Книга Кстати о Долорес онлайн - страница 8



2

Вот уже несколько лет Долорес составляет настоящий обвинительный акт против меня и против всех окружающих на том основании, что ей грустно. Она все более определенно принимает позу болезненной и хрупкой женщины, которую горько обманули и муж и весь свет. Всю вселенную она обвиняет в подлых намерениях. Жалобно взирает она на солнечное летнее утро, зная заранее, что и в нем таится обман. Даже распятие у дороги не смогло бы более сурово выразить протест против всех земных радостей, чем моя Долорес.

У нее всегда было известное предрасположение к профессиональной меланхолии. Она всегда спешила хулить, бранить и, если удавалось, карать. В последние годы все это стало еще заметнее. Поскольку Долорес – это и вся моя семья и по необходимости моя единственная подруга (если считать, что у меня вообще есть семья и подруга), я вечно вынужден играть роль арбитра между ней и всем прочим миром, который она по привычке и вследствие какой-то непостижимой внутренней потребности вечно в чем-то обвиняет. Война, мор, глад и Долорес, вместе взятые, не смогут поколебать моего убеждения в том, что мы живем не в худшем из миров. Этот мир бывает мрачным, зловещим, иногда нелепо-жестоким, а иногда – бесплодным и скупым; он переживает сейчас период неврастении, утратил покой и нуждается в лечении, но, несмотря на все это, он даже и теперь по временам бывает удивительно весел, радостен, приятен и добр, и от общения с ним легче становится на душе. Это мир двусторонний, как медаль. Долорес об этом даже слушать не хочет.

– Тебя так легко одурачить, – говорит она. – Ты легковерен и переменчив, как дитя. Ты радуешься чему угодно, ты расположен к кому угодно, только не ко мне.

Это ее основная установка. Но у нее есть и другие, про запас. Себе ты позволяешь так говорить, заявляет она. Но пусть бы я попробовала в один прекрасный день сказать, что мир хорош, ты наверняка отпустил бы какую-нибудь пошлую остроту.

Вполне возможно, впрочем, что так бы оно и было: я бы так поразился, что у меня сорвалась бы неуместная шутка.

Вчерашний вечер был омрачен из-за моей почти преступной забывчивости. Я вечно забываю о годовщинах. Я ведь не землепашец эпохи неолита, я не ношу с собой календаря, оставляю его у моей секретарши в далеком Лондоне. С меня вполне достаточно, что я различаю лето и зиму, солнце и дождь, будни и праздники, весенний и осенний издательские сезоны и прочие периоды. А вот Долорес всегда заранее напоминает мне о знаменательных датах, в особенности же о тех, которые уместно отметить каким-либо старательно выбранным подарком. На сей раз в суматохе наших переездов либо она забыла напомнить мне, либо я пропустил ее слова мимо ушей. Словом, 17 августа вечером я вошел в пижаме в спальню Долорес, чтобы пожелать ей спокойной ночи; вошел, не предполагая, что этот вечер имеет какое-либо особое значение. Даже нежное благоухание жасмина (своего рода интимный намек!) не навело меня на мысль, что семнадцатое – это какой-то необычный, из ряда вон выходящий день.

Я раздвинул занавеси на окнах, чтобы взглянуть на город и на церковь, дремлющую в лунном сиянии.

– Как прелестна линия этих крыш! – сказал я. – И эти стройные деревья.

Я прибавил еще что-то в том же роде, но тут до моего сознания дошло, что Долорес торжественно молчит. Ни звука. Ни шороха. Я быстро обернулся и увидел Долорес, сидящую в постели, Долорес бледную и озабоченную; она глядела разобиженно, темные космы падали на один глаз, длинными тонкими руками в серебряных браслетах она оплела колени.

– Не смей подходить ко мне, – сказала она.

– Нельзя?

– Отойди от меня.

Я подошел и уселся на край постели.

– В чем дело? – спросил я.

– Сегодня семнадцатое августа, – сказала она. – Тринадцать лет тому назад я отдалась тебе. Тринадцать лет!

– Дорогая, – защищался я. – Ведь так трудно тут, в Торкэстоле, найти что-нибудь достойное тебя.

– Ты обо всем забыл.

– Знаешь, эти переезды… – неубедительно оправдывался я.

– Ты загубил мою жизнь.

– Так-таки и загубил?

– Загубил всю мою жизнь.

Я понял, что ей не до шуток.

– Я была тогда молодая, счастливая, богатая и свободная.

Я не мог противоречить ей. Дискуссия о положении Долорес перед замужеством могла иметь весьма тяжелые последствия.

– Смотри, как я теперь выгляжу!

– Очень привлекательно, дорогая, только ты немножко взъерошилась и разобиделась…

– Я сломленная женщина.

3

Итак, уже тринадцать лет минуло с того дня, когда Долорес, не столько благодаря, сколько вопреки моим стараниям, принесла свою величайшую жертву. Тринадцать лет это – для моей и ее жизни – немалый срок. С некоторым удивлением убеждаюсь, что целых тринадцать лет мы несли этот крест. Тринадцать лет. Мне теперь сорок шесть, это значит, что уже примерно десять лет тому назад я перешел рубеж лучшей половины жизни.

Итак, мне было тридцать два года, когда я познакомился с Долорес, за неделю или десять дней до памятного события. Мы обитали тогда в отеле-пансионе Мальта между Сан-Жуаном и Антибами. Со мною был кое-кто из моих друзей; Долорес приехала с фрейляйн Кеттнер, уроженкой Швейцарии, старой девой, фотографом по профессии. Друзья мои чувствовали себя обязанными утешать меня после супружеской катастрофы. Ибо я уже был тогда в разводе. Я был вынужден дать развод моей жене.

Все говорили, что по отношению к Алисе я поступил очень порядочно, хотя сам я был иного мнения. Но я не считал нужным добиваться пересмотра этого приговора. Ибо ни мне, ни моей бывшей жене этот приговор отнюдь не повредил. То, что было всем известно об этой истории, вовсе не искажало, а разве что упрощало истину. Просто им не были известны многие существенные обстоятельства. Моя бывшая жена вышла замуж за другого, а я остался один – это бросалось в глаза. Предпринимались попытки утешить меня, попытки вполне даже приятные: вспомним, что в двадцатых годах нашего столетия нравы были вольные, но ни одна из утешительниц не обеспечила себе прочных позиций, пока не явилась Долорес и не сделалась хозяйкой положения.

Уже в начале 1915 года я добровольцем вступил в армию и почти всю воину провел на западном фронте, причем единственным ранением моим был перелом руки во время атаки на неприятельские траншеи в 1916 году. Долг солдата я выполнял на совесть. Вскоре я получил сержантские лычки, и мне пришлось приложить множество усилий, чтобы избежать производства в офицеры. Я предпочитал быть среди солдат, чем среди тех свежеиспеченных джентльменов, которые появились на свет после 1917 года. Фронтовые переживания не потрясли меня каким-нибудь особенным образом. Почти всегда я действовал сгоряча, в спортивном азарте. Оказалось, что я не теряю голову ни под бомбами, ни в штыковом бою и что умею, смеясь, убить человека. К счастью, мне не случалось видеть особенно мерзких или горестных зрелищ. Или я попросту позабыл о них. Память нормального человека в известной мере автоматически очищается от чрезмерно горестных воспоминаний. И в этом смысле я вышел из войны практически не изувеченным. Я забыл, как болела сломанная рука, забыл об ужасе бомбежки, о страхе во время налетов, о том, какая мука – ползать под обстрелом по ничьей земле, между линиями траншей. Я знаю, что все это мною пережито, но помню только факты, всецело отрешенные от чувственного содержания. Также чрезвычайно редко мгновения эти всплывали в моих сновидениях. Удивительная вещь, но больше всего преследуют меня воспоминания о вшах и о полной беспомощности моей против этой напасти. Война оставила мне, очевидно, немало иных впечатлений, но ни одно из них не утвердилось в моей памяти столь прочно и столь живо, как это. Для меня лично худшей стороной войны был не ее ужас, а ее грязь. Задолго до окончания войны я уразумел, что это, по сути дела, препохабная и вдобавок мерзопакостная история. Если бы это по крайней мере и вправду была «война за то, чтобы никогда больше не было войн»! Но так могло быть лишь в более разумно устроенном мире. Эта фраза была скорее всего несвоевременным возгласом, девизом общества, которому еще предстояло когда-нибудь явиться на свет; но в те дни этот возглас звучал смешно. С момента демобилизации я перестал думать о военных переживаниях; они не вязались с моей дальнейшей жизнью, а разум мой склонен всегда скорее стремиться в грядущее. Как правило, я и пяти минут в день не уделяю воспоминаниям. Я не имел претензий к старшему поколению, ставшему в те дни козлом отпущения для большинства молодых людей. Нельзя сказать, чтобы у меня был зуб против кого-нибудь. Возможно, что будущее поколение отыщет поводы, чтобы выступить с упреками против нас. Но я испытывал и доныне испытываю гнев, вспоминая, что нам без всякой надобности навязывали столкновения с гнусной изнанкой жизни.

Я познакомился с Алисой во время отпуска, когда прибыл в Англию лечить сломанную руку. Алиса работала в издательстве моего отца (в фирме «Брэдфильд, Кльюс и Уилбек»), в отделе искусства. Отец перевел контору издательства из Лондона в Дартинг и сам поселился там в скверно обставленном и вообще запущенном доме, чтобы иметь возможность лучше следить за ходом дел. Война помешала ему провести намеченные им планы, но по мере возможности он все же осуществлял их. «Войны приходят и проходят, – говорил он, – но долг человека перед миром мысли и науки вечен!»

В дни отпуска я жил у отца и познакомился с Алисой на вечеринке сотрудников издательства. Это была юная румяная девушка, глаза у нее были живые, темные, а на устах – готовые ответы на все проблемы. Роль утешительницы раненого героя распалила ее воображение, а я с рукой на перевязи был самым что ни на есть заправским раненым героем.

Одним из неожиданных феноменов, сопровождавших великую войну, было ускорение пульса сексуальной жизни. Темп ее ускорился, тон повысился. Как жаль, что при мне нет Фоксфильда. Он, конечно, сумел бы объяснить, почему феномен этот в равной мере проявился у обоих полов. Что касается меня, то я не могу понять, что делалось тогда с нашими женщинами. Парней, таких, как я, понимаю лучше. Все они ходили бок о бок с угрозой внезапной и безвременной гибели, поэтому их могла обуять жажда любви, жажда хоть раз испытать чувственную страсть, прежде чем все будет поглощено мраком. Не могу понять, однако, почему пламя охватило также и девушек, которые выходили нам навстречу по крайней мере с полдороги.

Вечеринка еще не закончилась, а мы оба – я и Алиса – были уже влюблены и убеждены, что созданы исключительно затем, чтобы взаимно одарять друг друга наслаждениями и утешениями. Мы торжествовали, ликовали и как-то само собой поженились. Она придумывала для меня ласковые прозвища, по-детски щебетала, нежничала, не упустила ни единой возможности для наслаждения – словом, была истинным гением любви. Отцу не нравились ни моя жена, ни моя женитьба; прежде он точно так же остался недоволен моим внезапным вступлением в армию, считая это легкомыслием, хотя ни в том, ни в другом случае он не мешал мне. Алиса делала что могла, чтобы привлечь его на свою сторону, пустила в ход целый арсенал кокетливых уловок, придуманных специально для него. Отец мой был пожилым джентльменом того типа, который можно называть просто «отцом», и никак иначе; жена моя пробовала, однако, называть его «пусинькой-папусинькой» и шутливо целовала его в лысину. Сомневаюсь, чтобы эти маневры когда-либо были ему по душе. Высшей и единственной похвалой Алисе в его устах были слова: «Это очень расторопная девушка». Но даже к этому комплименту он сразу же прибавил: «Интересно, что сказала бы о ней твоя мама…»

Для меня Алиса в течение некоторого времени была Божеством Любви и Страной Волшебных Чар. Красота ее юного, стройного тела ослепляла меня. Я не мог понять: почему это весь мир не падает к ее ногам, не восхищается всеми ее словами и поступками? И все-таки все это время в каком-то заветном уголке моего мозга накапливались наблюдения, не очень для нее лестные. Тогда я еще не отдавал себе в этом отчета, лишь много позже все это подсознательное досье всплыло на поверхность.

Уезжая на фронт, я оставил Алису в доме отца, но в 1918 году, прибыв в неожиданный и краткосрочный отпуск, уже ее там не застал. Она вместе с нашей маленькой дочуркой перебралась оттуда к замужней сестре, живущей не в Дартинге. Она объяснила мне, что мой отец не понимал, как много приязни и ободрения было необходимо ей, когда она ждала ребенка; и еще, по ее словам, она боялась, чтобы малютка не помешала ему. А у сестры ей было удобней, у сестры, кстати, уже было двое детей. Отец мой не высказал своего мнения по этому вопросу: он и не вспоминал о моей жене.

Мне показалось, что материнство очень преобразило Алису. Она была теперь белее и пухлее, а ее стройная прежде, красивая шея стала короче и толще. Алиса располнела и поначалу не проявляла прежнего пыла. Чуть позднее она вновь живо заинтересовалась моей персоной. Но иначе, чем прежде; ничего уже не осталось от былых восторгов. Чувственность Алисы окрасилась в преувеличенно-сентиментальные тона. Наша разлука повергала ее в отчаяние.

– Неужели эта война никогда не кончится? – спрашивала она.

– Ты единственный мужчина, которого я полюбила истинной любовью, единственный, которого я могу любить. Мы, как Амур и Психея, нам принадлежит только волшебный сон ночи, на рассвете ты исчезаешь…

В доме сестры нам нелегко было остаться наедине. Для меня там не было места, Алиса же не любила бывать в доме моего отца, уверяя, что свекор относится к ней холодно. Сестру Алисы часто посещали целые полчища молодых людей, преимущественно занятых «на фабриках военного снаряжения в Дрэе. Поэтому второй акт нашей любовной оперы в миниатюре содержал, на мой взгляд, слишком много хоров и слишком мало дуэтов. Однако, прежде чем я выехал во Францию, положение дел несколько улучшилось. Алиса согласилась провести три ночи в доме моего отца. И прощание совершилось среди чувствительных восторгов, взрывов рыданий и вздохов умиления. Отец мой, порядком забытый нами, держался где-то в сторонке.

И, однако, что-то изменилось. Еще теперь ясно помню, как я был настроен и о чем я думал, лежа на палубе затемненного и онемевшего транспорта, влекущего меня сквозь ночную мглу к гремящей пушками Фландрии. Из моего воображения исчезла богиня любви, исчезло несравненное создание, которому даже в помыслах нельзя было изменить по той простой причине, что никто не мог соперничать с этим дивным существом; вместо необыкновенного явления возникла молодая женщина, у которой есть сестра и кружок друзей, женщина, обожающая пошлую болтовню. Порывы любви утратили дикую, первозданную прелесть, они были уже только уступкой желанию. А прежде мы оба были затеряны в волшебном вихре любовной пляски, и нам не было дела ни до кого вокруг. Теперь все это прошло. Я испытывал какую-то вялую, но упорную антипатию к тем людям, к тому кружку, в котором вращалась Алиса. Мне трудно было с ними разговаривать, а жена моя, как я заметил, разделяла все их взгляды. Эти люди были подобны древним христианам: идеи были их общим достоянием. Мы договорились с Алисой, что, как только я вернусь в Англию, мы заведем собственный дом, но для этого будущего гнездышка нелегко было найти место. У меня не было уже сомнения, что Алиса не захочет жить в моем родном доме и что она не уживется с моим отцом, а ведь к нему я был привязан сердечнее, чем это обычно бывает с сыновьями. Она же никак не хотела уезжать слишком далеко от своей сестры и от всего ее кружка.

Я возвращался домой после войны, исполненный решимости трезво и рассудительно разрешить этот вопрос. Алиса была моей женушкой, я любил ее, и моим долгом было устроить ее жизнь как можно лучше… И к тому же немалую роль играл тут момент, столь же важный для меня, как и для любого здорового мужчины моих лет: сожительство с ней, во всяком случае, привлекало меня после периода сурового воздержания.

Но после моего возвращения оказалось, что дела наши перешли в третью фазу, приняли новый оборот. Алиса наотрез отказалась перебраться в Дартинг, в дом моего отца, и мне пришлось поселиться с нею у ее сестры, в Дрэе. И опять, в еще большей степени, чем во время моего последнего отпуска, мне показалось, что передо мной совершенно чужая особа. Нет, не для этой женщины я берег себя во время пребывания во Франции. Нет, она не отказывалась от исполнения супружеского долга, но в отношениях наших не было уже и тени прежней прелести и страсти. Гостей стало теперь еще больше, чем прежде: каждый божий день дом буквально кишел ими. Особое мое внимание привлек Джордж Хуплер – долговязый, сутуловатый, очкастый субъект; он постоянно меланхолически глазел на Алису и избегал разговоров со мной. Он еще вовсе не сжился с остальным обществом, казалось, что он недавно втянут сюда. По сути дела, его втянула Алиса. Она любила распространяться о нем. Оказывается, он был необычайным умником, настоящим интеллигентом. Это был отчаянный книжный червь, он печатал какие-то эссе, какие-то фельетоны или обозрения в разных еженедельниках. При этом он был чудесным другом Алисы и ее сестры, хотя было не совсем ясно, в чем именно выражается эта дружба. Какая жалость, что он тебе не по душе! Алиса уверяла, что от него я мог бы услышать множество полезных для меня замечаний о книгах. Хуплер будто бы трудился над романом в стихах, но до поры до времени хранил это в тайне. Мне показалось, что Алиса знает всю подноготную Джорджа Хуплера.

В моих глазах Джордж Хуплер был тогда всего лишь дополнительным слоем толстенного покрова скуки, окутывавшего тамошний мирок. У меня не было ни малейших подозрений.

– Давай сбежим на время от всего этого! – предложил я Алисе. – Поедем на долгий уик-энд в Брайтон, тряхнем стариной!

– Ох, только не в Брайтон ! – живо запротестовала Алиса.

– Ну, пускай в Фолкстон, – сказал я, не обратив особого внимания на эту внезапную неохоту ехать в Брайтон. И мы отправились в Фолкстон.

Вот в Фолкстоне-то все и выплыло наружу. Все чаще повторялись какие-то намеки, из которых можно было заключить, что между Джорджем Хуплером и Алисой существует нечто более глубокое и серьезное, чем простой взаимный интерес. В наших разговорах Алиса непрестанно упоминала о его особе – я даже запротестовал против этого. Тогда она воскликнула:

– Ах, если бы ты был способен его понять!

Я постиг наконец, что Алиса пытается вовлечь меня в некую необычайно романтическую комбинацию. Сперва, по многим причинам, мне трудно было этому поверить. Прежде всего ведь Алиса говорила о душе Джорджа Хуплера, оставляя в тени его сутулую телесную оболочку. Последнее признание она сделала при лунном свете, стоя в ночной рубашке у окна нашего номера и глядя на море. Итак, она и Хуплер – это две родственные души, и их взаимопонимание граничит с экстазом.

– Что ты хочешь этим сказать? – грубо осведомился я.

– Он такой нежный, – сказала она. – С ним все совсем-совсем иначе…

(Тут внезапно я понял, почему она не захотела ехать в Брайтон.)

В первый момент я отреагировал донельзя примитивно. «Взъерепенился» – как определяют это вояки в младших чинах. «Этот слюнтяй!» – заорал я. Передо мной возник образ бедняги Хуплера, которого я с такой легкостью мог бы повалить наземь и задушить, да еще и растоптать его очки. Потом я захотел самой Алисе дать по шее, да так, чтобы это ей надолго запомнилось, но тут меня внезапно осенило, что именно это и было бы исполнением ее заветных желаний. Потому что поколотить женщину – значит всецело ее простить, да к тому же ей это понравится. Итак, я ограничился тем, что в сердцах усадил ее на стул, а сам поднялся и отряхнул с себя, если так можно выразиться, ее прах.

– Ты подлая тварь! – сказал я. – Зачем же ты в таком случае приехала сюда со мной?

– Потому, что я тебя тоже люблю, – разревелась она. – Тебя тоже люблю…

Сквозь слезы она прерывающимся голосом начала объяснять ситуацию, а я тем временем одевался. У меня было впечатление, что она произносит заранее вызубренный урок, но слова ее не приносили ожидаемого эффекта, ибо она была вынуждена обращаться с ними к моей спине.

– Зачем ты одеваешься? – спросила она, вдруг прерывая свой рассказ.

– Затем, что я намерен перебраться в другую комнату, – ответил я.

– Но что подумает здешняя прислуга?

– По-моему, они не принадлежат к разряду великих мыслителей. К тому же в эту ночь больше всего оснований для размышления будет у меня.

Я уложил необходимейшие вещи в саквояж и убрался восвояси. Она была явно поражена этим уходом. Я повел себя иначе, чем она предполагала; я вел себя, как актер, который начал декламировать текст из другой пьесы. Она, конечно, ожидала, что я буду вести себя так, словно она единственная на белом свете Алиса. Возможно, что именно так я и прореагировал бы еще года полтора назад. И тогда она убеждала бы меня как можно более действенно, что я вовсе не потерял ее безвозвратно, что я могу ее сохранить, ежели пойму всю принципиальную чистоту и благородство ее отношений с Хуплером. Но для меня вселенная наполнилась вдруг Алисами, столь же привлекательными, как моя; каждому доставалась своя Алиса и еще оставался кой-какой излишек. Одна из истин, которые женщине труднее всего понять, есть та, что, будучи для мужчины в течение известного времени источником величайших восторгов, единственным его прибежищем в мире и кладезем наслаждений, она в мгновение ока может стать всего лишь одним из множества экземпляров весьма заурядного и серийного артикула, продуктом перепроизводства. В ту ночь я постиг, что, собственно, уже довольно давно Алиса, моя некогда единственная и несравненная Алиса, не представляет для меня большей ценности, чем любая молодая и смазливая бабенка.

Я довольно долго просидел насупившись в моей новой комнате, должно быть, не иначе, как скрестив руки на груди. Точно не помню. Но уверен, что настолько-то я правильно сыграл свою роль. Ведь я пал жертвой измены. Моя честь была безнадежно запятнана.

Но постепенно меня все явственней начало охватывать чувство облегчения. Я удивлялся собственной раздвоенности. Мне полагалось как будто испытывать всю полноту гнева одураченного самца, и, однако, гнев мой был довольно вялым и слабел с каждой минутой. Зловещие тучи собрались на моем небосклоне. Мне уже не придется искать, где бы свить гнездышко на полпути между Дартингом и Дрэем. Я уже не обречен на семейное существование с Алисой; ее сестра и ее бесчисленные друзья перестанут вмешиваться в мою жизнь. Ничто уже не будет больше отделять меня от отца.

Я видел ясно, как мне следует поступить. Она получит своего Джорджа Хуплера, а Джордж Хуплер получит ее. В пользу подобного разрешения вопроса говорили все мои наблюдения с момента моего возвращения с войны в объятия супруги. Он достоин ее, а не я. Он заслуживает ее – да еще как! Вот тип возлюбленного, который без особенной необходимости обожает торчать под проливным дождем перед домом, где обитает предмет его воздыханий. В таких проявлениях нежности я ему не соперник. Подсознание шепнуло мне, что я чересчур уж суров к Алисе, но я не прислушался к этому шепоту.

Врожденная склонность принимать жизнь не вполне серьезно заговорила теперь во мне и заглушила все прочие чувства. Спектакль, поставленный Алисой, начал меня забавлять, я утешился; так вот и развеялись последние остатки священного гнева, которым обязан дышать одураченный муж. Я вдруг рассмеялся вслух, встал и пошел спать. Засыпая, я шептал себе в подушку, что отныне я снова вольный человек. С этой мыслью я и заснул, совершенно счастливый.

Проснулся я спокойным и уверенным в роли, которую должен был сыграть. Я решил вести себя возвышенно и воздать Алисе всяческие сентиментальные почести, чтобы она могла счастливо начать новую жизнь. Она нашла воистину родственную душу. Пустилась по волнам всесильного чувства. Ну, так не будем ее в этом разубеждать. Зачем ей стыдиться себя? Я буду благоразумен и великодушен в своем садизме. Я признаю глубокое, хотя и несколько туманное благородство Джорджа Хуплера. Я буду как нельзя более серьезен и уязвлен до глубины души. Уязвлен до глубины души. И действительно, я даже, как заправский актер, разок воскликнул: «Боже правый! Какая боль!» – причем Алиса восприняла эти слова с торжествующей растроганностью.

Помнится, она чувствовала себя счастливой между нами двоими, между предполагаемыми соперниками, хотя события развивались несколько иначе, чем ей воображалось. Она старалась извлечь из этой ситуации все возможные сценические эффекты. Сердце ее разбито, говорила она, ибо она любит нас обоих. Всякий раз, как мы оставались наедине, она приводила мне убедительные доводы своих неугасших чувств. Упорно повторяла, что я не утратил для нее физической прелести. Великое счастье, что наше общество не признает полиандрии, ибо Алиса, безусловно, возжелала бы совместного сожительства втроем, в атмосфере постоянных разладов и непрерывных объяснений. Такое решение, видимо, наиболее удовлетворило бы ее темперамент. Конечно, ее тревожило и более прозаическое обстоятельство, а именно: есть ли у Джорджа Хуплера средства, достаточные, чтобы прокормить жену? Я упорно обходил этот вопрос, ибо решил вести переговоры на более возвышенном уровне. Перед началом бракоразводного процесса и в самом его разгаре было много ненужных встреч и вынужденных компромиссов. Однако все время я непоколебимо стоял на той позиции, что отрекаюсь от своих прав, и каждый раз, когда под влиянием давней привычки я смягчался и ощущал искушение вернуться к исполнению супружеских обязанностей, я вызывал в своем воображении призрак Джорджа Хуплера, чувствительного воздыхателя, не расстающегося даже в самые прочувствованные моменты со своими хрупкими очками. Обычно этого было достаточно, чтобы возвратить вещам их естественные пропорции.

В одном только щекотливом вопросе я не мог отступить ни на шаг. Я ни за что не соглашался ни на какое половинчатое решение дела о ребенке. Я не хотел, чтобы моя дочь постоянно переходила от «папочки Уилбека», к «папочке Хуплеру», чтобы ее ребячий ум терзался этой слишком трудной для него проблемой, чтобы она обречена» была впоследствии разъяснять эти тягостные обстоятельства в кругу чрезмерно любопытных школьных подруг.

– С этой минуты у нее нет другого отца! – заявил я Хуплеру с соответствующим тремоло в голосе. – А меня пусть забудет навсегда.

– Вы великолепны! – прошебуршил Хуплер и пожал мою длань.

Тогда я впервые подметил, что очки прямо-таки удесятеряют всю нелепость известных эмоций.

Вопрос о средствах на воспитание моей дочери я разрешил с Хуплером, а не с Алисой. Я был убежден – и, как потом выяснилось, небезосновательно, – что он заслуживает в этом вопросе большего доверия. Она, я полагал, его не заслуживает. Она способна была расфукать эти деньги на тряпки и развлечения.

Доведя наконец все это дело до конца, я оказался в расположении духа, которое можно было назвать архиразочарованием в любви. Многие солдаты, возвратившись с войны, испытали нечто подобное. Не пощадило это разочарование также и тех молодых женщин, которые, ожидая дома окончания войны, впутались в разные истории. Прелюбодеяние невозможно забыть, так же как невозможно склеить разбитую скорлупу. Я смеялся, но не могу сказать, чтобы мне было слишком весело. У меня было множество любовных приключений, но я не нашел в них удовлетворения, ибо ни разу я не был истинно любим и влюблен – даже на краткий срок. И даже когда приключение несколько затягивалось. Человеку, одаренному воображением, легкие романы наскучивают прежде, чем какая-либо иная игра. Итак, я пребывал в байроническом настроении; иногда только сквозь эту меланхолию прорывалась моя природная веселость.

Отец мой все хворал, и ему хотелось, чтобы я как можно скорей перенял его дела. Война была окончена, и он с нетерпением жаждал приступить наконец к осуществлению своих все же весьма широких и далеко идущих планов. Я не понимал, что он уже смертельно болен, но он, кажется, прекрасно это знал. Работа всегда была для меня делом куда более захватывающим, чем женщины. Признаюсь, что я любил их. В те годы они очень привлекали меня, но роль издателя говорила моему воображению гораздо больше, чем все женщины на свете. Каждый раз, как только я ощущал, что чувственное влечение начинает осложняться сантиментом, я вспоминал Джорджа Хуплера и всех возможных Джорджей Хуплеров на свете. Я любил женщин, но не имел намерения волочиться за ними. Борьба за женщину наскучила мне. Если ее можно добыть только этим способом, пусть ее берет другой! Любовь я понимал как отношения, исполненные радости, взаимной преданности, отношения, отличающиеся взаимной учтивостью, основанные на полном доверии, причем в этом воображаемом мире не было места ни для третьих лиц, ни для самих помыслов о них. Любовь, если она вообще обладает какой-нибудь ценностью, обладает ею именно тогда, когда основывается на благородном союзе двоих людей, против всех третьих лиц, против всех искушений извне. И в любви должна быть улыбка. Так я думал тогда. Так, пожалуй, считаю и доныне в глубине души. И все еще не знаю, почему супружеские отношения не могли бы основываться на этом принципе.

Конечно, это удается не всем. Но есть такие, которые достигают этого. Я делал все, что было в моих силах, чтобы собственную жизнь устроить на этот лад. В течение тринадцати лет. Невозможно поверить, что это тянулось целых тринадцать лет! Бывают супружества, которым дано соединить две жизни воедино. Мне это не дано. С каждым днем усилия мои становятся все более бесплодными, а жизнь тем временем уходит безвозвратно.



Помоги Ридли!
Мы вкладываем душу в Ридли. Спасибо, что вы с нами! Расскажите о нас друзьям, чтобы они могли присоединиться к нашей дружной семье книголюбов.
Зарегистрируйтесь, и вы сможете:
Получать персональные рекомендации книг
Создать собственную виртуальную библиотеку
Следить за тем, что читают Ваши друзья
Данное действие доступно только для зарегистрированных пользователей Регистрация Войти на сайт