычного окружения: самой большой драгоценностью моего отца – ну не считая, конечно, травки – был камень, испещренный белыми прожилками; он называл его «Карта неизведанной страны». Может, это она и была.
– Как по-твоему, я могу убрать часть вещей в подвал, Салли?
Ее гримаса вызвала у меня улыбку. В подвале явно было что-то противное: очень естественно для такого дома.
– Ну, не знаю, – ответила она. – Там везде улитки, они пучками висят на стенах, как грибы. И еще эти картинки…
– Семейные картины? – Я вдруг ясно осознала, что пока еще не видела ни одного семейного портрета.
– Не-е – жуткие картинки.
Подвал в действительности оказался не совсем подвалом, скорее рядом полуподвальных помещений, которые, возможно, в свое время служили подсобками: одинокое закопченное окно на одном уровне с травой сада, четыре или пять грязных комнатушек, освещенных лишь тусклыми лампочками, висевшими в узком центральном коридоре. Во второй комнате стояли буфеты из необработанной сосны, какие часто видишь в викторианской кухне, а также несколько дорогих на вид коллекционных шкафчиков из плотного темного дерева. Между двумя шкафчиками висела картина в рамке; издали казалось, что на ней изображен не то лабиринт, не то клубок внутренних органов с анатомического рисунка, известного как «экорше», – изображения человеческого тела с содранной кожей и обнаженными мышцами. При более внимательном рассмотрении картина оказалась одной из леденящих кровь гравюр Лейденского анатомического театра с надписью «Познай себя». Подобные произведения я видела в Хантеровском музее Королевского медицинского колледжа в Лондоне, куда нас часто водил рисовать учитель анатомии в художественной школе. Под ним на сосновой полке вместо ожидаемых чайника или мешка с мукой находилось нечто еще более занятное: старинная разноцветная резная фигурка беременной женщины; она лучезарно улыбалась, а руки ее отворачивали кожу живота, как кровавый цветок, обнажая зародыш, совершенный, как детская кукла. Плод не был закреплен, его можно было вынуть, чтобы исследовать внутренности женщины. Эта изящная вещица ужасно понравилась бы моему учителю анатомии, хотя я прекрасно понимала, почему Салли находила ее возмутительной.
– Все в порядке, Салли. Это всего лишь предметы, которыми пользовались доктора и художники, чтобы понять внутреннее устройство человека. Ничего зловещего в них нет.
Это была не совсем правда. Некоторые из старых анатомических рисунков проводили четкую связь между вскрытием и наказанием, – возможно, потому, что до девятнадцатого века большинство трупов, использовавшихся для анатомирования, принадлежало висельникам; их тела умышленно резали на глазах у публики, дабы унизить еще больше.
Я вернулась в первую из крошечных комнат, пустую, если не считать раковины.
– Из нее выйдет хорошая проявочная – надо только завесить окно и поставить обогреватель, чтобы избавиться от сырости. Не поможешь мне как-нибудь его установить?
– Проявочная? Зачем это?
– Печатать фотографии. Я снимаю крупным планом кору, камни, все такое.
– Это ваша работа?
– Нет, это хобби. Я работаю судебным фотографом.
– Кем?
– Фотографирую мертвых людей, но в основном старые трупы.
– Вы расследуете убийства? – В ее голосе звучали и страх, и восхищение.
– Мой шеф этим занимается, иногда, – когда человек умер при загадочных обстоятельствах, и остались только кости. Я всего лишь делаю снимки, хотя изредка они помогают опознать жертву пожара или железнодорожной аварии. А вот доктор Стерлинг любит говорить, что составляет карту всех углов и закоулков человеческого рельефа. Его инструменты похожи на те, что используют художники, – например, чтобы измерить структуру скелета, ну и тому подобное.
Прежде чем подняться наверх, я не удержалась и открыла последний сундук, на медной дощечке которого было написано «Олд-Бейли».[16] Внутри лежал плоский деревянный ящик рядом с картонной папкой художника. Салли заглянула через мое плечо, когда я рассматривала изображение женщины со странно повернутой шеей.
– Она спит? – спросила Салли.
Я указала на надпись на внутренней стороне папки: там говорилось, что данные гравюры меццо-тинто куплены у фирмы «Джонс и сыновья» из Клеркенуэлла и взяты из серии «Головы убийц» работы Уильяма Клифта. Женщину, чья вывихнутая шея привлекла наше внимание, звали Кэтрин Уэлш; ее повесили в Олд-Бейли в 1820 году за убийство собственного ребенка.
Мне вспомнилась ксерокопия вырезки из старой лондонской газеты, которую дал мне Фрэнк Баррет, – она была посвящена Джозефу Айронстоуну и написана во время его исчезновения. Его называли «известным коллекционером, посвятившим себя фотографии». Не его ли это коллекция? Я отложила папку и открыла деревянную шкатулку; в ней было несколько отделений, обитых бархатом. В таких же, только менее изысканных коробочках мой брат держал своих мух. Эти, вероятно, предназначались для хранения драгоценных камней – вот только за коллекцию, в них хранившуюся, едва ли дали бы высокую цену в антикварном магазине. В отделениях лежали зубы, полумесяцы пожелтевших обрезков ногтей, завитки выцветших волос – все они были пронумерованы и подписаны именами своих владельцев на крышке. Вардов ящик с экземплярами, хранившимися в собственном микроклимате.
– Пожалуй, я бы взглянула на сад, Салли.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.