Страницы← предыдущаяследующая →
Метаязыковая рефлексия – это деятельность метаязыкового сознания, и различные виды рефлексии (метаязыковой деятельности) соотносятся с разными формами метаязыкового сознания и в соответствии со спецификой этих форм демонстрируют неодинаковые свойства. Рассмотрим формы метаязыкового сознания и присущие им способы метаязыковой деятельности.
Различные термины, которыми исследователи обозначали метаязыковое сознание, акцентировали внимание на различных сторонах изучаемого явления. Так, термины «языковедное мышление» [Бодуэн де Куртенэ 2004: 4] и «лингвистическое сознание» [Седов 2009: 110] обращают внимание на содержание соответствующей ментальной деятельности – это «мышление о языке». Обозначение «языковая сознательность» [Ухмылина 1967] актуализирует осознанный характер метаязыковой деятельности. Сочетание «языковая интуиция» [Кирпикова 1972 и др.] подчеркивает интуитивный (не логический) характер обыденной метаязыковой рефлексии. Наконец, введенный В. Хлебдой термин «языковое самосознание» подчеркивает высокий уровень сознания личности, который необходим для осуществления критической рефлексии над языковыми реалиями советского периода [Хлебда 1998]; польский ученый рассматривает метаязыковые высказывания не как показатель деятельности метаязыкового сознания, а как показатель «зарождения свободомыслия», однако сегодня термин «языковое самосознание» употребляется в ряде работ как абсолютный синоним термина «метаязыковое сознание» [напр.: Акишева 2007].
Н. Д. Голев указывает на возможность рассмотрения метаязыкового сознания в трех аспектах: 1) как явления языка, 2) как феномена речевой деятельности и 3) как составной части языкового сознания [Голев 2009 а]. Как показывает обзор исследований (см. § 1.1), первый аспект предполагает описание метаязыка – формально-языковых средств, которые репрезентируют метаязыковую деятельность в речи. В аспекте речевой деятельности предметом изучения становятся условия формулирования метаязыковых высказываний и их функции в речи.
Рассмотрение метаязыкового сознания как части языкового сознания (феномена ментальной сферы) традиционно связано с описанием ряда дихотомий: а) языковое сознание – метаязыковое сознание; б) сознательная – бессознательная деятельность; в) вербализованная – «молчаливая» рефлексия; г) обыденное – научное сознание.
В современной науке под метаязыковым сознанием понимается «область рационально-логического, рефлексирующего языкового сознания, направленная на отражение языка как элемента действительного мира» [Ростова 2000: 45]. Не вызывает дискуссий вопрос о том, что метаязыковое сознание – часть языкового сознания[21]. Если языковое сознание понимается как «совокупность образов сознания, формируемых и овнешняемых при помощи языковых средств» [Тарасов 2000: 26], то «объект языкового самосознания
– язык в целом и его отдельные компоненты, языковое поведение. Языковое сознание рождает тексты, языковое самосознание
– метаязык и метатексты. Языковое сознание реализуется в вербальном поведении коммуникантов, языковое самосознание – разными способами, то есть как вербальными, так и невербальными» [Акишева 2007: 7].
Исследователи, описывающие метаязыковое сознание, определяют его сущность и содержание различными способами. Так, ряд ученых [см.: Ростова 2000, Лебедева 2009 а и др.] характеризуют его как совокупность единиц знания: «Метаязыковое сознание – это совокупность знаний, представлений, суждений о языке, элементах его структуры, их формальной и смысловой соотносительности, функционировании, развитии и т. д.» [Ростова 2000: 45]. В соответствующих описаниях метаязыковое сознание интерпретируется как часть, особая предметная область языкового сознания, в которой можно выделить – в соответствии с содержанием – «метаречевое сознание», «жанровое мышление» [Седов 2009], а также могут быть выделены и другие сферы (например, «метаграмматическое», «металексическое», «метариторическое», «метастилистическое» сознание и т. п.).
Другие исследователи делают акцент на деятельностной природе метаязыкового сознания [Дуфва, Ляхтеэнмяки, Кашкин 2000; Голев 2009 а и др.]. Таким образом, метаязыковое сознание может интерпретироваться и как функция языкового сознания.
Разумеется, любые описания соотношения языкового и метаязыкового сознания представляют собой некие метафоры, при помощи которых исследователь изображает ненаблюдаемую сущность. На наш взгляд, метаязыковое сознание может быть рассмотрено (прибегнем здесь к «компьютерной» метафоре) и как «б а з а данных», включающая сумму представлений о языке, и как операциональная сфера, в которой хранится «программное обеспечение» метаязыковых операций. Своеобразие «данных» и «программ обработки» определяет специфику различных форм метаязыковой деятельности («операции», выполняемые «программами») – «от чувственно-интуитивной рефлексии рядового носителя языка. до глубинной рефлексии профессионала-лингвиста, вооруженного опытом тысячелетней лингвистической мысли и использующего интеллектуальный аппарат, отделенный от чувственно-интуитивной рефлексии множеством опосредующих звеньев» [Голев 2009 а: 9].
Метаязыковая деятельность может осуществляться не только при производстве текстов, но и при их восприятии – в виде различного рода интерпретаций [см.: Алимова 2008; Ким Л. Г. 2009; Сайкова 2009]. Сознательных (и даже творческих) усилий требует восприятие текстов «усложненной» смысловой структуры, особенно художественных и игровых текстов. Ср.: «Понимание может быть только там, где возможно непонимание. Сказанное касается собственно понимания, а не автоматического восприятия привычных речений. Такие речения «понятны и без понимания». Собственно понимание достигается через рефлексию» [Богин 1998: 62].
В психолингвистике, педагогической психологии и дидактике сложилась традиция понимать интерпретацию воспринимаемой речи (вслед за Г. И. Богиным) как «высказанную рефлексию» [Там же] (то есть рефлексия – это ментальная операция, которая протекает «молчаливо», но может воплощаться в вербальной форме в виде высказывания-интерпретации). При этом сама необходимость «высказать» рефлексию служит стимулом для включения механизмов продуктивной деятельности, ибо интерпретация не относится к числу задач, имеющих единственно правильное решение. Интерпретация предполагает выход из режима автоматизма восприятия и верификацию понимания путем анализа собственной метаязыковой деятельности: «Выход в рефлективную позицию есть постановка самого себя перед вопросом такого рода: «Я понял, но что же я понял? Я понял вот так, но почему я понял именно так?»» [Там же: 63].
В качестве свидетельств метаязыковой активности лингвисты рассматривают рефлексивы – вербализованные метаязыковые суждения, однако представление современной науки о сложной структуре сознания, включающей уровни сознательного и бессознательного [см.: Бессознательное 1978–1985], заставляет обратить внимание и на метаязыковую деятельность, локализованную вне «светлого поля» сознания.
К подсознательной сфере относят феномен, который обозначается в специальной литературе терминами «языковое чутье» (ср. «чутье языка народом» [Бодуэн де Куртенэ 1963, I: 50]), «интуиция», «чувство языка» [Левина 1978], «молчаливое знание, которое спрятано в «глубинах» человеческого сознания» [Вежбицкая 1996: 244] и которое действует как неосознанный «механизм селекции и контроля языковых единиц» [Божович 1988: 73]. В основе действия этого механизма лежит «система языковых представлений, основанная на преимущественно бессознательном обобщении своего языкового опыта (всей предшествующей речевой практики)»[22] [Ростова 2000: 39].
Говоря о метаязыковом сознании, исследователи отмечают, что «в важнейших проявлениях данного феномена носитель языка встает «над» языком, выступая в роли субъекта, познающего язык во всех его ипостасях и самого себя как носителя языка» [Голев 2009 а: 7]. В то же время «позиция «над» включена в естественную речевую деятельность как механизм ее реализации и тем самым она растворяется до позиции «внутри», в которой осознанное отношение редуцируется до автоматически спонтанного», а компоненты метаязыкового сознания «выступают в роли элементов практического языкового сознания» [Там же]. Обеспечивая возможность автоматизированной речи, сознание подвергает метаязыковую информацию дальнейшему свертыванию и «формирует неосознанный пласт языкового сознания, в котором непроизвольно отражаются знания о мире, в том числе, по-видимому, и такие знания, которые образуют языковую картину мира» [Там же]. Таким образом, метаязыковые представления, воплощенные в компактной форме языкового значения, «нерефлектирующей рефлексии» (Н. Д. Арутюнова), являются, с одной стороны, результатом деятельности метаязыкового сознания, а с другой, – обеспечивают возможность речевой (включающей метаязыковую) деятельности вне «светлого поля» сознания. Такие «свернутые» метаязыковые операции носят латентный характер, неосознаются носителями языка, но при этом «содержат больший или меньший потенциал выхода на метаязыковую «поверхность», если становятся объектом внимания светлого поля сознания» [Голев 2009 а: 8].
О распределенности метаязыкового сознания между сферой сознательного и бессознательного пишет целый ряд специалистов. При этом противопоставление бессознательной и сознательной метаязыковой деятельности носит характер градуальной оппозиции, например, ученые выделяют несколько уровней метаязыковой деятельности в зависимости от ее осознанности: «1) встроенный автореферентный механизм языка (каждая языковая единица сама себя описывает, описывает свой класс), этот механизм по преимуществу имплицитен; 2) эксплицитный регулятивный механизм языковой деятельности (метаязыковые маркеры речевого поведения); 3) скрытый слой мифов и поверий относительно языка, языков, значений, операций со словами и т. п.; 4) эксплицитные мини-теории наивных пользователей языка («надводная часть айсберга») о том, как устроен язык, как его следует изучать, в чем разница между отдельными языками и т. п.» [Дуфва, Ляхтеэнмяки, Кашкин 2000: 81–82].
Н. Д. Голев также выделяет несколько уровней метаязыковой рефлексии по степени осознанности субъектом метаязыковых реакций[23]: 1) исходный (нулевой) уровень ««молчаливого», или имплицитного, метаязыкового сознания»; 2) интуитивный уровень, который предполагает вербализацию интуитивно данной оценки; 3) выведение языкового факта в «светлое поле» сознания и попытка аргументированного комментария (При этом аргументы основаны на личных впечатлениях говорящего о языковом феномене: «бессистемные наблюдения о нем, отдельные эпизоды, примеры, ситуативно-эвристические догадки, выделение поверхностных, бросающихся в глаза дифференциальных признаков»); 4) уровень стихийного теоретизирования: оценка собственных или чужих суждений с точки зрения правильности / неправильности; 5) «повышенный» уровень теоретизирования, предполагающий стихийное обобщение наблюдений и даже использование имеющихся лингвистических знаний [Голев 2009 а: 12–14].
Выделение указанных разновидностей метаязыкового сознания и уровней рефлексии можно интерпретировать как некую «вертикальную» градацию в структуре метаязыкового сознания. Неосознанная рефлексия на нижнем уровне реализует «невербализованные представления о языке, проявляющиеся через выбор наивного пользователя в пользу того или иного оформления своего речедействия» [Кашкин 2008: 39]. Рефлексия высшего уровня представляет собой «зачатки» теоретической деятельности: «стихийное теоретизирование» (Н. Д. Голев), «эксплицитные мини-теории» (Х. Дуфва, М. Ляхтеэнмяки, В. Б. Кашкин).
Поскольку теоретическая деятельность представляет собой рефлексию более высокого уровня, нежели «наивный» комментарий о языке / речи, то данная вертикальная структура легко «достраивается» путем присоединения нового уровня – научного метаязыкового сознания. Исследователи сходятся в том, что метаязыковое сознание существует в двух вариантах[24]: 1) научное, присущее специалисту-лингвисту и вербализованное в виде языковедческой теории и метаязыка лингвистики, и 2) обыденное, принадлежащее каждом у носителю языка (в том числе и профессиональному языковеду) и проявляющееся в виде эксплицитных и имплицитных суждений о языке и речи. Авторы целого ряда работ в этом смысле говорят о двух уровнях метаязыкового сознания: обыденном и научном. Представление об иерархических отношениях научного и обыденного метаязыкового сознания[25] базируется на представлении об обыденном знании как донаучном. Ср.: «Всякая наука коренится в наблюдениях и мыслях, свойственных обыденной жизни; дальнейшее ее развитие есть только ряд преобразований, вызываемых первоначальными данными, по мере того, как замечаются в них несообразности» [Потебня 1993: 40]. Такое представление отражает и систему ценностей, характерных для общественного сознания: как сциентистская, так и антисциентиская ценностные установки базируются на представлении о могуществе науки, о ее «функциональном» превосходстве над другими формами знания [см.: Миронов 1997], в связи с чем «ненаучное» знание может оцениваться как «неполноценное»[26]. В то же время взаимоотношения между научным и обыденным метаязыковым сознанием представляются более сложными, в частности, ученые обосновывают «легитимность» ненаучных представлений о языке, отмечая, что «обыденное метаязыковое сознание занимает не периферийное положение в ментальной сфере языка, как раз напротив – оно составляет ядерный компонент ментально-языковой ситуации в современной России, поскольку с ним связан механизм синтеза онтологического и гносеологического бытия языка. Обыденная лингвистика и металингвистика занимают центральное положение в лингвистической гносеологии, работы в этой области имеют прямой выход в лингводидактику и языковое строительство» [Голев 2008 а: 12].
Многообразие проявлений метаязыковой рефлексии приводит к пониманию обыденного метаязыкового сознания как сложного, неоднородного явления, что побуждает исследователей к презентации его структуры в виде различных моделей, которые с разных точек зрения отражают онтологическую сложность феномена и являются его гносеологическими проекциями. Несовпадение моделей, предлагаемых разными авторами, обусловлено как чрезвычайной сложностью объекта, так и различием исследовательских целей. Специфика нашего исследования также требует построения модели метаязыкового сознания, адекватной задачам работы (см. схему 1 на с. 47).
Представим метаязыковое сознание в виде структуры, распределенной «по вертикали» от степени полного автоматизма метаязыковой деятельности до степени включенности всех ресурсов сознания.
Первый уровень – подсознательный (бессознательный). На этом уровне метаязыковая рефлексия представлена в «свернутом» виде «нерефлектирующей рефлексии», она заключена в семантике языковых единиц и правилах их использования, составляющих содержание языкового сознания. Речевой самоконтроль (основная функция рефлексии) осуществляется на этом уровне автоматизированно и бессознательно – как ««предметаязыковое» сознание, функционирующее. в свернуто-автоматических формах» [Голев 2009 а: 26].
Схема 1
Структура метаязыкового сознания и формы метаязыковой рефлексии
Показателями работы метаязыкового сознания на первом уровне является выбор речевых средств, предполагающий их оценку как адекватных замыслу [см.: Милославский 2010: 24; Чернейко 1990: 80].
Второй уровень метаязыкового сознания связан с выведением метаязыковой операции в «светлое поле» сознания и с возможностью вербализации рефлексии. Речевой самоконтроль на этом уровне заставляет говорящего или исправлять допущенные ошибки, неточности, или предвидеть возможный коммуникативный сбой и предупреждать его, в том числе оправдывая использование того или иного выражения, или давать оценку используемым речевым средствам. Ср.: И на протяжении всей его карьеры, если можно назвать его певческий путь таким противным словом, он оставался человеком; А когда я начал работать как режиссер, то, конечно, многое не то чтобы позаимствовал, а, как бы поделикатнее сказать, – воспринял из западного опыта [примеры из кн.: Вепрева 2005: 77; 186].
Метаязыковая деятельность на втором уровне рефлексии, являясь осознанной, демонстрирует тем не менее значительную стандартизованность. Эта деятельность часто спонтанная, неподготовленная, непреднамеренная. Метаязыковые комментарии на этом уровне носят характер импровизаций и функционально привязаны к конкретной коммуникативной ситуации, в рамках которой порождаются. Высказываемые метаязыковые оценки опираются на собственный речевой опыт говорящего (накопленный, но не обязательно специально осмысленный) и на освоенный (присвоенный) коллективный опыт, воспроизводят этот опыт, и потому формулирование таких оценок представляет собой решение «задач известного типа».
Здесь субъектом рефлексии выступает обыденное метаязыковое сознание, которое проявляется в виде «чувственно-интуитивной рефлексии рядового носителя языка» [Голев 2009 а: 9], однако рефлексия второго уровня может осуществляться с опорой на научное знание, а также в рамках научного дискурса (например, воспроизведение «готового» лингвистического знания в репродуктивных жанрах учебно-научного стиля: лингвистический разбор, пересказ параграфа и т. п.).
Наряду с такой «алгоритмической» рефлексией существуют и метаязыковые операции высокой степени осознанности, предполагающие более глубокое осмысление и творческую интерпретацию фактов языка / речи. Это обстоятельство позволяет нам выделить третий уровень метаязыкового сознания – творческий. Как известно, творчество – это деятельность, создающая нечто новое, никогда ранее не существовавшее. Результат творческой деятельности (в отличие от результата деятельности репродуктивной) уникален, несводим к сумме заурядных действий и в принципе неповторим. Творчество должно «ввести что-то новое в контекст действительности» [Рубинштейн 2000: 575].
Рефлексия на третьем уровне метаязыкового сознания направлена на объект, который уже выведен в «светлое поле» сознания рефлексией предыдущего уровня. Субъект рефлексии не просто осознает объект, но сознательно выделяет его и подвергает творческому переосмыслению. Если рефлексия второго уровня фиксирует объективные свойства объекта (семантика, структура, особенности функционирования), то рефлексия третьего уровня в процессе творческой переработки «материала» создает определенного рода приращения, обогащает содержание объекта и расширяет возможности его использования и интерпретации.
К третьему уровню метаязыкового сознания отнесем, прежде всего, различные примеры нестандартного, личностно окрашенного комментирования фактов языка / речи и языковой игры в различных жанрах и стилях речи. Исследователи отмечали, что творческие способности языковой личности находят применение не только в художественном творчестве, но и в повседневной речевой деятельности [Алимова 2008], в частности – в условиях языковой игры, которая присутствует и в текстах, для которых эстетическая организованность не является конститутивным признаком. Ср. фрагменты из военных воспоминаний инженера-строителя Г. Г. Зубкова[27]:
Через несколько дней меня также в группе арестантов вывели на уборку свинарника и конюшни. И нам тоже удалось найти в кормушках несколько кусочков хлеба. Мы тогда иронизировали, что едим «свиные отбивные», в полном смысле «отбитые у свиней»; Главное в этой пропаганде было, что Дальний Восток – цветущий край. Насчет цветущего края мы иронизировали. У нас, живущих в землянке, действительно цвело, т. е. от сырости все плесневело [Зубкова Л. Г, Зубкова Н. Г. 2009: 274–275].
Нередки проявления творческой рефлексии и в обиходной речи. Тезис Л. В. Щербы о том, что «сознательность обыденной разговорной (диалогической) речи в общем стремится к нулю» [Щерба 1974: 25], допускает уточнение: осознанность речи возрастает при наличии условий, стимулирующих такую осознанность – это, в частности, «устремленность к познанию, к креативной деятельности, нацеленность на языковую игру» [Ростова 2009: 184].
Креативная метаязыковая деятельность рядового носителя языка проявляется и как различного рода «метаязыковые фантазии» [Катышев, Оленёв 2009: 299], лингвистическое мифотворчество (речь идет именно о «сочинении» мифов, а не об их воспроизведении, которое относится ко второму уровню рефлексии). Ср. следующую зарисовку:
В последние месяцы у Ивана появилось новое увлечение. Его, впрочем, и увлечением назвать нельзя, оно сразу показало себя не пустым занятием, а интересом, за которым открылся совсем рядом лежащий потайной и увлекательный мир. Это было совсем не то, что ищут, чтобы чем-нибудь себя занять. Однажды он катал-катал случайно подвернувшееся слово, которое никак не исчезало, – бывает же такое, что занозой залезет и не вытолкнешь, – и вдруг рассмеялся от неожиданности. Слово было «воробей», проще некуда, и оно, размокшее где-то там, в голове, как под языком, легко разошлось на свои две части: «вор – бей». Ивана поразило не то, что оно разошлось и обнаружило свой смысл, а то, что настолько было на виду и на слуху, настолько говорило само за себя, что он обязан был распознать его еще в младенчестве. Но почему-то не распознал, произносил механически, безголово, как попугай (В. Распутин. Дочь Ивана, мать Ивана).
Кроме того, проявлением творческой метаязыковой рефлексии является «художественное освоение» различных положений о языке и речи в эстетически организованных текстах (художественных, художественно-публицистических, фольклорных, игровых). Ср. пример, в котором эстетической интерпретации подвергается грамматическая омонимия:
А историческая необходимость… исторически необходимо только одно: чтобы добро побеждало зло. Но за это у нас, слава Богу, отвечает грамматика: предложение «добро побеждает зло» справедливо всегда, оно в обе стороны справедливо (Е. Клюев. Андерманир штук).
Наконец, с творческим уровнем метаязыкового сознания связана научно-лингвистическая, исследовательская рефлексия, которая носит творческий характер и создает приращения в виде нового научного знания о факте языка / речи.
Творческий характер исследовательской деятельности получил закрепление в языке в форме устойчивого сочетания научное творчество. Показательно, что приоритет в разработке психологии творчества в России принадлежит ученым-филологам А. А. Потебне, Д. Н. Овсянико-Куликовскому и др. В целом ряде работ отмечаются черты, которые роднят научное творчество и художественное: роль природной одаренности и развитого воображения; наличие вдохновения; диалектическое сочетание напряженной интеллектуальной деятельности (в том числе на бессознательном уровне) и фактора случайности; необходимость этапа «озарения», «инсайта», умение выйти за рамки стереотипа и т. п. [Грузенберг 2010; Рубинштейн 1958; Сорокин 2000 и др.]. Интересный опыт сближения поэтического творчества (Велимира Хлебникова) и научного творчества филолога (М. В. Панова, В. П. Григорьева) представлен в статье Вл. Новикова «Роман с языком в поэзии и науке» [Новиков 2006].
Будучи «добытым» в процессе творческой рефлексии, лингвистическое знание усваивается коллективным и индивидуальным метаязыковым сознанием и воспроизводится уже в процессе стандартизованной рефлексии, которая действует на втором уровне метаязыкового сознания.
Все три формы творческой рефлексии о языке (обыденная, научная и эстетическая) имеют собственные предпосылки. Так, А. Н. Ростова отмечает, что «определяющим фактором формирования метаязыкового сознания на уровне обыденного сознания выступают потребности реального повседневного общения, на уровне теоретически систематизированного сознания – внутренние закономерности развития науки» [Ростова 2000: 47]. Стимулом для эстетической метаязыковой рефлексии служит необходимость реализации эстетического замысла конкретного произведения.
Следует отметить, что, хотя в литературе не обсуждался специально вопрос о выделении этого специфического уровня метаязыкового сознания, различия между «обычной» и творческой рефлексией комментировались учеными. Так, отмечалось, что рефлексия говорящего носит не только пассивный, репродуктивный характер (воспроизведение имеющегося знания), но и активный, предполагающий «собственные находки говорящего, мысль которого обнаруживает в его языковых действиях и языковой памяти какие-то соположения, аналогии, повторяющиеся приемы и модели – от параномастических и этимологических словесных сопоставлений до найденных и взятых на вооружение риторических приемов, интонаций, синтаксических оборотов» [Гаспаров 1996: 17].
В. Г. Костомаров и Б. С. Шварцкопф проводили четкую границу между оценками речи в художественных и нехудожественных текстах, хотя и интерпретировали эту разницу лишь с позиции достоверности / недостоверности. Исследователи подчеркивали, что для изучения массовых представлений о языке «гораздо интереснее не сознательные рассуждения о языке, особенно обусловленные композиционными и иными заданиями, а действительно «случайно-естественные» мнения, отражающие и выражающие языковой опыт, так сказать, в чистом виде» [Костомаров, Шварцкопф 1966: 24]. Другими словами, подчеркивается, что в художественных текстах характер оценок обусловлен стилистическим заданием и эти оценки не являются «случайно-естественными».
В работах, так или иначе затрагивающих проблему сопоставления научного и наивного взгляда на язык, как уже отмечалось выше, научная рефлексия рассматривается как явление более высокого уровня, чем рефлексия обыденная. О возможности творческого озарения при действиях с языковым материалом говорит А. Н. Ростова [Ростова 2000: 39]. На качественно новый характер рефлексии при решении творческих задач указывают и психологи [Семенов, Степанов 1983; Зак 1990; Борисов 1990 и др.].
Таким образом, вывод о возможности выделения третьего, творческого уровня метаязыкового сознания подготовлен многими наблюдениями ученых.
Совокупность рефлексивов, обнаруживаемых в конкретном типе дискурса и отражающих определенный вид метаязыкового сознания, интерпретируется исследователями как та или иная лингвистика (или «лингвистика»): научная, обыденная, «любительская» и т. д.
Схема 1 отражает особенности как индивидуального, так и коллективного (общественного) метаязыкового сознания. Однако, подобно всем другим способам представления не наблюдаемого непосредственно феномена, она имеет условный и упрощенный характер и не отражает всей сложности взаимоотношений между разными формами метаязыкового сознания. В связи с этим необходимо сделать ряд примечаний к данной схеме.
Первое. Следует отметить отсутствие четкой границы между бессознательной рефлексией и осознанной (собственно рефлексией), поскольку «всякое осознанное содержание обычно включает в себя не до конца и не полностью осознанные зависимости и соотношения, т. е. имеет место непрерывность осознанного и неосознанного как одно из фундаментальных свойств психического как процесса» [Залевская 1999: 35].
Второе. Тезис о разграничении «наивного» и научного метаязыкового сознания нуждается в уточнении. Научное знание и обыденные представления можно (и следует) разделять в плане гносеологическом, но не всегда возможно эти сферы разграничить в плане онтологическом. Так, исследователи указывают, что «наивное и научное переплетаются самым причудливым образом и различению не поддаются» [Слышкин 2001: 87]. В специальной литературе отмечалось, что между этими вариантами метаязыкового сознания нет непроходимой границы, или, точнее, граница представляет собой достаточно широкую зону «опосредующих звеньев» и чрезвычайно подвижна. Так, Н. Д. Голев указывает, что на выделенном им пятом уровне метаязыковой рефлексии («повышенном» уровне теоретизирования) рядовой носитель языка может пользоваться метаязыком науки, опираться на знания, полученные в процессе обучения; это явление квалифицируется как «этап перехода от стихийно-теоретической метаязыковой рефлексии к профессиональной» [Голев 2009 а: 14]. Высказывалось мнение, что в противопоставлении «научное – наивное» особое место должны занять «языковые рефлексии И. Ньютона, создавшего проект искусственного языка, Г. Лейбница, предложившего варианты формирования философского языка» [Резанова 2009 а: 121] и т. п., а также «мощное направление лингвофилософского осмысления языка, не опирающееся непосредственно на позитивную, эмпирически определенную лингвистическую традицию» [Там же: 122]. В связи с этим З. И. Резанова предлагает различать научное метаязыковое сознание и научное лингвистическое метаязыковое сознание – два самостоятельных феномена, которые, однако же, находятся в сложных отношениях: они не только противопоставлены, но и демонстрируют взаимодействие, взаимовлияние и взаимопроникновение [Там же: 121–126].
Отсутствие непроницаемой границы между наукой и обыденным знанием обусловлено не только тем, что «в обыденном сознании в рудиментарном или зачаточном состоянии присутствуют 'дички' всех бывших, существующих и будущих научных теорий, верных и ошибочных» [Воркачев 2004: 84], но и спецификой самого «языковедного мышления», поскольку «научный стиль мышления потенциально заложен в языковом сознании, первичном по отношению к теоретическому мышлению» [Зубкова 2006: 173]. Таким образом, обыденное сознание, усложняя способы осмысления языка, способно приближаться к научному; в то же время научное сознание также способно на «ответное движение»; ср. следующее замечание: «Весьма характерными являются и проявления русской метаязыковой ментальности в общественных и научных дискуссиях по поводу судеб русского языка, его «порчи», необходимости борьбы за чистоту и т. п. Нередко в накале этих дискуссий профессиональная наука органично сливается с обыденными представлениями о языковом строительстве и не отделяется от них концептуально» [Голев 2008 а: 9].
Исследователи неоднократно указывали, что в роли носителя «наивного» метаязыкового представления может выступать и лингвист – когда высказывается по проблеме, не входящей непосредственно в круг его научных интересов [Шмелёв 2009: 36], или когда предметом обсуждения становятся вопросы, затрагивающие его «личные взаимоотношения» с языком, вкусы и пристрастия [Кронгауз 2008]. Вообще для личности ученого-лингвиста характерна «конкуренция» профессионального и обыденного сознания, отмеченная многими специалистами [Крысин 1994: 28; Успенский 1994: 53; Караулов 2007: 260 и др.]. Таким образом, граница между обыденным метаязыковым и профессионально-лингвистическим сознанием проходит и «внутри» индивидуального сознания профессионального языковеда.
Интересно заметить, что стратегии метаязыкового мышления «стихийного лингвиста» нередко похожи на способы научного осмысления языка. В частности, метаязыковые контексты в художественных произведениях часто напоминают процедуру и/или данные лингвистических экспериментов. Различие в том, что задание испытуемому даёт не организатор опроса, а сама коммуникативная практика говорящего. При этом «стимулами» в таком естественном эксперименте выступают слова, актуальные для данного дискурса. Так, следующий пример демонстрирует использование «стихийным лингвистом» метода с в о б о д н ы х а с с о ц и а ц и й:
– Я буквально на секунду. Я хотел спросить тебя как представителя target group: какие ассоциации вызывает у тебя слово «парламент»? / Гусейн не удивился. Чуть подумав, он ответил: / – Была такая поэма у аль-Газзави. «Парламент птиц»… (В. Пелевин. Generation «П»).
Вопросно-ответные формы рефлексива напоминают методику интервьюирования (1), а «наивные» толкования – метод субъективных дефиниций (2):
(1) – А какая она, мамона… грешная? Это чего, мамона? / – Это вот самая она, мамона, – смеется Горкин и тычет меня в живот. – Утроба грешная. (И. Шмелёв. Лето Господне); (2) Компетентность – судя по смыслу, слово это должно обозначать какой-нибудь крепкий напиток (Н. Лейкин. Из записной книжки отставного приказчика Касьяна Яманова).
Используемую в экспериментах методику верификации признаков можно проиллюстрировать примером из рассказа Г. Горина «Случай на фабрике № 6». Младший технолог Ларичев берет у рабочего Клягина частные уроки, чтобы научиться ругаться:
– Ну, например, «сука»… <…> / – А как это употреблять? / – Да так и употребляйте. / – Нет, вы не поняли. Я хочу понять какую-то закономерность. Это слово употребляется в отношении одушевленного или неодушевленного предмета? / – Не знаю я. / – Ну, хорошо… Вот, например, отвертка… Она может быть этим… тем, что вы сказали? / – Отвертка? – удивился Клягин. – При чем здесь отвертка? / – Я в качестве примера. Вот, скажем, у рабочего вдруг потерялась отвертка… Может он ее так назвать? / – Если потерялась, тогда конечно… / – А если не потерялась? / – А если не потерялась, тогда чего уж… Тогда она просто отвертка!.
Характерные для творческой манеры И. Гончарова сопоставления близких по значению слов имеют коррелятом метод семантического дифференциала:
Что такое, наконец, так называемая тогдашняя роскошь перед нынешним комфортом? Роскошь — порок, уродливость, неестественное уклонение человека за пределы естественных потребностей, разврат. Разве не разврат и не уродливость платить тысячу золотых монет за блюдо из птичьих мозгов или языков или за филе из рыбы, не потому, чтоб эти блюда были тоньше вкусом прочих, недорогих, а потому, что этих мозгов и рыб не напасешься? Или не безумие ли обедать на таком сервизе, какого нет ни у кого, хоть бы пришлось отдать за него половину имения? Не глупость ли заковывать себя в золото и каменья, в которых поворотиться трудно, или надевать кружева, чуть не из паутины, и бояться сесть, облокотиться? <…> Тщеславие и грубое излишество в наслаждениях – вот отличительные черты роскоши. Оттого роскошь недолговечна: она живет лихорадочною и эфемерною жизнью <…> Рядом с роскошью всегда таится невидимый ее враг – нищета <…> Не таков комфорт: как роскошь есть безумие, уродливое и неестественное уклонение от указанных природой и разумом потребностей, так комфорт есть разумное, выработанное до строгости и тонкости удовлетворение этим потребностям. Для роскоши нужны богатства, комфорт доступен при обыкновенных средствах <…> Роскошь старается, чтобы у меня было то, чего не можете иметь вы, комфорт, напротив, требует, чтоб я у вас нашел то, что привык видеть у себя (И. Гончаров. Фрегат «Паллада»).
Третье. Современное представление о соотношении обыденного лингвистического знания и науки не должно исчерпываться положением о простой иерархии этих форм. Преодолевая стереотипы сциентизма, мы должны признать, что каждый из этих вариантов знания «отражает одну и ту же языковую реальность, но отражает по-разному, исходя из разных предпосылок и условий, используя разные способы отражения и преследуя различные цели» [Ростова 2000: 47; выделено нами – М. Ш.]. Следовательно, каждый из этих вариантов должен признаваться социально ценным; в структуре общественного сознания они дополняют друг друга. В социуме каждый из вариантов выполняет собственные, частично пересекающиеся, но не совпадающие функции. Имея общую онтологическую природу (будучи инструментами отражения языковой реальности), описываемые варианты метаязыкового сознания характеризуются разными стимулами проявления и развития. Обыденное сознание ориентировано на потребности повседневной коммуникации (достаточно разнообразные и непростые), а для научного сознания стимулом является стремление к открытию законов и закономерностей. Если для обыденных суждений о языке / речи «точкой отсчета» является индивидуальный и коллективный опыт речевой деятельности, то «основы научной теории во многом определяются результатами исследовательской работы предшественников, «включенностью» в определенным образом ориентированную парадигму – историзм, психологизм, структурализм, социализм, антропоцентризм и т. д.» [Ростова 2000: 47].
Исходя из такого представления о «стихийном» знании, мы должны согласиться с тем, что установление ошибочности обыденных представлений не является главной целью изучения «наивной» картины языка. И научная, и «наивная» модели языка есть результат членения и систематизации объекта, который дан нам в непосредственном ощущении в виде некой аморфной массы, и «только внимательность и привычка могут помочь нам различить составляющие ее элементы» [Соссюр 1977: 136]. При этом «ни уровневое членение языкового целого, ни разграничение языковых категорий и классов, ни синтагматическое членение языковых единиц не являются и не должны быть жестко заданными» [Зубкова 2006] и могут варьироваться в зависимости от целей и методов анализа. Результат вычленения и группировки составляющих элементов отчасти обусловлен объективными свойствами самих элементов, а отчасти – особенностями позиции и личности (в том числе коллективной) наблюдателя. Взгляд на язык рядового носителя – это позиция пользователя, который не обязан разбираться в тонкостях «устройства», и особенности его «метаязыковой категоризации» (как одного из аспектов языковой категоризации действительности) детерминированы прежде всего потребностями и опытом повседневной коммуникации.
Четвертое. Обсуждая вопрос об «общественном статусе» обыденного метаязыкового сознания как формы коллективного сознания, следует определить круг носителей этого сознания, речевая деятельность которых может в полной мере продемонстрировать содержание «стихийной» лингвистики и особенности «наивных лингвистических технологий».
С представлением об обыденном метаязыковом сознании связано понятие «рядовой носитель языка», которое приобретает различное содержание в трактовке разных исследователей. Так, З. И. Резанова отмечает, что понятие рядовой носитель языка может определяться «относительно места соответствующей личности в культуре» или же «относительно знаний позитивной научной лингвистической парадигмы» [Резанова 2009 а: 124]. Первая точка зрения отталкивается от общеязыкового значения слов обыденный, рядовой, научный как качественных определителей, в частности – учитывает присущие этим словам в неспециальном употреблении коннотации. Согласно этой точке зрения, «научное» и «обыденное» противопоставлено как «правильное» и «неправильное», «зрелое» и «наивное», «интеллектуальное» и «интуитивное», «современное» и «отсталое», «авторитетное» и «достойное пренебрежения». Прилагательное рядовой противопоставляется определениям выдающийся, элитарный и несет негативную оценку определяемого. В ряде авторитетных лингвистических работ выражение рядовой носитель языка – без обсуждения значения – используется именно для противопоставления «заурядного» и «выдающегося» носителя[28]. Очевидно, что в рамках такого подхода термины обыденное (наивное) сознание и рядовой носитель языка неприложимы к персонам и группам, которые пользуются общественным авторитетом – прежде всего, к писателям.
Вторая точка зрения на соотношение научного и обыденного (наивного) метаязыкового сознания основана на понимании этих форм сознания как своеобразных «регистров», которыми способна владеть одна и та же языковая личность[29]. В этом случае определения обыденный, наивный и научный лишены оценочности и функционируют как относительные прилагательные. Согласно второй точке зрения рядовые носители языка, носители обыденного метаязыкового сознания противопоставлены профессиональным лингвистам, носителям научно-лингвистического сознания. При этом определение рядовой не является оценочным и не свидетельствует о низком качестве метаязыковой способности. К рядовым носителям относится и «языковая личность с развитым метаязыковым сознанием… познающая творческая личность, нацеленная на самовыражение и взаимопонимание в коммуникативной деятельности» [Зубкова Л. Г, Зубкова Н. Г. 2009: 267]. Все «наивные» пользователи языка (а не только носители элитарной речевой культуры) обладают тем психическим образованием, которое Ю. Н. Караулов определил как «любовь к языку» (amor linguae) и которое является неотъемлемым свойством языковой личности [Караулов 2007: 259–262].
В то же время следует учитывать, что писатель, являясь рядовым носителем языка, занимает особое место в социуме, его мнение влияет на формирование «языкового вкуса эпохи». Известен вклад российских писателей в формирование русского литературного языка, в развитие языка художественной литературы; публичные дискуссии «шишковистов» и «карамзинистов», «славянофилов» и «западников», выступления писателей по вопросам русского языка[30] и т. п. привлекали внимание общества к проблемам языкового развития и языкового строительства. В. И. Даль резко возражал тем, кто считал, что в развитии языка «частные усилия» не играют роли [Даль 1860: IV]. Активное обсуждение новой лексики в текстах известных писателей становилось фактором скорейшего освоения инноваций языком (см. работы Э. Л. Трикоз).
Известен целый ряд попыток отечественных литераторов обогатить лексику русского языка, активизировав его внутренние ресурсы (А. Шишков, В. Даль, А. Солженицын) в противовес заимствованиям. Эти попытки интересны в аспекте изучения обыденного метаязыкового сознания по двум причинам. Во-первых, они иллюстрируют достаточно устойчивое в русской лингвокультуре противоречие между бытийным и рефлексивным уровнями метаязыково го сознания, а именно – на бытийном уровне рядовой носитель языка охотно усваивает иноязычные элементы (в противном случае не понадобилось бы так активно бороться с этим явлением), предпочитает их «родным» при полной семантической эквивалентности, находит для них семантическую специализацию и т. п.; на рефлексивном же уровне русские неизменно осуждают засилье иноязычных слов, которые угрожают самобытности русского языка[31]. Во-вторых, предлагая собственные дериваты, писатели образуют их по интуитивно ощущаемым словообразовательным моделям русского языка, которые вполне реальны для коллективного бессознательного. Такие дериваты довольно часто представляют собой потенциальные слова и демонстрируют «зону ближайшего развития» лексической системы. Так, В. И. Даль, образуя слова, многие из которых «диковаты на слух», обосновывает возможность таких слов существованием четырех типов существительных, которые могут образоваться от каждой видовой пары глаголов и характеризуются определенными формальными и семантическими признаками [см.: Даль 1860: IX]. Созданный А. Солженицыным «Русский словарь языкового расширения» [Солженицын 1990] «вполовину придуманных, но ярких и смелых слов, не нарушающих принципа русского слова» [Колесов 2003: 45; выделено автором], также демонстрирует интуитивное постижение ряда словообразовательных закономерностей языка.
Словарями В. Даля и А. Солженицына далеко не исчерпываются факты деятельности отечественных писателей в области лексикографии. Так, П. Вяземский писал о намерении составить словарь, который сегодня можно было бы назвать лингвокультурным: «Мне часто приходило на ум написать свою Россияду. домашнюю, обиходную, сборник, энциклопедический словарь всех возможных руссицизмов, не только словесных, но и умственных и нравных… В этот сборник вошли бы все поговорки, пословицы, туземные черты, анекдоты, изречения. Много нашлось бы материалов для подобной кормчей книги, для подобного зеркала, в котором отразились бы русский склад, русская жизнь до хряща, до подноготной» [цит. по: Русские писатели 2004: 119].
Н. В. Гоголь оставил солидное лексикографическое наследство, которое является предметом пристального внимания специалистов [см., напр.: Виноградов 1970; Степанов 2004; Приёмышева 2009; Одекова 2009 а; Бокарева 2010]. В работе над «Вечерами на хуторе близ Диканьки» Н. В. Гоголь пользовался записями в «Книге всякой всячины», которую вел в 1826–1832 годах. В эту книгу, в частности, был включен «Лексикон малороссийский», который стал первым лексикографическим опытом молодого автора. В дальнейшем заметки о словах появлялись в записных книжках и эпистолярных текстах Гоголя, а в 1891 были опубликованы собранные писателем «Материалы для словаря русского языка». Над этими материалами Гоголь работал много лет, «занимаясь русским языком, поражаясь более и более меткостью и разумом его» [Цит. по: Русские писатели 2004: 136]. По замыслу автора, этот словарь «выставил бы… лицом русское слово в его прямом значении, осветил бы его, выказал бы ощутительней его достоинство… и обнаружил бы отчасти самое происхождение» [Там же]. В этот лексикографический труд Гоголь предполагал включить (помимо уже зафиксированных ранее словарями единиц) областные слова, украинизмы, архаические и церковнославянские слова, а также некоторые термины и профессионализмы [см.: Виноградов 1970: 31–32; 46].
Заслуживает внимания и лексикографическая деятельность А. Н. Островского [см.: Николина 2006 б; Приёмышева 2009]; подготовленные писателем «Материалы для словаря русского народного языка» используются в современных лингвистических исследованиях как источник ценного исторического и диалектного материала [Ганцовская, Верба, Малышева 2006: 67–70]. Н. Г. Чернышевский, будучи одним из лучших учеников И. И. Срезневского, составил по его поручению словарь к Ипатьевской летописи, который в 1853 г. был опубликован в «Известиях II отделения Академии Наук».
В советский период истории писатели целенаправленно вовлекались в процессы языкового строительства. Так, мастера художественного слова принимали активное участие в обсуждении проекта нового словаря русского языка [см.: Абрамов 1972; Успенский 1972 и др.]. Многие отечественные литераторы (писатели, публицисты, переводчики), не будучи профессиональными лингвистами, писали популярные книги о языке, оказавшие серьезное влияние на формирование коллективной метаязыковой ментальности носителей русского языка [см., напр.: Чуковский 2009; Успенский 2008 а; 2008 б; 2010; Галь 2007 и др.]. Стали прецедентными многие художественные тексты, которые воспринимаются общественным сознанием как воплощение национально-специфического отношения русского этноса к своему языку: стихотворение в прозе И. Тургенева «Русский язык», сборник миниатюр К. Паустовского «Золотая роза», стихотворения И. Бунина «Слово», Н. Гумилева «Слово», А. Ахматовой «Мужество», В. Шефнера «Слова» и др.
Таким образом, мнение писателя о языке, которое формируется в рамках обыденного сознания, тем не менее обладает высоким авторитетом в обществе (подчас более высоким, чем научно обоснованное мнение лингвиста).
В рамках данной работы мы называем писателя рядовым носителем языка, имея в виду, что его взгляд на язык, выразившийся в художественных текстах, – это взгляд через призму обыденного метаязыкового сознания. Конечно, особое место в ряду анализируемых писателей занимают авторы-филологи, чьи метаязыковые оценки не могут не соотноситься с их профессиональным филологическим знанием. В художественных произведениях А. Чудакова «Ложится мгла на старые ступени» (2000), Вл. Новикова «Роман с языком» (2007), Ф. Кривина «Записки бывшего языковеда» (1987) и других писателей-филологов рефлексивы отличаются высокой степенью фактологической достоверности, которая сочетается с особым, художественным взглядом на язык. Ср.:
Вообще скажу такую принципиальную сверхбанальность: ХОРОШО ЖИТЬ ХОРОШО. Неважно, где здесь тема, где – рема, где сказуемое, где подлежащее, – члени в любом месте («Хорошо жить – хорошо» или «Хорошо – жить хорошо»). Как существуют безличные предложения: «Холодно», «Жарко», так существуют и безличные истины, не подлежащие обсуждению (Вл. Новиков. Роман с языком).
Совмещение двух ипостасей автора – художника и филолога – делает метаязыковые комментарии особенно интересными. Показательно в этом отношении замечание В. П. Григорьева: «Фигуры поэта-критика, писателя-филолога, критика-литературоведа, как известно, нисколько не теряли в прошлом и не теряют в наши дни в цельности от жанровой широты; каждая из сфер их интересов обогащается за счет другой, а то и других, так или иначе коррелирует с ними» [Григорьев 1975: 11]. Однако художественный текст привлекает не выверенностью лингвистической информации, а тем, что «писатель как бы фотографирует речевую жизнь народа, и подмеченное им (а не взятое из вторых рук – из словарей, статей, как нередко бывает у неопытных писателей) имеет не меньшую ценность, чем непредумышленные оценки самими говорящими» [Костомаров, Шварцкопф 1966: 24–25]. Поэтому метаязыковые комментарии в художественных текстах «отражают типичные для определенного периода взгляды на типичные языковые явления» [Шварцкопф 1970: 289]. И хотя, как справедливо отмечают ученые, многим носителям языка «может казаться и кажется, что именно писатель в силах и вправе судить о языке, что именно его мнение наиболее авторитетно» [Колесникова 2002, с.123], следует помнить, что «на каком бы обширном языковом материале ни базировалось языковое чутье носителя языка – «неспециалиста», сам способ интуитивного обобщения не может дать более или менее четкого понимания причин и закономерностей рассматриваемых языковых отношений и процессов. Такое понимание может дать лингвистический анализ» [Шварцкопф 1970: 285].
Таким образом, «наивный» характер суждений о языке определяется не только отсутствием профессиональных знаний, но и специфической точкой зрения на предмет – с позиции «пользователя», воспринимающего язык как «часть себя»: своей личности, своей жизни. Метаязыковые взгляды рядового носителя языка являются результатом непосредственного наблюдения (в том числе интроспекции) – без использования специальных процедур лингвистического анализа, без опоры на систематическое[32] языковедческое знание. Осознание себя как «пользователя» оказывается не просто имманентно присущим всякой языковой личности, но и достаточно влиятельным фактором профессиональной метаязыковой и языковой деятельности лингвиста.
Все сказанное дает основания рассматривать метаязыковые контексты в художественных произведениях как показатели деятельности обыденного метаязыкового сознания.
Пятое. Оппозиция сознательного и бессознательного в деятельности метаязыкового сознания не равна оппозиции вербализованного и невербализованного. Так, с одной стороны, вербализованным может оказаться неосознанное знание (например, заключенное в семантике языковых единиц – метаязыковых терминов, метатекстовых операторов – и актуализированное при их использовании), а с другой стороны, не всякая метаязыковая операция, даже выведенная в «светлое поле» сознания, обязательно вербализуется в порождаемом тексте (ср. процесс авторской правки, следы которой сохраняются в черновиках и вариантах, но отсутствуют в окончательной версии произведения). Кроме того, рефлексия может быть частично вербализована, как, например, в следующем случае:
Молодой розовощекий участковый (выглядел он так, что это надо было через запятые писать: молодой, розовощекий, участковый!) надавал рецептов и велел деду не забывать свою поликлинику (Е. Клюев. Андерманир штук).
Приведенный фрагмент текста, безусловно, отражает рефлексию автора[33]: обозначен ее предмет (варианты синтаксического и пунктуационного оформления речи), но сама метаязыковая оценка не расшифровывается, автор рассчитывает не столько на понимание, сколько на сочувствование читателя, который интуитивно поймет идею автора.
Шестое. Рефлексия первого уровня (подсознательная) и второго (сознательная) может эксплицировать различные, иногда противоречащие друг другу метаязыковые представления и установки личности и языкового коллектива. Так, Л. В. Щерба отмечал одну интересную закономерность: «.ошибки. не останавливают на себе нашего внимания в условиях устной речи. всякий нормальный член определенной социальной группы, спрошенный в упор по поводу неверной фразы его самого или его окружения, как надо правильно сказать, ответит, что «собственно надо сказать так-то, а это-де сказалось случайно или только так послышалось» и т. п.» [Щерба 1974: 36]. Речевое поведение (в котором реализуется «лингвистическое бессознательное») и осознанные метаязыковые представления не конгруэнтны и не всегда взаимообусловлены, негативные оценки чужого (и своего) речевого поведения отнюдь не всегда приводят к целенаправленной коррекции. Вслед за психологами, выделяющими рефлексивный и бытийный уровни сознания [см.: Зинченко 1991], лингвисты говорят о существовании бытийного и рефлексивного уровней коммуникативного сознания – содержание представлений на этих уровнях может не совпадать [Стернин 2002: 312–317], например, осознанно осуждая грубость, человек может оценивать грубость как допустимую в определенной коммуникативной ситуации. О несовпадении метаязыкового мнения (знания) и речевого поведения пишет А. Д. Шмелёв. Анализируя пример «Мама, это мне дневник вернули», – предпочла девочка ответить в безличной форме… и подобные[34], исследователь замечает: «Может быть, взрослый носитель языка, вспомнив школьную грамматику или осознав, что ее забыл, не станет утверждать: «Дневник вернули» – это безличное предложение. Однако, если ему надо охарактеризовать это предложение, причем характеристика не попадает в фокус внимания, то он, нимало не сомневаясь, называет его безличным» [Шмелёв 2009: 36–37].
Таким образом, контроль на уровне подсознательного выбора допускает использование речевых средств, которые на уровне сознательного контроля признаются сомнительными или недопустимыми. На втором уровне рефлексии включаются «ограничители», связанные с требованиями внешней культуры, с общественными запретами и предпочтениями.
Указанные обстоятельства заставляют исследователя обыденного метаязыкового сознания учитывать несколько моментов. Во-первых, данные, полученные при изучении метаязыковой рефлексии одного уровня не могут служить надежным средством верификации результатов изучения рефлексии другого уровня. Во-вторых, если неосознанная рефлексия свидетельствует о личном выборе говорящего (естественном, искреннем), то рефлексия второго уровня – это выбор и оценки, в значительной мере испытавшие влияние социальных «ограничителей», а потому в меньшей степени естественные и искренние для конкретной личности[35]. В то же время метаязыковые высказывания, относящиеся ко второму уровню рефлексии, являются валидным материалом для изучения коллективного метаязыкового сознания. И в-третьих, изучение неосознанной и осознанной метаязыковой рефлексии требует разных методов. Если при описании осознанных представлений можно руководствоваться метаязыковыми высказываниями носителей языка, то для выяснения того, «каковы наши неявные знания о нашей речи, т. е. такие, о которых трудно было даже подозревать» [Фрумкина 2001: 182], следует обратить внимание на те компоненты речи, которые играют роль «подразумеваемой базы высказывания», то есть выглядят как «пресуппозиции, коннотации, «фоновые» представления и т. п.» [Шмелёв 2009: 37], а также на особенности стратегий и тактик тех или иных видов речевой деятельности [Ляхтеэнмяки 1999: 32].
Седьмое. «Лингвистики» третьего – творческого уровня – демонстрируют черты сходства и различия. Различие между обыденными суждениями о языке и эстетически преображенными отражает соответствующее различие между мифологическим и поэтическим сознанием, которое было сформулировано А. А. Потебней следующим образом: «Сознание может относиться к образу[36] двояко: 1) или так, что образ считается объективным и потому целиком переносится в значение и служит основанием для дальнейших заключений о свойствах означаемого; 2) или так, что образ рассматривается лишь как субъективное средство для перехода к значению и ни для каких дальнейших заключений не служит» [Потебня 1976: 420]. Осознание субъективности «содержания мысли» роднит поэтический способ мышления с научным [Там же]. В то же время научное мышление предполагает способность к критическому анализу [Там же: 421] и коррекции представлений на основе рациональных аргументов, тогда как поэтическое мышление в этом не нуждается, а обыденное (мифологическое) – к этому не способно.
Изучая примеры метаязыковой рефлексии в художественном тексте, мы ограничиваем предмет исследования двумя «лингвистиками»: обыденной и «эстетической» (на схеме 1 соответствующие области выделены серым), поскольку содержащиеся в этих текстах рефлексивы дают, на наш взгляд, возможность, во-первых, реконструировать содержание обыденного метаязыкового сознания, а во-вторых, выявить специфику поэтического осмысления языка.
Обращение к таким специфическим видам метаязыкового знания требует обсуждения вопроса об отношении к лингвистической корректности метаязыковых суждений в художественных текстах. Для исследователя представляют интерес как безусловно верные представления, так и некорректные метаязыковые суждения, которые в нашем случае играют роль «отрицательного языкового материала» (Л. В. Щерба). Изучение научно достоверных метаязыковых комментариев наивного носителя позволяет выявить те зоны лингвистического знания, которые поддаются познанию путем интроспекции языковой личности, без применения специальных лингвистических знаний. Что касается фактических неточностей и ошибок, то выше отмечалось, что интерпретация их как свидетельства ущербности обыденного знания о языке – это лишь самый поверхностный взгляд на проблему.
Прежде всего, необходимо разграничить ошибки обыденного сознания и фактические неточности, вызванные эстетической задачей автора художественного текста (или интуитивно понимаемой эстетической задачей коллективного автора фольклорного произведения). Только первые есть смысл рассматривать как фактические ошибки, вторые же представляют собою разновидность художественного вымысла. Так, один из регулярных видов некорректных лингвистических комментариев в художественном тексте – это ложная (народная, наивная) этимология, народное словопроизводство[37]. Многочисленные исследователи единодушно отмечали, что от непреднамеренного ложноэтимологического сближения слов (например, в речи малообразованных носителей языка) следует отличать этимологизирование в стилистических целях. Более того, в литературе ХХ в. сложился особый мини-жанр юмористической литературы, сущность которого – установление ложных словообразовательных и этимологических связей, например: Супостат – недоеденное первое блюдо; Табунщик – накладывающий запрет; Утконос – больничная няня (Н. Богословский. Толково-определительный филологический словарь).
Однако в текстах художественной прозы, помимо намеренных «лингвистических вольностей», встречаются и обычные фактические ошибки (причем в художественных текстах – как в речи персонажей, так и в авторской). Такие некорректные суждения (как и неосознанные метаязыковые реакции) рядового носителя языка важны для исследователя, поскольку они представляют собой «субъективные реакции на объективное в языке» [Лабов 1975: 202]. Ученые отмечали, что при столкновении с некорректными с научной точки зрения метаязыковыми комментариями «наивного» лингвиста «задача языковеда состоит не в доказательстве истинности такого суждения, а в изучении закономерностей его формирования, способов и условий его экспликации и особенностей отражения в нем языкового материального и идеального» [Ростова 2000: 51]. Анализ ошибочных высказываний позволяет реконструировать некоторые метаязыковые представления рядовых говорящих. Ср.:
– А я вас, Юрий, как раз хочу спросить про феномен Баркова, только не знаю, как правильно говорить: «феномен» или «феномен»? /
– Я говорю «феномен», – сказал Юрий. / – Вот вы правильно говорите, но в словарях пишут «феномен» (М. Кураев. Записки беглого кинематографиста).
В приведенном высказывании персонажа художественного текста обнаруживается по крайней мере три некорректных суждения: 1) 'Единственно правильным является акцентологический вариант феноме́н`; 2) 'Словарями рекомендован только вариант фено́мен` и 3) 'В словаре содержится неправильная информация'. На основе этих суждений можно сделать вывод о некоторых подсознательных установках и представлениях говорящего, например, о том, что критерием правильности для данного носителя языка является не зафиксированная словарями норма, а личный опыт («так все говорят»).
Иногда в художественных текстах встречаются примеры, когда в основе стилистического приема лежит не намеренное отступление от факта, а искреннее заблуждение. Ср.:
Так лились потоки [осужденных] «за сокрытие соц. происхождения», за «бывшее соц. положение». Это понималось широко. Брали дворян по сословному признаку. Брали дворянские семьи. Наконец, не очень разобравшись, брали и личных дворян, т. е. попросту – окончивших когда-то университет (А. Солженицын. Архипелаг ГУЛаг).
Здесь автор ошибается, утверждая, что выражение личные дворяне обозначает «попросту» лиц с университетским образованием. К описываемому в романе моменту выражение не только вышло из употребления, но и забылось, что, по мнению автора, явилось причиной преследования личных дворян в период массовых репрессий. Однако и автор забыл, что личное дворянство приобреталось «получением чина обер-офицера или коллежского асессора, получением ордена или монаршим пожалованием» [МЭСБЕ], а не просто получением университетского диплома. В то же время указанная ошибка органично вошла в структуру градационного ряда, при помощи которого автор хочет продемонстрировать широкий размах репрессий: логика требует, чтобы последним членом перечислительного ряда был кто-то, в ком признак «дворянство» представлен в наименьшей степени или не представлен совсем, и здесь весьма кстати оказываются личные дворяне, которые вовсе не дворяне, а «попросту» выпускники университета.
Как видим, художественная интерпретация некорректного лингвистического положения осуществляется по тем же правилам, что и стилистическое использование правильных утверждений. Подобные примеры могут иллюстрировать как «технологии» особой «лингвистики» художественной речи, так и заблуждения обыденной лингвистики.
Страницы← предыдущаяследующая →
Расскажите нам о найденной ошибке, и мы сможем сделать наш сервис еще лучше.
Спасибо, что помогаете нам стать лучше! Ваше сообщение будет рассмотрено нашими специалистами в самое ближайшее время.