Книга Жена сэра Айзека Хармана онлайн - страница 5



5. Мир в представлении сэра Айзека

Выйдя замуж, Эллен из тесного мирка дома и школы попала в другой мир, который поначалу казался гораздо больше, но лишь потому, что в нем она была избавлена от постоянной мелочной экономии. Прежде из-за необходимости экономить жизнь была полна досадных ограничений, и это подрезало крылья всякой мечте. Новая жизнь, в которую сэр Айзек ввел ее за руку, обещала не только освобождение от этого, но больше света, красок, движения, людей. По крайней мере хоть эту награду она заслужила за свою жалость к нему.

Оказалось, что дом в Путни-хилл уже приготовлен. Сэр Айзек даже не посоветовался с ней, это была его тайна, он приготовил дом вплоть до последних мелочей, желая сделать ей сюрприз. Они вернулись после медового месяца, проведенного на острове Скай, где заботы сэра Айзека и комфорт первоклассного отеля совершенно заслонили чудесные темные горы и сверкающий простор моря. Сэр Айзек был очень нежен, внимателен, не отходил от нее ни на шаг, а она изо всех сил старалась скрыть странную, душераздирающую тоску, от которой нестерпимо хотелось рыдать. Сэр Айзек был воплощением доброты, но как теперь она жаждала одиночества! Вернувшись в Лондон, Эллен была уверена, что они едут в дом его матери, в Хайбэри. И она думала, что ему часто придется уезжать по делам, пусть даже не на весь день, и тогда она сможет забиться куда-нибудь в уголок и поразмыслить обо всем, что случилось с ней в это короткое лето.

На Юстонском вокзале их ждал автомобиль.

– Домой, – с легким волнением сказал сэр Айзек шоферу, когда самые необходимые вещи были уложены.

Когда они ехали через суетливый Вест-Энд, Эллен заметила, что он насвистывает сквозь зубы. Это было верным знаком того, что он о чем-то напряженно думает, и она перестала глазеть на толпу покупателей и пешеходов на Пикадилли, почувствовав какую-то связь между этим тревожным признаком и тем, что они явно едут на запад.

– Но ведь это же Найтсбридж, – сказала она.

– А там, дальше, Кенсингтон, – отозвался он с нарочитым безразличием.

– Но твоя мать живет совсем в другой стороне.

– А мы живем здесь, – сказал сэр Айзек, сияя.

– Но… – Она запнулась. – Айзек! Куда мы едем?

– Домой, – ответил он.

– Ты снял дом?

– Купил.

– Но… ведь он не готов!

– Я об этом позаботился.

– А как же прислуга! – воскликнула она в растерянности.

– Не беспокойся. – На его лице появилась торжествующая улыбка. Маленькие глазки возбужденно блестели. – Все готово.

– Но прислуга! – повторила она.

– А вот увидишь, – сказал он. – У нас есть дворецкий… И все остальное тоже.

– Дворецкий!

Он больше не мог сдерживаться.

– Я давно начал его готовить, – сказал он. – Уже не один месяц… Этот дом… Я приглядел еще до того, как встретился с тобой. Это очень хороший дом, Элли…

Счастливая молодая жена, совсем еще девочка, проехала через Бромтон до самого Уолэм-Грина и никак не могла прийти в себя. Такое чувство, должно быть, испытывали некогда женщины, трясясь в двуколках. Перед глазами у нее мелькали кошмарные видения – дворецкий, целый сонм дворецких.

Трудно было представить себе что-либо более огромное и величественное, чем Снэгсби, встретивший ее на пороге дома, который муж так неожиданно ей подарил.

Читатель уже побывал в этом доме вместе с леди Бич-Мандарин. На верхней ступеньке стояла миссис Крамбл, кухарка и экономка с прекрасными рекомендациями, в лучшем своем черном шелковом платье с оборками, а из-за ее спины выглядывали несколько скромных девиц в чепцах и фартуках. Появился щуплый лакей и, чтобы быть вровень со Снэгсби, встал на две ступеньки выше дворецкого по другую сторону викторианского крыльца, сделанного в средневековом духе.

Почтительно сопровождаемый Снэгсби, рядом с которым беспомощно суетился лакей, сэр Айзек помог жене выйти из автомобиля.

– Все в порядке, Снэгсби? – спросил он с живостью и едва перевел дух.

– В полном порядке, Сэр Айзек.

– Так… Вот ваша хозяйка.

– Надеюсь, миледи прибыла-с в свой новый дом благополучно-с. Да будет мне позволено сказать, сэр Айзек, что все мы счастливы служить-с миледи.

(Как все хорошо вышколенные слуги, Снэгсби старался как можно чаще вставлять «с», обращаясь к господам. Делал он это в знак почтения и для того, чтобы гости по ошибке не приняли его за равного, так же как неизменно носил фрак не по росту и складки на брюках не спереди, а по бокам).

Леди Харман смущенно наклонила голову в ответ на это приветствие, а потом сэр Айзек подвел ее к одетой в узкое шелковое платье миссис Крамбл, которая смиренно и почтительно присела перед своей новой госпожой.

– Я надеюсь, миледи… – сказала она. – Надеюсь…

Наступило короткое молчание.

– Вот видишь, вся прислуга тут как тут, – сказал сэр Айзек и вдруг спохватился: – Чай готов, Снэгсби?

Снэгсби, обращаясь к хозяйке, осведомился, куда подать чай: в сад или в гостиную, и сэр Айзек решил, что лучше в сад.

– Там, дальше, еще один зал, – сказал он и взял жену за руку, оставив миссис Крамбл в почтительном поклоне у стола в прихожей. Всякий раз, как она приседала, шелка ее громко шелестели…

– А сад очень большой, – сказал сэр Айзек.


И вот женщина, которая еще три недели назад была девочкой, высокая, темноглазая, слегка смущенная и совсем юная, вошла в приготовленный для нее дом. Она ходила по этому дому со странным и тревожным чувством ответственности, совсем не радуясь подарку. А сэр Айзек, гордый и довольный новой собственностью, ликуя и ожидая благодарности, потому что и у него это был первый собственный дом, вел ее из комнаты в комнату.

– Тебе ведь нравится? – спрашивал он, заглядывая ей в глаза.

– Замечательно. Я не ожидала…

– Смотри, – сказал он, показывая ей на лестничной площадке большую медную вазу с неувядаемыми гелиотропами. – Твои любимые цветы!

– Мои любимые?

– Ты так написала, помнишь, в альбоме. Это неувядаемые гелиотропы.

Она удивилась, но тут же вспомнила.

Теперь она поняла, почему внизу, когда она взглянула на увеличенную фотографию доктора Барнардо[13], он сказал: «Твой любимый герой из современников».

Однажды он привез ей в Хайт очень модный в викторианские времена альбом, в котором на красивой розовой страничке была напечатана анкета – любимый писатель, любимый цветок, любимый цвет, любимый герой из современников, «самое нелюбимое» и еще множество всяких подробностей, касавшихся вкуса. Она заполнила эту страницу как попало поздней ночью и теперь была смущена, увидев, как тщательно ее небрежные ответы воплощены в жизнь здесь, в этом новом доме. Она написала, что ее любимый цвет розовый, потому что страничка была розовая, и вот обои в комнате были бледно-розовые, занавеси ярко-розовые с розовым же, чуть менее ярким, узором и большими розовыми кистями, абажур, покрывало на постели, наволочки, ковер, стулья, даже глиняная посуда, все, кроме вездесущих гелиотропов, было розовое. Увидев это, она поняла, что из всех цветов розовый меньше всего подходит для спальни. Она почувствовала, что отныне ей суждено жить среди гаммы оттенков от цвета сильно недожаренной баранины до семги. Она написала, что ее любимые композиторы Бах и Бетховен; так оно и было, в результате чего появился бюст Бетховена, но доктора Барнардо она сделала своим любимым героем потому, что его фамилия тоже начиналась на «Б» и она слышала от кого-то, что он превосходный человек. Задумчивое, но не слишком приятное лицо Джордж Элиот[14] у нее в спальне и полное собрание сочинений этой дамы в роскошных тисненых переплетах из розовой кожи были результатом столь же опрометчивого выбора любимого писателя. Она написала также, что Нельсон – ее любимая историческая личность, но сэр Айзек из ревности деликатно представил в своем доме этого замечательного, но, увы, далеко не высоконравственного героя лишь гравюрой с изображением битвы при Копенгагене[15].

Она стояла, оглядывая комнату, а муж выжидательно смотрел на нее. Он чувствовал, что наконец-то произвел на нее впечатление!..

Конечно, она никогда в жизни не видела такой спальни. Комната была огромна даже по сравнению с самыми большими номерами в отелях, где они жили; здесь были письменные столики, изящная этажерка для книг, стыдливо-розовая кушетка, туалетный столик, бюро, ярко-розовая ширма и три больших окна. Она вспомнила свою тесную спаленку в Пендже, которая ее вполне устраивала. Вспомнила свои немногие книги, несколько фотографий – даже если бы она осмелилась их привезти, они были бы здесь не к месту.

– А тут, – сказал сэр Айзек, распахивая белую дверь, – твой будуар.

Ей бросилась в глаза огромная белая ванна, установленная на мраморной плите под окном из матового стекла с розовыми пятнами, и кафельный пол, устланный пушистыми белыми коврами.

– А вот, – сказал он, отворяя незаметную, оклеенную теми же обоями, что и стены, дверь, – моя комната. – Да, – сказал он, отвечая на ее немой вопрос, – там моя спальня. А здесь твоя, отдельно. Так теперь принято у людей нашего круга… но дверь не запирается.

Он медленно прикрыл дверь и окинул самодовольным взглядом все это созданное им великолепие.

– Хорошо? – сказал он. – Правда?..

И, повернувшись к ней, к жемчужине, для которой была приготовлена эта шкатулка, обнял ее. Его рука все крепче сжимала ее талию.

– Поцелуй меня, Элли, – прошептал он.

В это мгновение гонг, вполне достойный Снэгсби, призвал их к чаю. Громкий удар прозвучал надменно и требовательно, не допуская возражений. Он был властный, как трубный глас, но еще более внушительный… Наступило неловкое молчание.

– Я не умывалась с дороги, – сказала она, освобождаясь из его объятий. – И потом нас зовут к чаю.


С той же поразительной способностью самолично распоряжаться всем, вплоть до мелочей, с которой сэр Айзек освободил жену от необходимости обставлять дом, он, когда появились дети, по сути дела, отстранил ее от беспокойства о них и об устройстве детской. Он ходил с озабоченным видом, насвистывая сквозь зубы, выслушивал советы знающих людей и проектировал идеальную детскую, причем мать его и теща превратились в некие кладези неизреченной мудрости и предусмотрительности. И в довершение к этому все было окончательно обезличено распоряжениями мисс Крамп, необычайно сведущей и дорогой няньки, чье пришествие имело место еще до рождения первого ребенка – непосредственно перед этим она нянчила одного маленького виконта. При таком сосредоточении лучших умов леди Харман предпочла как можно меньше думать о неизбежном будущем, сулившем ей, как она теперь поняла, новые неприятности, которые со временем станут просто нестерпимы. Лето обещало быть теплым, и сэр Айзек в ожидании великого события снял меблированный дом в горах близ Торки. Материнский инстинкт не возникает сам собой, по мановению волшебной палочки, его надо разбудить и развить, и я не верю, что леди Харман чем-либо хуже других женщин, если она, увидев наконец свою новорожденную дочь в руках у нянек, застонала и едва не лишилась чувств.

– Ах! Пожалуйста, унесите ее! Унесите! Куда угодно, только унесите.

Девочка, вся красная и сморщенная, как старушка, едва только переставала плакать и закрывала рот, становилась поразительно похожа на отца. Это сходство сгладилось через несколько дней; исчез и темно-рыжий цвет волос, но еще долгое время, после того как она стала самым обыкновенным милым ребенком, в душе у леди Харман оставалась тайная неприязнь.


Первые годы супружества были самым счастливым временем в жизни сэра Айзека.

У него было все, чего только может желать мужчина. Когда он женился, ему едва перевалило за сорок; он достиг руководящего положения в кондитерском производстве и в управлении дешевыми кафе, получил титул, обставил дом по своему вкусу, у него была молодая красавица жена, а вскоре родились очаровательные дети, похожие на него; и лишь через несколько лет безмятежного блаженства, едва веря этому, он обнаружил в своей жене нечто, очень похожее на неудовлетворенность судьбой и угрожавшее разрушить всю красоту и удобство его жизни.

Сэр Айзек был из тех людей, какими так гордится современная Англия, человек непритязательный, целиком посвятивший себя делу, от которого его не отвлекали никакие эстетические или духовные интересы. Он был единственным сыном вдовы банкрота, владевшего некогда паровой мельницей, слабым и болезненным мальчиком, которого ей нелегко было вырастить. В шестнадцать лет он бросил учение в колледже мистера Гэмбарда в Илинге, едва сдав экзамены за второй курс педагогического отделения, и поступил в контору чайной компании клерком без жалованья; но вскоре перешел оттуда в крупное объединение столовых и кафе. Он выслужился перед хозяевами, предлагая разные способы экономии, и, когда ему не исполнилось и двадцати двух лет, уже получал в год двести пятьдесят фунтов. Многие юноши удовлетворились бы таким быстрым продвижением по службе и стали бы предаваться развлечениям, которые теперь считаются столь простительными молодости, но молодой Харман был сделан не из того теста, – успех только подхлестнул его энергию. Несколько лет он ухитрялся откладывать значительную часть своего жалованья и, когда ему исполнилось двадцать семь, основал совместно с мукомольной фирмой «Международную хлеботорговую и кондитерскую компанию», которая вскоре открыла филиалы по всей стране. Она ни в каком смысле слова не была «международной», но из всех дутых и надувательских названий это слово показалось ему самым подходящим, и успех дела оправдал его выбор. Задуманная первоначально как синдикат кондитерских фабрик, выпускающих особый сдобный и питательный хлеб, витаминизированный в отличие от обычных сортов, компания почти сразу создала сеть кафе, и в скором времени в Лондоне и в центральных графствах почти не осталось мест, куда «Международная компания» не поставляла бы служащим к завтраку пшеничные лепешки, вареные яйца, чай, кофе или лимонад. Все это далось Айзеку Харману нелегко. У него на лице появились морщины, нос, и без того острый, заострился еще больше, в волосах появилась проседь, а у тонких губ залегли жесткие складки. Все свое время он отдавал делу, сам входя в каждую мелочь: осматривал помещения, подбирал и увольнял управляющих, составлял инструкцию и устанавливал размеры штрафов для растущей армии своих служащих, вносил новые усовершенствования в главной конторе и пекарне, изыскивал все более и более дешевых поставщиков яиц, муки, молока и свинины, обдумывал рекламу и расширял сеть агентов. Он был охвачен своего рода вдохновением; он ссутулился и осунулся, ходил, насвистывая сквозь зубы, подсчитывал и прикидывал, гордясь тем, что он не просто преуспевает, но преуспевает как нельзя лучше. И, разумеется, ни один хлеботорговец, который действовал недостаточно энергично, или не был скуп, или, обладая более широкими интересами, думал не только о своей торговле, а обо всей стране, о нации или же о каких-нибудь глубоких тайнах жизни, не мог с ним соперничать. Он боролся со всеми соблазнами – до женитьбы ни одна живая душа даже не заподозрила бы, что он вообще подвержен каким-либо соблазнам и увлекается чем бы то ни было, кроме деловых операций, – и с незаметной решимостью избавился от всего, что могло его отвлечь; даже в политике его склонность к радикализму объяснялась главным образом досадой на преимущества, которые закон предоставлял домовладельцам, – это было естественно для человека, которому сплошь и рядом приходится арендовать помещения.

В школе сэр Айзек способностями не блистал; привычка пускать крикетные мячи понизу, из-под руки, и пристрастие к крученым мячам скорее повредили ему в глазах соучеников, чем пошли на пользу; он избегал драк и неприятностей, а когда все-таки приходилось защищаться, наносил сильный удар своим белым кулаком, который он сжимал как-то по-особому. Он всегда был равнодушен к изяществу стиля, которое средний англичанин так ценит если не в искусстве, то по крайней мере в драке; прежде всего он стремился к обеспеченности, а достигнув этого, – к обогащению. С возрастом эти его склонности стали еще заметней. Когда он для укрепления здоровья стал играть в теннис, то сразу усвоил грубую подачу, на которую хотелось ответить пощечиной; он развил в себе точность удара, и его ответные мячи у самой сетки были просто убийственны. Он был не способен понять, что в игре могут быть еще какие-то неписаные обычаи, кроме тех, которые ясно предусмотрены правилами, и точно так же в жизни не признавал ничего, кроме буквы закона. Быть щедрым, например, значило для него попросту купить человека, уплатив ему деньги в виде подарка, без расписок и официальных обязательств.

При таком складе души взгляды сэра Айзека на брачные отношения были, разумеется, простыми и строгими. Он знал, что за женщиной надо ухаживать, чтобы ее покорить, но уж когда она покорена, делу конец. Тут уж он и помыслить не мог ни о каком ухаживании. Она капитулировала, и сделка состоялась. Конечно, он должен ее кормить, одевать, быть с ней ласковым, внешне уважать ее достоинство и права хозяйки, а взамен вправе пользоваться всеми преимуществами и неограниченной властью над ней. Такова, как известно, супружеская жизнь по существующим обычаям, если при заключении брака не предусмотрены особые условия и у жены нет собственного состояния. Иными словами, такова супружеская жизнь в девяноста девяти случаях из ста. И сэр Айзек возмутился бы – и действительно возмущался, – если бы кто-нибудь предложил хоть в малейшей степени пересмотреть столь выгодный порядок. Он был убежден в своих благих намерениях и искренне хотел сделать свою жену счастливейшей женщиной в мире, ограниченной лишь разумными рамками и общими правилами благопристойности.

Никогда еще он ни о ком и ни о чем так не заботился, как о ней, – даже о своей «Международной компании». Он не мог на нее налюбоваться. Отрывался ради нее от дела. С самого начала он решил окружить ее роскошью, предвосхищать каждое ее желание. Даже ее мать и Джорджина, которые казались ему совсем лишними в доме, были у них частыми гостьями. Он так опекал ее, что даже с врачом она должна была советоваться в его присутствии. Он купил ей жемчужное ожерелье, стоившее шестьсот фунтов. Право же, он был одним из тех идеальных мужей, которые становятся так редки в нашу эпоху общего упадка.

Круг светских знакомств, в который сэр Айзек ввел свою жену, был невелик. После банкротства отца почти все друзья, как это бывает, отвернулись от его матери; он ни с кем не искал дружбы, знал только своих соучеников, а окончив школу, с головой ушел в дела и водил знакомство лишь с немногими. Когда его дела пошли в гору, снова появились всякие двоюродные братья и сестры, но миссис Харман, жившая в уютном домике в Хайбэри, принимала их знаки внимания с вполне оправданной холодностью. Он поддерживал главным образом деловые связи, – эти-то люди со своими семьями и составляли центр того нового мира, куда он постепенно, не торопясь, ввел Эллен. Соседей было довольно много, но Путни теперь настолько слился с Лондоном, что провинциальный обычай наносить визиты по-соседски почти не соблюдался и едва ли мог расширить круг друзей человека, недавно там поселившегося.

В то время, как сэр Айзек женился, больше всего оснований считаться его ближайшим другом имел, пожалуй, мистер Чартерсон. Познакомились они на почве торговли сахаром. Чартерсон был шафером на свадьбе, и новоиспеченный баронет питал к нему чувство, очень похожее на восхищение. К тому же у мистера Чартерсона были очень большие уши – левое достигало просто необычайных размеров – и предлинные верхние зубы, которые были видны, как ни старался он спрятать их под экстравагантными усами, и хриплый голос; все это очень успокоило ревнивые опасения, столь естественные для молодожена. И, помимо всего прочего, мистер Чартерсон был как нельзя более удачно женат на крупной, очень ревнивой и предприимчивой смуглой женщине и имел роскошный дом в Белгравии. Он не был всем обязан самому себе в такой степени, как сэр Айзек, но все же в достаточной степени, чтобы горячо желать упрочить свое положение в свете и вообще интересоваться способами упрочить общественное положение, так что именно благодаря ему сэр Айзек впервые узнал, что, расширяя дело, невозможно обойтись без политики.

– Я стою за парламент, – сказал Чартерсон. – Ведь сахар – это тоже политика, а я занимаюсь сахаром. Советую и вам примкнуть, Харман. Если мы не будем держать ухо востро, эти молодчики затеют всякие махинации с сахаром. И не только с сахаром, Харман!

После настоятельной просьбы объяснить, в чем дело, он сказал, что готовится вмешательство в условия найма служащих и «всего можно ждать».

– И кроме того, – сказал мистер Чартерсон, – таким людям, как мы, Харман, вернее всего рассчитывать на провинцию. Мы приобретаем вес. Надо и нам делать свое дело. Не вижу смысла отдавать все на откуп мелким хозяевам и юристам. Такие люди, как мы, должны заявить о себе. Нам нужно деловое правительство. Конечно, за это придется платить. Но если я буду иметь возможность заказывать музыку, то не прочь и заплатить кое-что музыканту. А не то они начнут совать нос в торговлю… Пойдет всякое там социальное законодательство. И то, что вы на днях говорили про аренду…

– Я болтать не обучен, – сказал Харман. – Ума не приложу, как это я стану трепать языком в парламенте.

– Да я вовсе и не говорю, что надо быть членом парламента, – возразил Чартерсон. – Это не обязательно. Но вступите в нашу партию, заявите о себе.

Чартерсон убедил Хармана вступить в Национальный клуб либералов, а потом и в клуб «Клаймакс», и через Чартерсона он узнал кое-что о внутренних пружинах и сделках, которые так помогают великой исторической партии сохранять единство и жизнеспособность. Некоторое время он был под сильным влиянием закоренелого радикализма Чартерсона, но вскоре стал лучше разбираться в этой увлекательной игре и избрал собственную линию. Чартерсон жаждал попасть в парламент и добился своего; его первая речь, посвященная поощрительному субсидированию сахарной торговли, снискала похвалу мистера Ившэма; а Харман, который скорее согласился бы Пилотировать моноплан, чем выступить в парламенте, предпочел быть одной из тех молчаливых влиятельных сил, которые действуют вне нашего высшего органа управления. Каждую неделю он помогал кому-нибудь из либералов, оказавшихся в стесненных обстоятельствах, а потом, во время кризиса на Флит-стрит[16], почти целиком взял на себя субсидирование газеты «Старая Англия», партийного органа, имевшего такое важное общественное и моральное значение. После этого он без особого труда получил титул баронета.

Эти успехи на политическом поприще изменили нерегулярную до тех пор светскую жизнь Хармана. До получения титула и женитьбы сэр Айзек, в соответствии со своими политическими интересами, бывал на разных публичных банкетах и кулуарных приемах в здании парламента и в других местах, но с появлением леди Харман он стал ощущать поползновения со стороны тех, кто поддерживает светскую жизнь великой либеральной партии в состоянии лихорадочной скуки. Горацио Бленкер, редактор газеты сэра Айзека, предложил свои услуги в светских делах, и после того, как миссис Бленкер нанесла леди Харман визит, во время которого поучала ее светской премудрости. Бленкеры устроили небольшой обед, дабы ввести молодую супругу сэра Хармана в великий мир политики. Этот первый званый обед в ее жизни скорее ослепил ее, чем доставил ей подлинное удовольствие.

В ту самую минуту, когда она стояла перед зеркалом в своем белом, расшитом золотом платье, готовая ехать к Бленкерам, муж преподнес ей жемчужное ожерелье стоимостью в шестьсот фунтов, но, несмотря на это, она чувствовала себя худенькой девочкой с обнаженными руками и шеей. Ей приходилось снова и снова, опуская глаза, смотреть на это платье и на свои сверкающие белизной руки, чтобы напомнить себе, что она уже не девочка в школьной форме, которую любая из взрослых женщин в любой миг может отослать спать. Она немного беспокоилась из-за всяких мелочей, но на обеде не было ничего странного или затруднительного, кроме икры, к которой она сначала не притрагивалась, дожидаясь, пока не начнут другие. К великому ее облегчению приехали Чартерсоны, а обилие цветов на столе служило ей как бы защитой. Мужчина, сидевший справа от нее, был очень мил, очень разговорчив и, очевидно, совершенно глух, так что ей достаточно было просто придавать своему лицу вежливое и внимательное выражение. Он обращался почти исключительно к ней и описывал красоты Маркена и Вальхерена[17]. А мистер Бленкер, деликатно учитывая ревнивый характер сэра Айзека и свою собственную привлекательность, обращался к ней всего три раза и при этом ни разу за весь обед не взглянул на нее.

Через несколько недель они поехали на обед к Чартерсонам, а потом леди Харман сама дала обед, весьма искусно устроенный сэром Айзеком, Снэгсби и кухаркой-экономкой, при незначительной помощи со стороны; а потом был большой прием у леди Барлипаунд, где собралось многочисленное и пестрое общество, причем люди явно богатые перемежались с людьми явно добродетельными и далеко не столь явно умными. На этом сборище было полным-полно всяких Бленкеров, Крэмптонов, Уэстон-Мэссингэев и Дейтонов, здесь была миссис Миллингем с лорнетом в дрожащих руках и со своим последним ручным гением, и Льюис, и многое множество акул и головастиков либерализма, которые были ужасно оживлены, высокомерны и весь вечер важничали. Дом поразил Эллен своим блеском, особенно величественна была широкая лестница, и никогда еще она не видела столько людей во фраках и вечерних платьях. Это могло показаться приятным сном – внизу, в раззолоченной гостиной, около лестницы леди Барлипаунд пожимала руки всем подряд, миссис Блэптон с дочерью устрашающе прошелестели платьями и вмиг исчезли, множество блистательных, темноглазых, элегантно одетых красавиц, собравшись кучками, чему-то громко, но загадочно смеялись. Всякие Бленкеры так и мелькали повсюду, причем Горацио, большой, округлый, со своим звучным тенором, особенно походил на распорядителя в универсальном магазине, препровождающего покупателей в различные отделы: чувствовалось, что он сплетает все эти пестрые нити в одну великую и важную либеральную ткань и заслужил от партии самые высокие почести; он даже представил леди Харман человек пять или шесть, сурово глядя поверх ее головы, так как не хотел пускать в ход свои чары, щадя чувства сэра Айзека. Люди, которых он к ней подвел, показались ей не очень интересными, но, возможно, здесь виновато было ее вопиющее невежество в политических делах.

В апреле леди Харман перестала кружиться в водовороте лондонского общества, а в июне переехала с матерью и опытной кормилицей в прекрасный меблированный дом, который сэр Айзек снял близ Торки, и стала готовиться к рождению своей первой дочери.


Муж считал, что с ее стороны глупо и неблагодарно плакать и капризничать после того, как он на ней женился, а она несколько месяцев именно это и делала, но его мать объяснила, что в состоянии Эллен это совершенно естественно и простительно, так что он стал скрывать свое нетерпение, и вскоре его жене удалось, взяв себя в руки, начать вновь приспосабливаться к миру, который одно время, казалось, настолько весь перевернулся, что в нем невозможно стало жить. Выйдя замуж, ока как бы остановилась в своем росте, а теперь снова начала взрослеть; и если школьные годы ее быстро кончились, а в колледже ей и совсем не пришлось учиться, зато у нее теперь был немалый опыт, который мог заменить образование, столь необходимое в наше время.

В первые три года супружества появились на свет три девочки, потом, после короткого перерыва, – четвертая, которая была гораздо слабее здоровьем, чем старшие, и наконец после долгих разговоров, которые вели с ней шепотом мать и свекровь, деликатных порицаний и разъяснений пожилого, уважаемого домашнего врача и потрясающе смелых высказываний старшей сестры (которые она не раз выпаливала за столом, едва Снэгсби успевал закрыть за собой дверь!), этот период плодородия кончился…

Тем временем леди Харман пристрастилась к чтению и стала задумываться над тем, что читала, а там уже оставался всего один шаг, чтобы задуматься над собой и над своей жизнью. Одно влечет за собой другое.

В жизни леди Харман главным был теперь сэр Айзек. Но когда она ясно осознала свое положение, ей стало казаться, что она живет, как в осажденном городе. Куда бы она ни повернулась, она сразу наталкивалась на него. Он завладел ею совершенно. Сначала она покорилась неизбежному, но потом, незаметно для себя самой, снова стала смотреть на огромный и многообразный мир, который был за ним и вне его, почти так же смело, как и до того времени, когда он встретился на ее пути и осадил ее со всех сторон. После первого приступа отчаяния она изо всех сил старалась соблюдать условия сделки, которую так непредусмотрительно заключила, быть любящей, преданной, верной, счастливой женой этому прижимистому, вечно задыхающемуся человечку, но он был ненасытен в своих требованиях, и это была не последняя причина, по которой она поняла, что все равно у нее ничего не выйдет.

Стяжатель и собственник, он оскорблял ее, покорную во всем, назойливыми подозрениями и ревностью, – ревность вызывало у него и ее детское преклонение перед умершим отцом и ее обыкновение ходить в церковь, он ревновал ее к Уордсворту, потому что она любила читать его сонеты, ревновал, потому что она любила классическую музыку, ревновал, когда она хотела куда-нибудь поехать; если она бывала холодна, – а она становилась все холоднее, – он тоже ревновал, а малейший проблеск страсти наполнял его низким и злобным страхом перед возможной изменой. И как ни старалась она верить ему, от нее не могло укрыться, что его любовь была полнейшим торжеством собственничества и похоти, без доброты, без готовности пожертвовать собой. Все его обожание и самоотречение были просто вспышками страсти, нетерпеливого желания. И как ни старалась она закрыть глаза на эти свои открытия, какие-то силы внутри нее, первобытные силы, от которых зависела вся жизнь, заставляли ее вспоминать, что у него отталкивающее лицо, длинный, уродливый нос, тонкие, плотно сжатые губы, хилая шея, влажные руки, неуклюжие, нервные движения, привычка фальшиво насвистывать сквозь зубы. Она не могла забыть ни одной мелочи. На что бы она ни взглянула, отовсюду он лез в глаза, как его рекламы.

Когда она наконец стала зрелой женщиной, причем выросла и физически, так как прибавила почти дюйм в росте с тех пор, как вышла замуж, жизнь для нее все больше стала походить на фехтовальный поединок, в котором она старалась взглянуть поверх его головы, из-под его рук, то справа, то слева, а он всеми силами мешал ей. И от полнейшей супружеской покорности она почти незаметно, но неуклонно переходила к сознанию, что ее жизнь – это борьба, которую она, как ей поначалу казалось, вела против него в одиночку, без поддержки.

Во всяком романе, как во всякой картине, неизбежно упрощение, и я рассказываю о том, как изменялись взгляды леди Харман, без тех сложных скачков вперед или назад, резких перемен настроений и возвратов к прошлому, которые были неизбежны в развитии ее ума. Она часто металась, порой снова становилась покорной, безупречно верной и почтительной молодой женой, иногда же скрывала унижение несчастного брака, притворяясь довольной и счастливой. И надо ее понять – она все чаще осуждала и презирала его, но бывали и мгновения, когда этот неистовый человек ей искренне нравился, и в душе ее появлялись проблески нелепой материнской нежности к нему. Живя с ним бок о бок, нельзя было этого избежать. Она ведь тоже не была лишена собственнического чувства, свойственного всякой женщине, и ей неприятно было видеть, что им пренебрегают, или что он хуже других, или небрежно одет; даже его жалкие грязные руки вызывали у нее заботливую жалость…

Но все время она пытливо присматривалась к окружающему миру, этому огромному фону, на котором проходили их две маленькие жизни, и думала о том, что может он дать ей сверх их супружеских отношений, которые так мало для нее значили.


Пытаться проследить, как идея непокорства проникли в рай сэра Айзека, – это все равно что считать микробов в организме больного. Эпидемия носится в воздухе. В наше время нет Искусителя – нет, собственно говоря, и яблока. Непокорное начало стало неосязаемым, оно проникает всюду, как сквозняк, залетает и скапливается, как пыль, – это тот же Змей, только рассеянный повсюду. Сэр Айзек привез в свой дом молодую, красивую, полную радости и смущения Еву и, по своим понятиям, должен был стать счастливым навек. Одну опасность он хорошо знал, но был постоянно начеку. За шесть долгих лет она ни разу не разговаривала наедине с другим мужчиной. Но Мьюди и сэр Джесс Бут присылали ей посылки, которые он не проверял, приходила газета, и он ее предварительно не просматривал, акушерки, которые наставляли Эллен во всех женских делах, говорили о каком-то «движении». А тут еще Джорджина…

Все эти женщины уверяли, что добиваются «права голоса», но это пустое и бессмысленное требование было только зловещей маской. А под маской скрывалось смутное, но непреодолимое недовольство своей участью. Оно было устремлено… трудно было понять, куда именно, но, во всяком случае, все семейные человеческие инстинкты восставали против этого недовольства. Бурное брожение уже вылилось наружу, – были митинги, демонстрации, сцены в «Женской галерее» и что-то вроде бунта перед зданием парламента, когда сэр Айзек наконец понял, что это коснулось и его семьи. Он полагал, что все суфражистки – женщины вполне определенного возраста, красноносые, в очках, одетые по-мужски, которые только и мечтают попасть в объятия полисменов. Один раз он уверенно и презрительно высказал это Чартерсону. Он и мысли не допускал, что есть женщины, которые не завидуют леди Харман. Но однажды, когда в доме гостили ее мать и сестра, он, разбирая по привычке почту за завтраком, вдруг обнаружил две одинаковые бандероли с газетами на имя его жены и свояченицы, и на них были крупно напечатаны слова: «Право голоса для женщин».

– Господи! – ахнул он. – Это еще что такое? У себя в доме я этого не потерплю.

И он швырнул газеты в корзину для бумаг.

– Я была бы вам весьма признательна, – сказала Джорджина, – если бы вы не выбрасывали «Право голоса». Мы подписались на эту газету.

– Как? – вскричал сэр Айзек.

– Да, подписались. Снэгсби, подайте газеты сюда. (Снэгсби оказался в затруднительном положении. Он вынул газеты из корзины и посмотрел на сэра Айзека.)

– Положите там, – сказал сэр Айзек, махнув рукой в сторону буфета, потом в наступившем молчании протянул теще два незначительных письма. Он был бледен и задыхался.

Снэгсби деликатно вышел. Сэр Айзек посмотрел ему вслед.

Потом он заговорил, подчеркнуто не обращая внимания на Джорджину.

– Что это ты, Элли, вздумала подписаться на такой вздор? – спросил он.

– Я хочу читать газету.

– Но не можешь же ты соглашаться с подобной чушью.

– Чушью?! – повторила Джорджина, накладывая себе на блюдечко варенья.

– Ну дрянью, если вам так больше нравится, – буркнул сэр Айзек, сердито сопя.

Этим он, как потом выразился Снэгсби (ибо битва была так горяча, что еще продолжалась, когда тот через некоторое время вернулся в комнату), подлил масла в огонь. За столом у Харманов вспыхнул яростный спор и запылал, как лесной пожар. Он не угасал много недель, продолжая тлеть, хотя первое жаркое пламя померкло. Я не стану повторять все доводы, которые приводились с обеих сторон, они были просто убийственны, и читатель, конечно, не раз их слышал, и на чью бы сторону он ни стал, едва ли его могут заинтересовать злобные выпады сэра Айзека и язвительные возражения Джорджины. Сэр Айзек спросил, согласны ли женщины служить в армии, на что Джорджина осведомилась, много ли лет он сам там прослужил, и ужаснула свою мать прозрачными намеками на муки и тяготы материнства, и так далее в том же духе. Снэгсби ловил каждое слово, а миссис Собридж никогда еще не проявляла столько светского искусства – она молчала, напускала на себя чопорность, деликатно, но безуспешно предлагала «переменить тему», делала вид, что возмущена и сейчас уйдет. Но нас гораздо больше интересуют те отголоски этого замечательного спора, которые еще долго звучали в разговорах сэра Айзека с леди Харман после того, как Джорджина уехала. Однажды начав разговор о женской эмансипации, он уже не мог его оставить, и хотя Эллен каждое свое замечание начинала словами: «Конечно, Джорджина заходит слишком далеко», – он сам постепенно толкал ее к крамольным взглядам. Разумеется, нападая на Джорджину, сэр Айзек выставил напоказ многие ее нелепости, но и Джорджина не раз выбивала почву из-под ног у сэра Айзека, и в результате их спор, как и большинство споров, не убеждал слушателя, а лишь заставлял задуматься. Леди Харман не согласилась ни с той, ни с другой стороной и стала самостоятельно исследовать огромные бреши, которые они пробили в ее простых и скромных девических представлениях. Вопрос, изначально поднятый в раю: «А почему нельзя?» – запал ей в голову, и она уже не могла от него отвязаться. Задавшись этим вопросом, человек должен распроститься с наивностью. Все, что представлялось ей таинственным и непреложным, оказалось явным и сомнительным. Она все чаще стала читать, стремясь что-то узнать и понять, и все реже – просто для развлечения. В голове у нее рождались мысли, которые сначала казались дикими, потом – странными, но возможными, и наконец она привыкала к ним. И тревожное, неотвязное чувство ответственности неуклонно росло в ней.

Вы легко поймете это чувство ответственности, если испытывали его сами, – в противном случае понять его не так-то просто. Дело в том, что если оно приходит вообще, то лишь в результате разочарования. Мне кажется, все дети начинают с того, что принимают общий порядок вещей, правильность общепринятых представлений как должное, и многие счастливы хоть тем, что никогда не перерастают это убеждение. Они сходят в могилу с твердой верой, что во всех несправедливостях и неурядицах жизни, в нелепостях политики, в строгости нравов, в бремени обычаев и капризах закона есть мудрость, и смысл, и справедливость, – они никогда не теряют веры в установленный порядок, которую унаследовали вместе с прочим домашним имуществом. Но все больше людей лишается этой уверенности; наступает просветление, как будто утро заглядывает в незанавешенное окно комнаты, освещенной свечами. И вдруг оказывается, что приветливые огоньки, которые проникали во все уголки нашего мира, – это всего лишь коптящие и оплывающие свечи. За пределами, где, казалось, надежно хранятся незыблемые ценности, нет ничего, кроме бесконечного и равнодушного мира. Мудрость дарована нам, или же нет на свете мудрости; решимость дарована нам, или же нет на свете решимости. Это бремя каждый из нас несет в меру сил своих. Нам дан талант, и да не зароем мы его в землю.


Поскольку зашла речь о влияниях, побудивших леди Харман выйти из той покорности, к которой женщины более склонны, чем мужчины, можно сказать, что тут не последнее место занимали ее разговоры с Сьюзен Бэрнет, – эти разговоры отличались своеобразием и остротой, но вместе с тем были похожи на многие из тех толчков, щипков и уколов, которыми жизнь осыпала леди Харман, когда ум ее начал пробуждаться. Сьюзен Бэрнет приходила каждую весну, чтобы привести в порядок занавеси, мебель и чехлы; ее нашла миссис Крамбл – это была сильная, коренастая женщина с большими голубыми глазами, и ее подкупающая простота сразу понравилась леди Харман. В ее распоряжение предоставляли какую-нибудь из свободных комнат, где она с большой охотой – лишь бы не мешали кроить – изливала бурный поток слов, который не прерывался даже когда рот у нее был набит булавками. И леди Харман проводила с Сьюзен Бэрнет целые часы, завидуя независимости этой молодой женщины, и с интересом, смешанным со страхом и восхищением, выслушивала рассказы Сьюзен, которая немало повидала за свою трудную и богатую приключениями жизнь.

Началось все с разговора о работе самой Сьюзен и вообще о жизни молодых женщин, работающих в обивочных мастерских, где одно время работала и Сьюзен, пока не поняла, что может иметь собственную «клиентуру». А жизнь у этих женщин была такая, что, слушая Сьюзен, леди Харман особенно остро чувствовала, какое комнатное, тепличное воспитание получила она сама.

– Неправильно это, – сказала Сьюзен, – что девушек посылают работать вместе с молодыми мужчинами в дома, где никто не живет. Мужчины, понятное дело, сразу начинают к ним приставать. Они, конечно, совладать с собой не могут, и, по правде сказать, многие девушки сами им на шею вешаются. Но и мужчины тоже хороши – бывает, так пристанут, что спасу нет. Меня с одним таким озорником часто работать посылали, он к тому же еще женатый был. Ох, и намаялась я с ним! Руки ему до крови кусала, покуда не отпустит. По мне женатые еще хуже холостых. Нахальней. Один раз я его так толкнула, что он крепко стукнулся головой об этажерку. У меня душа со страху в пятки ушла. А он говорит; «Ах ты, чертенок, я с тобой еще сквитаюсь…» Да чего там, меня, бывало, похуже обзывали… Конечно, порядочная девушка себя блюдет, но это нелегко и для некоторых соблазн…

– Мне кажется, – заметила леди Харман, – вы могли бы пожаловаться.

– Чудно, – сказала Сьюзен, – но я всегда считала, что девушка не должна жаловаться. Это дело только ее касается. Да и не так-то легко такое сказать… И хозяин не любит, чтоб его такими жалобами донимали… К тому же не всегда и разберешься, который из двоих виноват.

– Сколько же лет этим девушкам? – спросила леди Харман.



Помоги Ридли!
Мы вкладываем душу в Ридли. Спасибо, что вы с нами! Расскажите о нас друзьям, чтобы они могли присоединиться к нашей дружной семье книголюбов.
Зарегистрируйтесь, и вы сможете:
Получать персональные рекомендации книг
Создать собственную виртуальную библиотеку
Следить за тем, что читают Ваши друзья
Данное действие доступно только для зарегистрированных пользователей Регистрация Войти на сайт